Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
ельцем Сашей Стотиком.
Знаю, что оба, отбыв срок, вернулись в Москву - со Стотиком я раза
два говорил по телефону. А увидеться не довелось. Не так давно,
сказали мне, он умер.
Вряд ли надо объяснять, что эти четверо моих сокамерников
рассказали мне все о себе не сразу, не в первые минуты знакомства.
Тогда они только назвали себя и сказали, кто чем занимался на во-
ле. А пятый - черноглазый, с густыми черными бровями - вообще мол-
чал и застенчиво улыбался.
- А вы где работали? - поинтересовался я.
- В посолстве.
По твердому "л" и черноглазости я определил, что он армянин и
плохо разбирается в тонкостях русского языка: работал в армянском
представительстве, а называет его посольством. На всякий случай я
решил уточнить:
- В каком посольстве?
- Американском.
Я ужасно обрадовался:
- Так вы, наверно, знаете английский?!
- Я родился в Ну-Йойке, - сказал он с тем акцентом, с каким
разговаривают нью-йоркские персонажи Вудхауза; "Псмит-журналист" я
читал еще до войны. Армянин оказался американским финном Олави Ок-
коненом.
Его история не то чтобы типична, но характерна для 30-х го-
дов.
Когда мы начали первую пятилетку, обнаружилась катастрофи-
ческая нехватка квалифицированной рабочей силы. А в Соединенных
Штатах ее был переизбыток: кризис, депрессия, массовая безработи-
ца. И советские вербовщики сумели перевезти в Союз сотни рабочих
семей, в большинстве американских финнов: эти ехали почти что на
историческую родину.
Окконен-отец был плотником высокого класса, сам Олави, тогда
еще мальчишка, собирался стать электриком или шофером. Привезли их
в Карелию, в Петрозаводск - Петроское, как называли его финны.
Кое-что им сразу не понравилось. Олави рассказывал, например,
что в первый же день мать увидела возчика в замусоленных ватных
штанах, восседающего на буханках, которые он вез в булочную. Эта
картина произвела на чистоплотную финку такое сильное впечатление,
что она до конца дней своих срезала с хлеба верхнюю корку - так,
на всякий случай.
Но вообще-то завербованным американцам жилось у нас совсем
неплохо. В стране была карточная система, а их обеспечивал всем
необходимым "Инснаб"; жалованье платили долларами. Однако спустя
немного времени советская власть решила, что это ей не по карману,
тем более что на стройках пятилетки появились и свои более или ме-
нее квалифицированные рабочие.
Иностранцам предложили выбор: или принять советское под-
данство и получать зарплату, как все, в рублях, или отправляться
по домам. Некоторые уехали, но многие остались: обжились, привык-
ли, да и страшновато было возвращаться, вдруг опять кризис и без-
работица. Осталась и семья Олави. Мать была замечательная повари-
ха; знакомые устроили ее на работу в финское посольство. А когда в
39-м началась финская война и посольство из Москвы отозвали, все
семейство по рекомендации финских дипломатов взяли к себе амери-
канцы. Мать работала поваром, отец дворником, а Олави шофером -
возил морского атташе. Возил не очень долго: арестовали по обвине-
нию в шпионаже, а заодно забрали и отца. Очень славный был старик;
мы познакомились через десять лет в Инте, куда он приехал на-
вестить сына - тот, как и я, после лагеря остался на вечном посе-
лении.
В Инте Олави женился на русской - точнее, белорусской - жен-
щине и теперь живет со своей Лидой в Бресте (нашем, не французс-
ком). А его довоенная финская жена, пока он сидел, вышла за друго-
го.
Недавно Олави съездил по приглашению родственников в Финлян-
дию, а по дороге переночевал у меня. Седой, благообразный, с чер-
ными по-прежнему бровями, он стал похож на сенатора из амери-
канского фильма. А тогда, на Лубянке, ему было лет двадцать семь.
Для меня он оказался просто находкой: по-английски я читал, но со-
вершенно не умел говорить.
Сейчас трудно поверить, но в юности я был застенчив, робел и
никак не мог перешагнуть "звуковой барьер". (Здесь на минуту отв-
лекусь. Во ВГИКе у меня была репутация знатока английского языка,
потому что я брался переводить трофейные фильмы. Но и теперь-то я
с трудом разбираю английскую речь с экрана; а тогда или фантазиро-
вал - все-таки будущий сценарист! - или спасался тем, что читал
польские субтитры. Иногда, правда, случался конфуз. "Пан Престон,
ваша цурка...", начинал я и спохватывался: "Мистер Престон, ваша
дочь...").
Олави по-русски говорил неважно и обрадовался возможности пе-
рейти на родной язык. Его английский, надо сказать, застыл на
уровне третьего-четвертого класса: из Америки его увезли ребенком.
Но это было как раз то, что нужно. С ним я не стеснялся говорить,
мы болтали целыми днями; теперь, когда иностранцы уважительно
спрашивают, где я учил язык, я с удовольствием отвечаю: на Лубян-
ке.
Разговаривали мы обо всем на свете: о фильмах, о джазе
Цфасмана, о еде, о женщинах (опыт у обоих был минимальный), о его
работе в посольстве. Между прочим, он предсказал, что актрису Зою
Федорову, скорей всего, тоже посадят: по словам Олави, она вместе
со своей сестрой часто гостила у американцев. Я, конечно, никак не
мог предположить тогда, что через много лет познакомлюсь с Викой,
полуамериканской дочерью актрисы, а сама Зоя Алексеевна, выйдя на
свободу, сыграет маленькую роль в фильме по сценарию Дунского и
Фрида.
С Олави Окконеном мы прожили душа в душу месяцев пять; при
прощании он, по-моему, даже прослезился. На девятом году сидки мы
встретились снова, в Минлаге.****)
Если не считать паркетного пола и уроков английского языка,
жизнь в 28-й камере мало отличалась от той, что мы вели на Малой
Лубянке. Так же водили на оправку - впереди, как знаменосцы, самые
молодые с парашей; так же вздрагивали двое, услышав "На фэ!" - те-
перь уже я и Фейгин; так же с грохотом открывалась среди ночи
дверь и голос вертухая - или вертухайки, второй этаж считался
женским - требовал: "Руки из-под одеяла!" То ли самоубийства боя-
лись, то ли рукоблудия - не могу сказать... Так же разыгрывали но-
веньких.
Особенно благодарным объектом оказался пожилой инженер Черны-
шов, на удивление наивный и легковерный. В камеру он вошел, неся в
обеих руках по кружке с какой-то едой, захваченной из дому: ни
жестяные, ни стеклянные банки в камеру не допускались - разобьют и
осколком перережут вены! (По этой же причине на Лубянке отбирались
очки. Идете на допрос - пожалуйста, получите, а в камеру -
ни-ни...). Остановившись у двери, Чернышов с ужасом глядел на наши
стриженые головы и небритые лица - каторжане! (Брили, вернее,
стригли бороды нам не чаще двух раз в неделю; приходил парикмахер
с машинкой и стриг под ноль - ни "эр", ни "агиделей" в те дни еще
не было. А с опасной бритвой в камеру нельзя).
Новенький закрутился на месте, не зная, куда пристроить свое
имущество. На стол? Вдруг обидятся и обидят? Наконец нашел место:
поставил еду на крышку параши. "Ну, с этим не соскучишься", решила
камера. Переставили его кружки на стол - и зажили вполне дружно.
А развлекались так - не скажу, чтобы очень по-умному:
- Аркадий Степанович, - задумчиво говорил Арсен Монахов. - Вы
не знаете, как совокупляются ежи?
- В каком смысле, Арсик? Наверно, как все.
- Но они ведь колючие.
- Да, действительно... Нет, тогда не знаю.
Арсик умолкал. Потом начинал сначала:
- Аркадий Степанович, вы просто не хотите мне сказать! Вы ин-
женер, вы должны знать.
- Честное слово, не знаю.
- Не может быть. Вы взрослый, у вас жизненный опыт... - И так
далее, пока не надоедало.
Однажды, получив передачку, старик спросил нас, почему на
американских банках со сгущенным молоком "Dove milk" изображена
птица. Олави объяснил: dove - это значит голубка. А злой мальчик
Арсен обрадовался новой теме:
- У них сгущенное молоко не коровье, а птичье, - объявил он.
Чернышов удивился:
- Как так?
- А очень просто. У них все продукты суррогатные. Яичный по-
рошок, например - он ведь из черепашьих яиц.
(Такая легенда ходила в те годы по Москве). Инженер обводил
нас глазами: правда? Или розыгрыш? Мы подключились к игре, подт-
вердили: да, некоторые породы голубей выделяют жидкость, похожую
на молоко. Это ценный, редкий продукт, потому и говорится: только
птичьего молока не хватает.
Чернышов, простая душа, и верил и не верил. Тогда я попросил
библиотекаря принести нам Брэма, том "Птицы". И когда заказ был
выполнен, открыл книгу на разделе "Голуби" и прочитал вслух: "Еще
в древнем Египте было замечено удивительное свойство этих птиц:
выделять из зоба жидкость, вкусом напоминающую молоко".
- Не может быть, - неуверенно сказал старик. Арсик сунул ему
под нос Брэма, который, разумеется, ничего такого не писал. Расчет
был на то, что инженер без очков не сумеет прочитать мелкий шрифт:
мы знали, что у него сильная дальнозоркость. И действительно, он
смог только разглядеть картинку: голуби сизые, голуби белые, голу-
би с хвостами как у индюков. А я снова "прочитал":
- Еще в древнем Египте было замечено удивительное свойство...
- Поразительно, - сказал старик. - Вот уж, поистине, век живи
- век учись!
Нашу дискуссию подслушала старушка-надзирательница. Выясни-
лось это так: на следующем дежурстве она принесла нам тупые с зак-
ругленными концами ножницы - стричь ногти - и сказала, хихикнув:
- Стригите. А то станете голубей доить, вымя поцарапаете.
Подслушивать разговоры в камерах - это вертухаям вменялось в
обязанность, а разговаривать с нами строго воспрещалось. Но ведь
они тоже были люди, тоже томились тюремной скукой.
Другая надзирательница - рослая красивая девка с лычками
младшего сержанта на голубом погоне - даже любила с нами побол-
тать. Пользуясь тем, что 28-ю камеру от центрального поста не вид-
но - она в боковом отсеке, за поворотом - надзирательница открыва-
ла дверь, и мы беседовали о жизни. Это от нее я услышал формулу,
которую вложил впоследствии в уста лагерному "куму" (в фильме "За-
терянный в Сибири"):
- А чем я лучше вас живу? Всю жизнь в тюрьме. У вас срока, а
я бессрочно...
Разговаривая, деваха одним глазом поглядывала, не идет ли кто
по коридору. Как только из-за угла показывалась фигура другого
вертухая или офицера, наша собеседница строго говорила в камеру:
"Петь не положено!" или "Пол подметите!" - и с грохотом закрывала
дверь.
На вопросы, что там на воле происходит, она не отвечала: на-
верно, побаивалась, что кто-нибудь из нас ее заложит. Спрашивала,
кто мы, за что сидим. О себе рассказала, что комсомолка, что живет
за городом. В надзиратели пошла по совету родственника, служившего
на Лубянке - а теперь и сама не рада. Она жалела нас, а мы ее. Ин-
тересно бы узнать, что с ней стало? Совсем молодая была, моложе
меня. Вспоминаю о ней с симпатией...
В один прекрасный день в камере появился Дмитрий Иванович
Пантюков. Пришел он не с воли и не из другой камеры, а из лагеря.
На доследствие, как он объяснил. Впервые мы увидели лагерную одеж-
ду - темносерые штаны х/б и такую же куртку. Из лагеря привез он и
чудовищный аппетит: свою утреннюю пайку он не делил, как мы, на
две-три части, а целиком съедал за завтраком, т.е. с кружкой ки-
пятка и двумя кусочками сахара. И все равно оставался голодным.
Пантюков рассказал, что сидит за участие в настоящей антисо-
ветской организации - партии "Народная воля". Он произносил
страстные антисталинские речи и даже пытался - без успеха - агити-
ровать симпатичную надзирательницу, о которой я рассказал.
Физически Дмитрий Иванович был очень силен - невысокий,
плотный, в прошлом - боксер-разрядник. Каждое утро в камере он де-
лал силовую зарядку, и под его напором самые молодые, Володя Мат-
веев и я, тоже занялись физкультурой: до изнеможения отжимались от
пола; научились делать преднос, опираясь на спинки кроватей; дава-
ли своему энтузиасту-инструктору ломать нам шею сцепленными на за-
тылке руками. Боксерское упражнение, говорил он; очень укрепляет
мышцы. Смех смехом, а никогда в жизни - ни до, ни после - я не
чувствовал себя таким сильным, как в пору занятий с Пантюковым.
Мог даже в душевой, подтянувшись на перекладине, сколько-то време-
ни провисеть на одной руке. Для меня - рекорд.
А у Пантюкова личный рекорд был другой, не совсем спортивный.
Он с гордостью доложил нам, что прошлым летом семь раз за одну
ночь поимел свою возлюбленную - поставил рекорд в честь дня авиа-
ции.
Заниматься спортом в камере было не положено. Если вертухай
заставал нас на месте преступления, приоткрывалась кормушка и сле-
довал приказ - прекратить! Но в карцер не сажали, и мы, оставив
кого-то одного возле волчка на шухере, продолжали накачивать
мускулы. Честь и слава Пантюкову! Впрочем...
Когда кончилось следствие и меня вызвали "с вещами", Дмитрий
Иванович подскочил ко мне и жарко зашептал:
- Если выйдешь на волю, зайди на улицу 25-го Октября (он наз-
вал номер дома и квартиры), позвони, а когда откроют, скажи: "Зер-
нов предатель". Запомнил? Только эти два слова: "Зернов преда-
тель..." И уходи.
Даже тогда мне это конспиративное задание показалось стран-
ным: с чего это я выйду на волю? Ведь ясно же, что получу срок.
Не знаю, то ли Пантюков был просто псих, то ли наседка. Те-
перь, когда вспоминаю, мне кажется подозрительной и его упитан-
ность, и романтическое название его партии - "Народная воля", и
даже слишком чистая для лагерника одежда. Для подозрения есть
серьезная причина: в 1951 году, на 3-м лаготделении Минлага, меня
вызвали к куму - оперуполномоченному. В его кабинете сидел незна-
комый майор в синей фуражке - явно эмгебешник. Он задал мне
несколько вопросов и составил протокол.
Вопросы были такие: знакомы ли мне имена участников молодеж-
ной антисоветской группы, существовавшей в городе Москве?
Ни одного из названных им имен я раньше не слышал, но лагер-
ная, тренированная на такие случаи память, сохранила два: балерина
из Большого театра Маргома Рожденственская ("Маргома" - это, ко-
нечно, "Маргоша": машинистка приняла рукописное "ш" за "м") и
Джемс Ахмеди.*****) Еще там фигурировал метрдотель ресторана "Бе-
га" дядя Паша (или Вася, не помню точно). Кто-то из этих бедолаг
упомянул на следствии, что знал о "деле Сулимова", назвал фамилии
Сухова, Гуревича - отсюда и интерес эмгебиста ко мне. Я честно от-
ветил, что ни о ком из этих людей понятия не имею.
А следующий вопрос был: "Знакомы ли вы с резидентом анг-
лийской разведки Дмитрием Ивановичем Пантюковым?"
Я подумал: это вопрос контрольный, проверка на правдивость;
если скажу, что не знаком, значит и раньше врал. Ответил я так:
- С Пантюковым Дмитрием - отчество не помню (помнил, но для
правдоподобия сделал вид, что забыл) - я сидел в одной камере на
Лубянке. О том, что он резидент английской разведки, мне ничего не
известно. В политические разговоры я с ним не вступал, так как
считал провокатором.
С тем меня майор и отпустил, задав на прощанье еще один воп-
рос: знаю ли я, где отбывают срок мои однодельцы?
Я решил рискнуть. Глядя на следователя ясными глазами, ска-
зал: из письма матери я узнал, что Сухов умер - кажется, в Сухо-
безводной; а об остальных сведений не имею.
Этот ответ был также занесен в протокол, а я вернулся в барак
к Юлику Дунскому и рассказал ему про допрос. Оба мы с удовольстви-
ем отметили, что не так уж всеведуще МГБ, если не знает даже, что
по крайней мере двое из однодельцев уже два года здесь, в Инте, и
спят рядышком на нарах...
Как я уже говорил, на Малой Лубянке заключенные гуляли во
дворе. А на Большой - на крыше тюрьмы. Там была небольшая площад-
ка, огороженная со всех сторон трехметровой железной стеной. Мы
ходили по кругу, вспоминая каждый раз ван-гоговскую "Прогулку зак-
люченных".
Однажды мы договорились по дороге с прогулки заглянуть в
глазок соседней камеры: интересно же было, кто там сидит. Пе-
рестукиваться мы не отваживались: за этим вертухаи следили очень
строго.
И вот, пока надзиратель, водивший нас на прогулку, возился с
замком на двери нашей камеры, Олави Окконен растопырил свое широ-
кое американское пальто, заслонив меня, а я поглядел в волчок - и
никого из знакомых там не увидел. Зато меня застукал за этим за-
нятием вертухай, неожиданно вынырнувший из-за угла с подносом в
руках - он разносил обед. То преимущество, что наша камера была
на отшибе, за поворотом коридора, теперь обернулось неприят-
ностью: меня опять посадили в карцер.
А перед этим зачем-то сводили к самому полковнику Миронову,
начальнику тюрьмы. Поинтересовавшись, кто мои родители (отец про-
фессор, мать лаборант), он уверенно поставил диагноз: был бы я из
рабочей семьи, не занялся бы антисоветчиной. Суровым ликом пол-
ковник похож был на пожилого пролетария из историко-революционно-
го фильма. Скорей всего это был тот самый Миронов, о котором я
прочитал уже теперь в статье о процессах над врагами народа Буха-
риным и компанией. Он исполнял тогда обязанности судебного прис-
тава или чего-то в этом роде: привозил врагов из тюрьмы и расса-
живал на скамье подсудимых.
Карцер я перенес легко, боялся только, что переведут в дру-
гую камеру: привык к своим соседям, а к некоторым даже привязался.
К моему удовольствию, отсидев трое суток, я вернулся к своим
- но застал там нового жильца, тихого грустного человечка лет со-
рока. Это был первый иностранец (Олави все-таки был советским
гражданином), встреченный мной в тюрьме - чех по фамилии Стеглик.
По-русски это будет "щегол", объяснил он мне.
Из оккупированной фашистами Чехословакии Стеглика отправили
на оккупированную Украину. Он служил в немецкой администрации не
то писарем, не то бухгалтером. За какую-то провинность - кажется,
за антинемецкие высказывания - его посадили в тюрьму. Вскоре нем-
цев из города выбили, а Стеглика вместо того чтобы освободить,
перевезли в другую тюрьму - в Москву, к нам. На Лубянке он сидел
уже два года и все пытался объяснить следствию, что никакого за-
дания от немцев он не получал и не знает, почему фашисты оставили
его в живых.
Передачу получать ему было не от кого, и он совершенно ого-
лодал. Я уже упоминал о тюремных голодных психозах - так вот,
классическим примером был Стеглик. Когда приносили дневную пайку,
мы всегда уступали ему горбушку. Но он не ел ее за завтраком, об-
ходясь пустым кипятком. А пайку препарировал особым способом: вы-
щипывал мякиш и раскладывал крошки на носовом платке - для про-
сушки. В обед он ел суп опять-таки без хлеба. (Кстати сказать, в
лубянском супе иногда плавали обрезки спаржи; я и понятия не
имел, что это такое, спасибо, европеец Стеглик объяснил. Наверно,
в общий котел сливали объедки с генеральской кухни).
На второе давали негустую кашу - чаще всего овсяную, иногда
горох. С кашей Стеглик смешивал слегка подсушенные крошки и этой
смесью начинял выдолбленную утром горбушку. Что не умещалось,
позволял себе съесть, а остальное - на местном жаргоне это назы-
валось "тюремный пирог" или "автобус" - откладывал до вечера. Му-
чился, терпел. И только после отбоя, уже из постели, он протяги-
вал дрожащую от предвкушения худую ручку за своим пирогом и, ук-
рывшись с головой одеялом, съедал его с наслаждением.
А однажды, придя с допроса, я увидел, что Стеглик, нахохлив-
шись как его пернатый тезка, сидит на краю кровати и губы его
дрожат от обиды. Оказалось, что он ухитрился поймать голубя - тот
по глупости залетел в узкое пространство между решеткой на окне и