Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
ил шторы.
Милая О... Милый ъ... В нем есть тоже (не знаю, почему "тоже" -- но
пусть пишется, как пишется) -- в нем есть тоже что-то, не совсем мне ясное.
И все-таки я, он и О -- мы треугольник, пусть даже и неравнобедренный, а
все-таки треугольник. Мы, если говорить языком наших предков (быть может,
вам, планетные мои читатели, этот язык -- понятней), мы -- семья. И так
хорошо иногда хоть ненадолго отдохнуть, в простой, крепкий треугольник
замкнуть себя от всего, что...
Запись 9-я.
Конспект:
ЛИТУРГИЯ. ЯМБЫ И ХОРЕЙ. ЧУГУННАЯ РУКА
Торжественный, светлый день. В такой день забываешь о своих слабостях,
неточностях, болезнях -- и все хрустально-неколебимое, вечное -- как наше,
новое стекло...
Площадь Куба. Шестьдесят шесть мощных концентрических кругов: трибуны.
И шестьдесят шесть рядов: тихие светильники лиц, глаза, отражающие сияние
небес -- или, может быть, сияние Единого Государства. Алые, как кровь, цветы
-- губы женщин. Нежные гирлянды детских лиц -- в первых рядах, близко к
месту действия. Углубленная, строгая, готическая тишина.
Судя по дошедшим до нас описаниям, нечто подобное испытывали древние во
время своих "богослужений". Но они служили своему нелепому, неведомому Богу
-- мы служим лепому и точнейшим образом ведомому; их Бог не дал им ничего,
кроме вечных, мучительных исканий: их Бог не выдумал ничего умнее, как
неизвестно почему принести себя в жертву -- мы же приносим жертву нашему
Богу, Единому Государству, -- спокойную, обдуманную, разумную жертву. Да,
это была торжественная литургия Единому Государству, воспоминание о крестных
днях -- годах Двухсотлетней Войны, величественный праздник победы всех над
одним, суммы над единицей...
Вот один -- стоял на ступенях налитого солнцем Куба. Белое... и даже
нет -- не белое, а уж без цвета -- стеклянное лицо, стеклянные губы. И
только одни глаза, черные, всасывающие, глотающие дыры и тот жуткий мир, от
которого он был всего в нескольких минутах. Золотая бляха с нумером -- уже
снята. Руки перевязаны пурпурной лентой (старинный обычай: об®яснение,
по-видимому, в том, что в древности, когда это все совершалось не во имя
Единого Государства, осужденные, понятно, чувствовали себя вправе
сопротивляться, и руки у них обычно сковывались цепями).
А наверху, на Кубе, возле Машины -- неподвижная, как из металла, фигура
того, кого мы именуем Благодетелем. Лица отсюда, снизу, не разобрать: видно
только, что оно ограничено строгими, величественными квадратными
очертаниями. Но зато руки... Так иногда бывает на фотографических снимках:
слишком близко, на первом плане поставленные руки -- выходят огромными,
приковывают взор -- заслоняют собою все. Эти тяжкие, пока еще спокойно
лежащие на коленях руки -- ясно: они -- каменные, и колени -- еле
выдерживают их вес...
И вдруг одна из этих громадных рук медленно поднялась -- медленный,
чугунный жест -- и с трибун, повинуясь поднятой руке, подошел к Кубу нумер.
Это был один из Государственных Поэтов, на долю которого выпал счастливый
жребий -- увенчать праздник своими стихами. И загремели над трибунами
божественные медные ямбы -- о том, безумном, со стеклянными глазами, что
стоял там, на ступенях, и ждал логического следствия своих безумств.
...Пожар. В ямбах качаются дома, взбрызгивают вверх жидким золотом,
рухнули. Корчатся зеленые деревья, каплет сок -- уж одни черные кресты
склепов. Но явился Прометей (это, конечно, мы):
"И впряг огонь в машину, сталь,
И хаос заковал законом".
Все новое, стальное: стальное солнце, стальные деревья, стальные люди.
Вдруг какой-то безумец -- "огонь с цепи спустил на волю" -- и опять все
гибнет...
У меня, к сожалению, плохая память на стихи, но одно я помню: нельзя
было выбрать более поучительных и прекрасных образов.
Снова медленный, тяжкий жест -- и на ступеньках Куба второй поэт. Я
даже привстал: быть не может!
Нет, его толстые, негрские губы, это он... Отчего же он не сказал
заранее, что ему предстоит высокое... Губы у него трясутся, серые. Я
понимаю: пред лицом Благодетеля, пред лицом всего сонма Хранителей -- но все
же: так волноваться...
Резкие, быстрые -- острым топором -- хореи. О неслыханном преступлении:
о кощунственных стихах, где Благодетель именовался... нет, у меня не
поднимается рука повторить.
ъ-13, бледный, ни на кого не глядя (не ждал от него этой
застенчивости), -- спустился, сел. На один мельчайший дифференциал секунды
мне мелькнуло рядом с ним чье-то лицо -- острый, черный треугольник -- и
тотчас же стерлось: мои глаза -- тысячи глаз -- туда, наверх, к Машине. Там
-- третий чугунный жест нечеловеческой руки. И, колеблемый невидимым ветром,
-- преступник идет, медленно, ступень -- еще -- и вот шаг, последний в его
жизни -- и он лицом к небу, с запрокинутой назад головой -- на последнем
своем ложе.
Тяжкий, каменный, как судьба, Благодетель обошел Машину кругом, положил
на рычаг огромную руку... Ни шороха, ни дыхания: все глаза -- на этой руке.
Какой это, должно быть, огненный, захватывающий вихрь -- быть орудием, быть
равнодействующей сотен тысяч вольт. Какой великий удел!
Неизмеримая секунда. Рука, включая ток, опустилась. Сверкнуло
нестерпимо-острое лезвие луча -- как дрожь, еле слышный треск в трубках
Машины. Распростертое тело -- все в легкой, светящейся дымке -- и вот на
глазах тает, тает, растворяется с ужасающей быстротой. И -- ничего: только
лужа химически чистой воды, еще минуту назад буйно и красно бившая в
сердце...
Все это было просто, все это знал каждый из нас: да, диссоциация
материи, да, расщепление атомов человеческого тела. И тем не менее это
всякий раз было -- как чудо, это было -- как знамение нечеловеческой мощи
Благодетеля.
Наверху, перед Ним -- разгоревшиеся лица десяти женских нумеров,
полуоткрытые от волнения губы, колеблемые ветром цветы *(4).
* 4. Конечно, из Ботанического Музея. Я лично не вижу в цветах ничего
красивого -- как и во всем, что принадлежит к дикому миру, давно изгнанному
за Зеленую Стену. Красиво только разумное и полезное: машины, сапоги,
формулы, пища и проч.
По старому обычаю -- десять женщин увенчивали цветами еще не высохшую
от брызг юнифу Благодетеля. Величественным шагом первосвященника Он медленно
спускается вниз, медленно проходит между трибун -- и вслед Ему поднятые
вверх нежные белые ветви женских рук и единомиллионная буря кликов. И затем
такие же клики в честь сонма Хранителей, незримо присутствующих где-то здесь
же, в наших рядах. Кто знает: может быть, именно их, Хранителей, провидела
фантазия древнего человека, создавая своих нежно-грозных "архангелов",
приставленных от рождения к каждому человеку.
Да, что-то от древних религий, что-то очищающее, как гроза и буря --
было во всем торжестве. Вы, кому придется читать это, -- знакомы ли вам
такие минуты? Мне жаль вас, если вы их не знаете...
Запись 10-я.
Конспект:
ПИСЬМО. МЕМБРАНА. ЛОХМАТЫЙ Я.
Вчерашний день был для меня той самой бумагой, через которую химики
фильтруют свои растворы: все взвешенные частицы, все лишнее остается на этой
бумаге. И утром я спустился вниз начисто отдистиллированный, прозрачный.
Внизу, в вестибюле, за столиком, контролерша, поглядывая на часы,
записывала нумера входящих. Ее имя -- Ю... впрочем, лучше не назову ее цифр,
потому что боюсь, как бы не написать о ней чего-нибудь плохого. Хотя, в
сущности, это -- очень почтенная пожилая женщина. Единственное, что мне в
ней не нравится, -- это то, что щеки у ней несколько обвисли -- как рыбьи
жабры (казалось бы: что тут такого?).
Она скрипнула пером, я увидел себя на странице: "Д-503" -- и -- рядом
клякса.
Только что я хотел обратить на это ее внимание, как вдруг она подняла
голову -- и капнула в меня чернильной этакой улыбочкой:
-- А вот письмо. Да. Получите, дорогой, -- да, да, получите.
Я знал: прочтенное ею письмо -- должно еще пройти через Бюро Хранителей
(думаю, излишне об®яснять этот естественный порядок), и не позже 12 будет у
меня. Но я был смущен этой самой улыбочкой, чернильная капля замутила мой
прозрачный раствор. Настолько, что позже на постройке "[Интеграла]" я никак
не мог сосредоточиться -- и даже однажды ошибся в вычислениях, чего со мной
никогда не бывало.
В 12 часов -- опять розовато-коричневые рыбьи жабры, улыбочка -- и,
наконец, письмо у меня в руках. Не знаю почему, я не прочел его здесь же, а
сунул в карман -- и скорее к себе в комнату. Развернул, пробежал глазами и
-- сел... Это было официальное извещение, что на меня записался нумер I-330
и что сегодня в 21 я должен явиться к ней -- внизу адрес...
Нет: после всего, что было, после того как я настолько недвусмысленно
показал свое отношение к ней. Вдобавок ведь она даже не знала: был ли я в
Бюро Хранителей, -- ведь ей неоткуда было узнать, что я был болен, -- ну,
вообще не мог... И несмотря на все -- --
В голове у меня крутилось, гудело динамо. Будда -- желтое -- ландыши --
розовый полумесяц... Да, и вот это -- и вот это еще: сегодня хотела ко мне
зайти О. Показать ей это извещение -- относительно I-330? Я не знаю: она не
поверит (да и как, в самом деле, поверить?), что я здесь ни при чем, что я
совершенно... И знаю: будет трудный, нелепый, абсолютно нелогичный
разговор... Нет, только не это. Пусть все решится механически: просто пошлю
ей копию с извещения.
Я торопливо засовывал извещение в карман -- и увидел эту свою ужасную,
обезьянью руку. Вспомнилось, как она, I, тогда на прогулке взяла мою руку,
смотрела на нее. Неужели она действительно...
И вот без четверти 21. Белая ночь. Все зеленовато-стеклянное. Но это
какое-то другое, хрупкое стекло -- не наше, не настоящее, это -- тонкая
стеклянная скорлупа, а под скорлупой крутится, несется, гудит... И я не
удивлюсь, если сейчас круглыми медленными дымами подымутся вверх купола
аудиториумов, и пожилая луна улыбнется чернильно -- как та, за столиком
нынче утром, и во всех домах сразу опустятся все шторы, и за шторами -- --
Странное ощущение: я чувствовал ребра -- это какие-то железные прутья и
мешают -- положительно мешают сердцу, тесно, не хватает места. Я стоял у
стеклянной двери с золотыми цифрами: I-330. I, спиною ко мне, над столом,
что-то писала. Я вошел...
-- Вот... -- протянул я ей розовый билет. -- Я получил сегодня
извещение и явился.
-- Как вы аккуратны! Минутку -- можно? Присядьте, я только кончу.
Опять опустила глаза в письмо -- и что там у ней внутри за опущенными
шторами? Что она скажет -- что сделает через секунду? Как это узнать,
вычислить, когда вся она -- оттуда, из дикой, древней страны снов.
Я молча смотрел на нее. Ребра -- железные прутья, тесно... Когда она
говорит -- лицо у ней, как быстрое, сверкающее колесо: не разглядеть
отдельных спиц. Но сейчас колесо -- неподвижно. И я увидел странное
сочетание: высоко вздернутые у висков темные брови -- насмешливый острый
треугольник, обращенный вершиною вверх -- две глубокие морщинки, от носа к
углам рта. И эти два треугольника как-то противоречили один другому, клали
на все лицо этот неприятный, раздражающий Х -- как крест: перечеркнутое
крестом лицо.
Колесо завертелось, спицы слились...
-- А ведь вы не были в Бюро Хранителей?
-- Я был... Я не мог: я был болен.
-- Да. Ну, я так и думала: что-нибудь вам должно было помешать -- все
равно что ( -- острые зубы, улыбка). Но зато теперь вы -- в моих руках. Вы
помните: "Всякий нумер, в течение 48 часов не заявивший Бюро, считается..."
Сердце стукнуло так, что прутья согнулись. Как мальчишка, -- глупо, как
мальчишка, попался, глупо молчал. И чувствовал: запутался -- ни рукой, ни
ногой...
Она встала, потянулась лениво. Надавила кнопку, с легким треском упали
со всех сторон шторы. Я был отрезан от мира -- вдвоем с ней.
I была где-то там, у меня за спиной, возле шкафа. Юнифа шуршала, падала
-- я слушал -- весь слушал. И вспомнилось... нет: сверкнуло в одну сотую
секунды... Мне пришлось недавно исчислить кривизну уличной мембраны нового
типа (теперь эти мембраны, изящно задекорированные, на всех проспектах
записывают для Бюро Хранителей уличные разговоры). И помню: вогнутая,
розовая трепещущая перепонка -- странное существо, состоящее только из
одного органа -- уха. Я был сейчас такой мембраной.
Вот теперь щелкнула кнопка у ворота -- на груди -- еще ниже. Стеклянный
шелк шуршит по плечам, коленам -- по полу. Я слышу -- и это еще яснее, чем
видеть -- из голубовато-серой шелковой груды вышагнула одна нога и другая...
Туго натянутая мембрана дрожит и записывает тишину. Нет: резкие, с
бесконечными паузами -- удары молота о прутья. И я слышу -- я вижу: она,
сзади, думает секунду.
Вот -- двери шкафа, вот -- стукнула какая-то крышка -- и снова шелк,
шелк...
-- Ну, пожалуйста.
Я обернулся. Она была в легком, шафранно-желтом, древнего образца
платье. Это было в тысячу раз злее, чем если бы она была без всего. Две
острые точки -- сквозь тонкую ткань, тлеющие розовым -- два угля сквозь
пепел. Два нежно-круглых колена...
Она сидела в низеньком кресле. На четырехугольном столике перед ней --
флакон с чем-то ядовито-зеленым, два крошечных стаканчика на ножках. В углу
рта у нее дымилось -- в тончайшей бумажной трубочке это древнее курение (как
называется -- сейчас забыл).
Мембрана все еще дрожала. Молот бил там -- внутри у меня -- в
накаленные докрасна прутья. Я отчетливо слышал каждый удар и... и вдруг она
это тоже слышит?
Но она спокойно дымила, спокойно поглядывала на меня и небрежно
стряхнула пепел -- на мой розовый билетик.
Как можно хладнокровнее -- я спросил:
-- Послушайте, в таком случае -- зачем же вы записались на меня? И
зачем заставили меня прийти сюда?
Будто и не слышит. Налила из флакона в стаканчик, отхлебнула.
-- Прелестный ликер. Хотите?
Тут только я понял: алкоголь. Молнией мелькнуло вчерашнее: каменная
рука Благодетеля, нестерпимое лезвие луча, но там: на Кубе -- это вот, с
закинутой головой, распростертое тело. Я вздрогнул.
-- Слушайте, -- сказал я, -- ведь вы же знаете: всех отравляющих себя
никотином и особенно алкоголем -- Единое Государство беспощадно...
Темные брови -- высоко к вискам, острый насмешливый треугольник:
-- Быстро уничтожить немногих -- разумней, чем дать возможность многим
губить себя -- и вырождение -- и так далее. Это до непристойности верно.
-- Да... до непристойности.
-- Да компанийку вот этаких вот лысых, голых истин -- выпустить на
улицу... Нет, вы представьте себе... ну, хоть этого неизменнейшего моего
обожателя -- ну, да вы его знаете, -- представьте, что он сбросил с себя всю
эту ложь одежд -- и в истинном виде среди публики... Ох!
Она смеялась. Но мне ясно был виден ее нижний скорбный треугольник: две
глубоких складки от углов рта к носу. И почему-то от этих складок мне стало
ясно: тот, двоякоизогнутый, сутулый и крылоухий -- обнимал ее -- такую...
Он...
Впрочем, сейчас я стараюсь передать тогдашние свои -- ненормальные --
ощущения. Теперь, когда я это пишу, я сознаю прекрасно: все это так и должно
быть, и он, как всякий честный нумер, имеет право на радости -- и было бы
несправедливо... Ну да это ясно.
I смеялась очень странно и долго. Потом пристально посмотрела на меня
-- внутрь:
-- А главное -- я с вами совершенно спокойна. Вы такой милый -- о, я
уверена в этом, -- вы и не подумаете пойти в Бюро и сообщить, что вот я --
пью ликер, я -- курю. Вы будете больны -- или вы будете заняты -- или уж не
знаю что. Больше: я уверена -- вы сейчас будете пить со мной этот
очаровательный яд...
Какой наглый, издевающийся тон. Я определенно чувствовал: сейчас опять
ненавижу ее. Впрочем, почему "сейчас"? Я ненавидел ее все время.
Опрокинула в рот весь стаканчик зеленого яду, встала и, просвечивая
сквозь шафранное розовым, -- сделала несколько шагов -- остановилась сзади
моего кресла...
Вдруг -- рука вокруг моей шеи -- губами в губы... нет, куда-то еще
глубже, еще страшнее... Клянусь, это было совершенно неожиданно для меня, и,
может быть, только потому... Ведь не мог же я -- сейчас я это понимаю
совершенно отчетливо -- не мог же я сам хотеть того, что потом случилось.
Нестерпимо-сладкие губы (я полагаю -- это был вкус "ликера") -- и в
меня влит глоток жгучего яда -- и еще -- и еще... Я отстегнулся от земли и
самостоятельной планетой, неистово вращаясь, понесся вниз, вниз -- по
какой-то невычисленной орбите...
Дальнейшее я могу описать только приблизительно, только путем более или
менее близких аналогий.
Раньше мне это как-то никогда не приходило в голову -- но ведь это
именно так: мы, на земле, все время ходим над клокочущим, багровым морем
огня, скрытого там -- в чреве земли. Но никогда не думаем об этом. И вот
вдруг бы тонкая скорлупа у нас под ногами стала стеклянной, вдруг бы мы
увидели... Я стал стеклянный. Я увидел -- в себе, внутри. Было два меня.
Один я -- прежний, Д-503, нумер Д-503, а другой... Раньше он только чуть
высовывал свои лохматые лапы из скорлупы, а теперь вылезал весь, скорлупа
трещала, вот сейчас разлетится в куски и... и что тогда?
Изо всех сил ухватившись за соломинку -- за ручки кресла -- я спросил,
чтобы услышать себя -- того, прежнего:
-- Где... где вы достали этот... этот яд?
-- О, это! Просто один медик, один из моих...
-- "Из моих"? "Из моих" -- кого?
И этот другой -- вдруг выпрыгнул и заорал:
-- Я не позволю! Я хочу, чтоб никто, кроме меня. Я убью всякого, кто...
Потому что вас -- я вас -- --
Я увидел: лохматыми лапами он грубо схватил ее, разодрал у ней тонкий
шелк, впился зубами -- я точно помню: именно зубами.
Уж не знаю как -- I выскользнула. И вот -- глаза задернуты этой
проклятой непроницаемой шторой -- она стояла, прислонившись спиной к шкафу,
и слушала меня.
Помню: я был на полу, обнимал ее ноги, целовал колени. И молил: "Сейчас
-- сейчас же -- сию же минуту..."
Острые зубы -- острый, насмешливый треугольник бровей. Она наклонилась,
молча отстегнула мою бляху.
-- "Да! Да, милая -- милая", -- я стал торопливо сбрасывать с себя
юнифу. Но I -- так же молчаливо -- поднесла к самым моим глазам часы на моей
бляхе. Было без пяти минут 22.30.
Я похолодел. Я знал, что это значит -- показаться на улице позже
22.30. Все мое сумасшествие -- сразу как сдунуло. Я -- был я. Мне было
ясно одно: я ненавижу ее, ненавижу, ненавижу!
Не прощаясь, не оглядываясь -- я кинулся вон из комнаты. Кое-как
прикалывая бляху на бегу, через ступени -- по запасной лестнице (боялся --
кого-нибудь встречу в лифте) -- выскочил на пустой проспект.
Все было на своем месте -- такое простое, обычное, закономерное:
стеклянные, сияющие огнями дома, стеклянное бледное небо, зеленоватая
неподвижная ночь. Но под этим тихим прохладным стеклом -- неслось неслышно
буйное, багровое, лохматое. И я, задыхаясь, мчался -- чтобы не опоздать.
Вдруг почувствовал: наспех приколотая бляха -- отстегивается --
отстегнулась, звякнула о стеклянный тротуар. Нагнулся поднять -- и в
секундной тишине: чей-то