Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
девятый класс. В те годы. -- 1942-43 -- произошли события,
навсегда разъединившие нас с отцом -- мы стали относиться друг к другу
отчужденно. Но его ласку, его любовь и нежность ко мне в детстве я
никогда не забуду. Он мало с кем был так нежен, как со мной, -- должно
быть когда-то он очень любил маму. Еще любил он и уважал свою мать. Он
говорил, что она была умной женщиной. Он имел ввиду ее душевные
качества, а не образование, -- она едва умела нацарапать свое имя. Он
рассказывал иногда, как она колотила его, когда он был маленьким, как
колотила и его отца, любившего выпить.* Характер у нее был, очевидно,
строгий и решительный, и это восхищало отца. Она рано овдовела и стала
еще суровее. У нее было много детей, но все умерли в раннем детстве, --
только отец мой выжил. Она была очень набожна и мечтала о том, чтобы ее
сын стал священником. Она осталась религиозной до последних своих дней
и, когда отец навестил ее, незадолго до ее смерти, сказала ему: "А жаль,
что ты так и не стал священником"... Он повторял эти ее слова с
восхищением; ему нравилось ее пренебрежение к тому, чего он достиг -- к
земной славе, к суете... Она так и не захотела покинуть Грузию и
приехать жить в Москву, хотя отец звал ее, и мама тоже. Ей был не нужен
столичный уклад жизни, она продолжала свою тихую, скромную жизнь простой
набожной старухи. Умерла она в 1936 году около восьмидесяти лет. Отец
очень огорчался, и часто говорил о ней позже. Но он был плохим,
невнимательным сыном, как и отцом, и мужем... Все его существо целиком
было посвящено другому, -- политике, борьбе, -- поэтому чужие люди
всегда были для него важнее и значительнее близких.
* Его отец и погиб в пьяной драке кто-то ударил его ножом.
Отец обычно не допекал меня нотациями или какими-нибудь нудными
придирками. Его родительское руководство было самым общим -- хорошо
учиться, больше бывать на воздухе, никакой роскоши, никакого баловства,
Иногда он проявлял по отношению ко мне какие-то самодурские причуды.
Однажды, когда мне было лет десять, в Сочи, отец, поглядев на меня (я
была довольно "крупным ребенком") вдруг сказал: "Ты что это, голая
ходишь?" Я не понимала в чем дело. "Вот, вот!" -- указал он на длину
моего платья -- оно было выше колен, как и полагалось в моем возрасте.
"Черт знает что!" -- сердился отец, -- "а это что такое?" Мои детские
трусики тоже его разозлили. "Безобразие! Физкультурницы!" раздражался он
все больше -- "ходят все голые!" Затем он отправился в свою комнату и
вынес оттуда две своих нижних рубашки из батиста. "Идем!" -- сказал он
мне. "Вот, няня" -- сказал он моей няне, на лице которой не отразилось
удивления -- "вот, сшейте ей сами шаровары, чтобы закрывали колени; а
платье должно быть ниже колен!" -- "Да, да!" -- с готовностью ответила
моя няня, вовек не спорившая со своими хозяевами. -- "Папа!" --
взмолилась я, -- "да ведь так сейчас никто не носит!" Но это был для
него совсем не резон... И мне сшили дурацкие длинные шаровары и длинное
платье, закрывавшее коленки -- и все это я надевала только, идя к отцу.
Потом я постепенно укорачивала платье, -- он не замечал, потому что ему
было уже совсем не до того. И вскоре я вернулась к обычной одежде... Но
он не раз еще доводил меня до слез придирками к моей одежде: то вдруг
ругал, почему я ношу летом носки, а не чулки, -- "ходишь опять с голыми
ногами!" То требовал, чтобы платье было не в талию, а широким балахоном.
То сдирал с моей головы берет -- "Что это за блин? Не можешь завести
себе шляпы получше?" И сколько я ни уверяла, что все девочки носят
береты, он был неумолим, пока это не проходило у него, и он не забывал
сам. Позже я узнала от Александры Николаевны Накашидзе. что старики в
Грузии не переносят коротких платьев, коротких рукавов и носок. Даже
став взрослой, идя к отцу, я всегда должна была думать, не слишком ли
ярко я одета, так как неминуемо получила бы от него замечание. "На кого
ты похожа?!" -- произносил он иногда, не стесняясь присутствующих. Быть
может, его раздражало, что я не походила внешне на маму, а долго
оставалась неуклюжим подростком "спортивного типа". Чего-то ему во мне
не хватало, в моей внешности. А вскоре и внутренний мой мир начал его
раздражать. Когда началась война, прекратились и эти редкие встречи с
отцом, и для нас с ним настало полное отчуждение. А после войны мы не
сблизились снова. Я выросла, и мои детские игры и забавы, развлекавшие
отца, остались в далеком прошлом.
14
Когда в 1941 разразилась война, старший брат мой Яша отправился на
фронт уже 23 июня, вместе со своей батареей, вместе со всем выпуском
своей Академии.* Они только что закончили Академию, как раз к началу
войны. Он не сделал попытки использовать какую-нибудь, хоть самую
малейшую возможность избежать опасности -- хотя бы поехать не в самое
пекло (в Белоруссию), или, может быть, отправиться куда-нибудь в тыл,
или остаться где-нибудь при штабе. Подобное поведение было исключено для
него всем его характером, всем укладом его честной, порядочной и строгой
жизни. И, так как отец относился к нему незаслуженно холодно, -- а это
было всем известно, -- то никто из высших военных чинов не стал
оказывать ему протекцию, зная, что это встретило бы только ярость отца.
* Московская артиллерийская академия имени Фрунзе.
Не знаю, почему Яша сделался профессиональным военным. Он был глубоко
мирный человек -- мягкий, немного медлительный, очень спокойный, но
внутренне твердый и убежденный. Он был похож на отца миндалевидным,
кавказским разрезом глаз, и больше ничем... Больше он походил на свою
мать, Екатерину Сванидзе, умершую, когда ему было два года. Это сходство
бросается в глаза и на портретах. Очевидно, и характер достался ему от
нее -- он не был ни честолюбив, ни властолюбив, ни резок, ни одержим. Не
было в нем противоречивых качеств, взаимоисключающих стремлений; не было
в нем и каких-либо блестящих способностей; он был скромен, прост, очень
трудолюбив и трудоспособен, и очаровательно спокоен. Я видела лишь раз
или два, что он может и взорваться -- внутренний жар был в нем; это
происходило всегда из-за Василия, из-за привычки последнего
сквернословить в моем присутствии и вообще при женщинах, и при ком
угодно. Яша этого не выдерживал, набрасывался на Василия как лев, и
начиналась рукопашная. Яша жил в Тбилиси довольно долго. Его воспитывала
тетка, сестра его матери, Александра Семеновна. Потом юношей, по
настоянию своего дяди Алеши Сванидзе, он приехал в Москву, чтобы
учиться. Отец встретил его неприветливо, а мама старалась его опекать.
Вообще говоря, жизнь в Кремле в одной квартире с нами и учеба на русском
языке, трудно дававшемся ему вначале, -- все это было совсем не для
него. Оставшись в Грузии, он, наверное, жил бы спокойнее и лучше, как и
его двоюродные братья. Яша всегда чувствовал себя возле отца каким-то
пасынком, -- но не возле моей мамы, которую он очень любил. Первый брак
принес ему трагедию. Отец не желал слышать о браке, не хотел ему
помогать, и вообще вел себя, как самодур. Яша стрелялся у нас в кухне,
рядом со своей маленькой комнаткой, ночью. Пуля прошла навылет, но он
долго болел. Отец стал относиться к нему за это еще хуже -- я уже писала
об этом. Мне позже об этом рассказывала няня. После этого Яша уехал в
Ленинград и жил там в квартире у дедушки Сергея Яковлевича Аллилуева.
Родилась девочка, которую он очень любил, но она вскоре умерла; этот
первый брак его потом быстро распался. Яша работал в Ленинграде на ТЭЦ,
-- он был по специальности инженером-электриком. Ему бы и работать в
этой мирной профессии... В 1935 Яша приехал в Москву и поступил в
Военную Артиллерийскую Академию. Примерно через год он женился на очень
хорошенькой женщине, оставленной ее мужем. Юля была еврейкой, и это
опять вызвало недовольство отца. Правда, в те годы он еще не выказывал
свою ненависть к евреям так явно, -- это началось у него позже, после
войны, но в душе он никогда не питал к ним симпатии. Но Яша был тверд.
Он сам знал все слабости Юли, но относился и ней как истинный рыцарь,
когда ее критиковали другие". Он любил ее, любил дочь Галочку,
родившуюся в 1938 году, был хорошим семьянином и не обращал внимания на
недовольство отца. Он приходил иногда к нам на квартиру в Кремль, играл
со мной, смотрел как я делаю уроки и с напряжением ждал когда отец
придет обедать. За столом он сидел обычно молча. Яша уважал отца к его
мнения, и по его желанию стал военным. Но они были слишком разные люди,
сойтись душевно им было невозможно. ("Отец всегда говорит тезисами",
как-то раз мне сказал Яша). Яшино спокойствие и мягкость раздражали
отца, бывшего порывистым и быстрым даже в старости. До войны Яша с
семьей жил у нас в Зубалове каждое лето, а весной мы с ним вместе
занимались, готовясь каждый к своим экзаменам. У нас была там баня, а на
бане был обширный чердак, где висели сухие березовые банные веники. Там
было сухо и ароматно, мы притащили туда ковер, и занимались там вместе.
Перед началом войны Яше было тридцать три года, а мне -- пятнадцать, и
мы только-только с ним подружились по-настоящему. Я любила его именно за
его ровность, мягкость и спокойствие. А он всегда меня любил, играл со
мной, а я теперь возилась с его дочкой... Если бы не война, мы стали бы
настоящими крепкими друзьями на всю жизнь. Яша ушел на фронт на
следующий же день после начала войны, и мы с ним простились по телефону,
-- уже невозможно было встретиться. Их часть отпра
вляли прямо туда, где царила тогда полнейшая неразбериха -- на запад
Белоруссии, под Барановичи. Вскоре перестали поступать какие бы то ни
было известия. Юля с Галочкой оставались у нас. Неведомо почему (в
первые месяцы войны никто не знал толком, что делать, даже отец), нас
отослали всех в Сочи: дедушку с бабушкой, Анну Сергеевну с двумя ее
сыновьями. Юлю с Галочкой и меня с няней. В конце августа я говорила из
Сочи с отцом по телефону. Юля стояла рядом, не сводя глаз с моего лица.
Я спросила его, почему нет известий от Яши, и он медленно и ясно
произнес: "Яша попал в плен". И, прежде чем я успела открыть рот,
добавил: "Не говори ничего его жене пока что..." Юля поняла по моему
лицу, что что-то стряслось, и бросилась ко мне с вопросами, как только я
положила трубку, но я лишь твердила: "Он ничего сам не знает"... Новость
казалась мне столь страшной, что я была бы не в силах сказать ее Юле --
пусть уж ей скажет кто-нибудь другой... Но отцом руководили совсем не
гуманные соображения по отношению к Юле: у него зародилась мысль, что
этот плен неспроста, что Яшу кто-то умышленно "выдал" и "подвел", и не
причастна ли к этому Юля... Когда мы вернулись к сентябрю в Москву, он
сказал мне: "Яшина дочка пусть останется пока у тебя... А жена его,
по-видимому, нечестный человек, надо будет в этом разобраться..." И Юля
была арестована в Москве; осенью 1941 года, и пробыла в тюрьме до весны
1943 года, когда "выяснилось", что она не имела никакого отношения к
этому несчастью, и когда поведение самого Яши в плену, наконец-то,
убедило отца, что он тоже не собирался сам сдаваться в плен... На Москву
осенью 1941 года сбрасывали листовки с Яшиными фотографиями -- в
гимнастерке, без ремня, без петлиц, худой и черный... Василий принес их
домой, мы долго разглядывали, надеясь, что это фальшивка, -- но нет, не
узнать Яшу было невозможно... Спустя много лет, возвращались домой люди,
которые тоже побывали в плену, а освободившись из плена, попадали к нам
в лагеря, в тайгу, на север... Многие слышали о том, что Яша был в
плену, -- немцы ис
пользовали этот факт в пропагандных целях. Но было известно, что он
вел себя достойно, не поддаваясь ни на какие провокации, и,
соответственно испытывал жестокое обращение. Зимою 1943-44 года, уже
после Сталинграда, отец вдруг сказал мне в одну из редких тогда наших
встреч: "Немцы предлагали обменять Яшу на кого-нибудь из своих... Стану
я с ними торговаться! Нет, на войне -- как на войне". Он волновался,--
это было видно по его раздраженному тону, -- и больше не стал говорить
об этом ни слова, а сунул мне какой-то текст на английском языке, что-то
из переписки с Рузвельтом, и сказал: "Ну-ка, переведи! Учила, учила
английский язык, а можешь ли перевести?" Я перевела, он был удивлен и
доволен, -- и аудиенция была закончена, так как ему было уже некогда.
Потом еще раз он сказал о Яше, летом 1945 года, после победы. Мы долго
не виделись до того. "Яшу расстреляли немцы. Я получил письмо от
бельгийского офицера, принца что ли, с соболезнованием, -- он был
очевидцем... Их всех освободили американцы..." Ему было тяжко, он не
хотел долго задерживаться на этой теме. Валентина Васильевна Истомина
(Валечка), бывшая в то время экономкой у отца, рассказывала мне позже,
что такое же известие о Яшиной гибели услышал К. Е. Ворошилов на одном
из фронтов в Германии, в самом конце войны. Он не знал, как сказать об
этом отцу, и страдал сам -- Яшу все знали и любили. Так услышали об этом
из двух источников.* Может быть, слишком поздно, когда Яша уже погиб,
отец почувствовал к нему какое-то тепло и осознал несправедливость
своего отношения к нему... Яша перенес почти четыре года плена, который
наверное был для него ужаснее, чем для кого-либо другого... Он был
тихим, молчаливым героем, чей подвиг был так же незаметен, честен и
бескорыстен, как и вся его жизнь. Я видела недавно во французском
журнале статью шотландского офицера, якобы очевидца гибели Яши. К
статьям подобного рода надо относиться осторожно -- на Западе слишком
много всяких фальшивок о "частной жизни" моего отца и членов его семьи.
Но в этой статье -- похожи на правду две
вещи: фото Яши, худого, изможденного, в солдатской шинели,
безусловно, не подделка; и тот, приведенный автором факт, что отец тогда
ответил отрицательно, на официальный вопрос корреспондентов о том,
находится ли в плену его сын. Это значит, что он сделал вид, что не
знает этого, -- и тем самым, следовательно, бросил Яшу на произвол
судьбы... Это весьма похоже на отца -- отказываться от своих, забывать
их, как будто бы их не было... Впрочем, мы предали точно также всех
своих пленных... Во всяком случае, жизнь Яши всегда была честной и
порядочной. Он был скромен, ему претило всякое упоминание о том, чей он
сын... И он честно и последовательно избегал любых привилегий для своей
персоны, да у него их никогда и не было. Была сделана попытка
увековечить его, как героя. Отец сам рассказывал мне, что Михаил
Чиаурели, собираясь ставить марионеточную "эпопею" -- "Падение Берлина",
советовался с отцом: у него был замысел дать там Яшу, как героя войны.
Великий спекулянт от искусства, Чиаурели почуял, какой мог бы выйти
"сюжет" из этой трагической судьбы... Но отец не согласился. Я думаю, он
был прав. Чиаурели сделал бы из Яши такую же фальшивую куклу, как из
всех остальных. Ему нужен был этот "сюжет" лишь для возвеличения отца,
которым он так упоенно занимался в своем "искусстве". Слава Богу, Яша не
попал на экран в таком виде...
* Трудно считать их достоверными и, мне кажется, гибель Яши все еще
остается загадочной.
Хотя отец вряд ли имел это в виду, отказывая М. Чиаурели, ему просто
не хотелось выпячивать своих родственников, которых он, всех без
исключения, считал не заслуживавшими памяти. А благодарной памяти Яша
заслуживал; разве быть честным, порядочным человеком в наше время -- не
подвиг?...
15
Когда началась война, у всех людей проснулось чувство общности,
всякие разногласия отступили перед лицом общей опасности. Так произошло
даже в нашей, уже развалившейся семье. Сначала нас всех отослали в Сочи:
бабушку, дедушку, Галочку (Яшину дочку) с ее матерью, Анну Сергеевну с
детьми, меня с няней. К сентябрю 1941 года мы вернулись в Москву и я
увидела как разворотило бомбой угол Арсенала, построенного Баженовым, --
как раз напротив наших окон. Перед нашим домом спешно заканчивали
строить бомбоубежище для правительства, с ходом из нашей квартиры. Я
потом бывала там несколько раз вместе с отцом. Было страшно все, --
жизнь перевернулась и распалась, надо было уезжать из Москвы, чтобы
учиться. В нашу школу попала бомба, и это тоже было страшно. Затем,
опять же неожиданно, нас собрали и отправили в Куйбышев: долго грузили
вещи в специальный вагон... Поедет ли отец из Москвы -- было неизвестно;
на всякий случай грузили и его библиотеку. В Куйбышеве нам всем отвели
особнячок на Пионерской улице, с двориком. Здесь был какой-то музей. Дом
был наспех отремонтирован, пахло краской, а в коридорах -- мышами. С
нами приехала вся домашняя "свита" -- Александра Николаевна Накашидзе со
всеми поварами, подавальщицами, охраной, "дядькой" моим, Михаилом
Никитичем Климовым, и няней. Ехала с нами и первая жена Василия --
молоденькая, беременная Галя, и в октябре 1941 года она родила в
Куйбышеве сына Сашу. Кое-как все разместились в особнячке; не обошлось
без склок бабушки с Александрой Николаевной. Лишь дедушка захотел
остаться в Тбилиси -- он уехал туда из Сочи и прекрасно провел там два
года. Дом наш был полон. Я ходила в школу в девятый класс, все мы
слушали каждый день сводки радио. Осень 1941 года была очень тревожной.
В конце октября 1941 года я поехала в Москву -- повидать отца. Он не
писал мне, говорить с ним по телефону было трудно -- он нервничал,
сердился и отвечал лишь, что ему некогда со мной разговаривать. В Москву
я приехала 28 октября -- в тот самый день, когда бомбы попали в Большой
театр, в университет на Моховой, и в здание ЦК на Старой площади. Отец
был в убежище, в Кремле, и я спустилась туда. Такие же комнаты,
отделанные деревянными панелями, тот же большой стол с приборами, как и
у него в Кунцево, точно такая же мебель. Коменданты гордились тем, как
они здорово копировали Ближнюю дачу, считая, что угождают этим отцу.
Пришли те же лица, что и всегда, только все теперь в военной форме. Все
были возбуждены -- только что сообщили, что разведчик, пролетев над
Москвой, всюду набросал небольших бомб... Отец не замечал меня, я мешала
ему. Кругом лежали и висели карты, ему докладывали обстановку на
фронтах. Наконец, он заметил меня, надо было что-то сказать... "Ну, как
ты там, подружилась с кем-нибудь из куйбышевцев?" -- спросил он, не
очень думая о своем вопросе. "Нет", -- ответила я, -- "там организовали
специальную школу из эвакуированных детей, их много очень", -- сказала
я, не предполагая, какова будет на это реакция. Отец вдруг поднял на
меня быстрые глаза, как он делал всегда, когда что-либо его задевало:
"Как? Специальную школу?" -- я видела, что он приходит постепенно в
ярость. "Ах вы!" -- он искал слова поприличнее, -- "ах вы, каста
проклятая! Ишь, правительство, москвичи приехали, школу им отдельную
подавай! Власик -- подлец, это его все рук дело!..." Он был уже в гневе,
и только неотложные дела и присутствие других отвлекли его от этой темы.
Он был прав, -- приехала каста, приехала столичная верхушка в город,
наполовину выселенный, чтобы разместить все эти семьи, привыкшие к
комфортабельной жизни и "теснившиеся" здесь в скромных провинциальных
квартирках... Но поздно было говорить о касте, она уже успела