Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
что она акушерка и отлично устроилась, а я говорю, что,
заботясь только о самом себе, всякому очень легко устроиться. Права я?
-- Разумеется, -- ответил сквозь зубы Белоярцев.
-- Ну, а вы, Белоярцев, что поделываете?
-- Работаем, Дмитрий Петрович, работаем.
-- Вы видели его последнюю работу? -- спросила Бертольди, тряхнув
кудрями. -- Не видели?
-- Не видел.
-- И ничего о ней не знаете?
-- Не знаю.
-- Ничего не знаете об ``Отце семейства``?
-- Не знаю же, не знаю.
Бертольди захохотала.
-- Что это за работа? -- спросил Розанов.
-- Так себе, картинка, -- отвечал Белоярцев: -- ``Отец семейства``, да
и только.
-- Посмотрите, так и поймете, что и искусство может служить не для
одного искусства, -- наставительно проговорила Бертольди. -- Голодные дети и
зеленая жена в лохмотьях повернут ваши понятия о семейном быте. Глядя на
них, поймете, что семья есть безобразнейшая форма того, что дураки называют
цивилизациею.
-- Ну это еще вопрос, mademoiselle Бертольди.
-- Вопрос-с, только вопрос, давно решенный отрицательно.
-- Кем же это он так ясно решен?
-- Светлыми и честными людьми.
-- Отчего же это решение не всем ясно?
-- Оттого, что человечество подло и глупо. Отрешитесь от своих
предрассудков, и вы увидите, что семья только вредна.
-- То-то я с этим вот не согласен.
-- Нет, это так, -- примирительно заметил Белоярцев. -- Что семья --
учреждение безнравственное, об этом спорить нельзя.
-- Отчего же нельзя? Неужто вы находите, что и взаимная любовь, и
отцовская забота о семье, и материнские попечения о детях безнравственны?
-- Конечно, -- горячо заметила Бертольди.
-- Все это удаляет человека от общества и портит его натуру, --
по-прежнему бесстрастным тоном произнес Белоярцев.
-- Даже портит натуру! -- воскликнул Розанов.
-- Да, -- расслабляет ее, извращает.
-- Боже мой! Я не узнаю вас, Белоярцев. Вы, человек, живший в области
чистого искусства, говорите такие вещи. Неужто вашему сердцу ничего не
говорит мать, забывающая себя над колыбелью больного ребенка.
-- Фю, фю, фю, какая идиллия, -- произнесла Бертольди.
-- Дело в том-с, Дмитрий Петрович, что какая же польза от этого
материнского сиденья? По-моему, в тысячу раз лучше, если над этим ребенком
сядет не мать с своею сентиментальною нежностью, а простая, опытная сиделка,
умеющая ходить за больными.
-- Еще бы! -- воскликнула Бертольди.
-- И материнские слезы, и материнские нежности, по-вашему, что ж:
тоже...
-- Слезы -- глупость, а нежности -- разнузданное сладострастие. Мать,
целуя ребенка, только удовлетворяет в известной мере своим чувственным
стремлениям.
Розанов ничего не нашелся отвечать. Он только обвел глазами маленькое
общество и остановил их на Лизе, которая сидела молча и, по-видимому, весьма
спокойно.
-- Мать, целуя своего ребенка, удовлетворяет своей чувственности! --
повторил Розанов и спросил: -- Как вы думаете об этом, Лизавета Егоровна?
-- Это вам сказал Белоярцев, а не я, -- спокойно отвечала Лиза, не
изменяя своего положения и не поднимая даже глаз на Розанова.
-- И это вам скажет всякий умный человек, понимающий жизнь, как ее
следует понимать, -- проговорила Бертольди. -- От того, что матери станут
лизать своих детей, дети не будут ни умнее, ни красивее.
-- Тут все дело в узкости. Надо, чтоб не было узких забот только о себе
или только о тех, кого сама родила. Наши силы -- достояние общественное, и
терпеться должно только то, что полезно, -- опять поучал Белоярцев. --
Задача в том, чтоб всем равно было хорошо, а не в том, чтобы некоторым было
отлично.
-- Высокая задача!
-- И легкая.
-- Но едва ли достижимая.
-- Ну, вот мы посмотрим! -- весело и многозначительно крикнула
Бертольди.
Белоярцев и Лиза не сделали никакого движения, а Розанов, продолжая
свою мысль, добавил:
-- Трудно есть против рожна прати. Человечество живет приговаривая: мне
своя рубашка ближе к телу, так что ж тут толковать.
-- Не толковать, monsieur Розанов, а делать. Вы говорите о
человечестве, о дикой толпе, а забываете, что в ней есть люди, и люди эти
будут делать.
-- То-то, где эти люди: не московский ли Бычков, не здешний ли Красин?
-- Да, да, да, и Бычков, и Красин, и я, и она, -- высчитывала
Бертольди, показывая на себя, на Лизу и на Белоярцева, -- и там вон еще есть
люди, -- добавила она, махнув рукой в сторону залы.
-- Ну, слава Богу, что собралось вместе столько хороших людей, --
отвечал, удерживаясь от улыбки, Розанов, -- но ведь это один дом.
-- Да, один дом и именно дом, а не семейная тюрьма. Этот один дом
покажет, что нет нужды глодать свою плоть, что сильный и бессильный должны
одинаково досыта наесться и вдоволь выспаться. Этот дом... это... дедушка
осмысленного русского быта, это дом... какими должны быть и какими
непременно будут все дома в мире: здесь все равны, все понесут поровну, и
никто судьбой не будет обижен.
-- Давай Бог, давай Бог! -- произнес Розанов полусерьезно, полушутливо
и обернулся к двери, за которою послышалось шлепанье мокрых башмаков и
старческий кашель Абрамовны.
Старуха вошла молча, с тем же узелочком, с которым Розанов ее увидел на
улице, и молча зашлепала к окну, на которое и положила свой узелок.
-- Что ты, няня, устала? -- спросила ее, не оборачиваясь, Лиза.
-- Где, сударыня, устать: всего верст десять прошла, да часа три по
колени в грязи простояла. С чего ж тут устать? дождичек Божий, а косточки
молодые, -- помыл -- хорошо.
-- Хотите водочки, няня? -- отозвался Белоярцев.
-- Нет, покорно благодарю, батюшка, -- отвечала старуха, развязывая
платок.
-- Выпейте немножко.
-- С роду моего ее не пила и пить не стану.
-- Да чудная вы: с холоду.
-- Ни с холоду, сударь, ни с голоду.
-- Для здоровья.
-- Какое от дряни здоровье.
-- Простудитесь.
-- Простужусь -- выздоровею, умру -- жалеть некому.
Лиза поморщилась и прошептала:
-- Ах, как это несносно!
Розанов встал и, протягивая руку Лизе, сказал:
-- Ну, однако, у меня дело есть; прощайте, Лизавета
Егоровна.
-- Прощайте, -- отвечала ему Лиза. -- Простите, что я не пойду вас
проводить: совсем разнемогаюсь.
-- Крепитесь; а я, если позволите, заверну к вам: я ведь про всякий
случай все-таки еще врач.
Лиза поблагодарила Розанова.
-- Ну, а что прикажете сказать Евгении Петровне? -- спросил он.
-- Ах, пожалуйста, поклонитесь ей, -- отвечала неловко Лиза.
Розанову тоже стало так неловко, что он, как бы растерявшись, простился
со всеми и торопливо пошел за двери.
-- Друг ты мой дорогой! что ты это сказал? -- задыхаясь, спросил его в
темном коридоре дрожащий голос Абрамовны, и старуха схватила его за руку. --
Мне словно послышалось, как ты будто про Евгению Петровну вспомнил.
-- Да, да: здесь она, няня, здесь!
-- Как здесь, что ты это шутишь!
-- Нет, право, приехали они сюда и с мужем и с детьми.
-- И с детьми!
-- Двое.
-- Красотка ты моя! и дети у ней уж есть! Где ж она? Стой, ну на
минутку, я тебе сейчас карандаш дам, адрес мне напиши.
Когда Розанов писал адрес Вязмитиновой, няня, увлекаясь, говорила:
-- Пойду, пойду к ней. Ты ей только не сказывай обо мне, я так из
изнависти к ней хочу. Чай, беспременно мне обрадуется.
"Глава третья. ГРАЖДАНСКАЯ СЕМЬЯ И ГЕНЕРАЛ БЕЗ ЧИНА"
После выхода Розанова из Лизиной комнаты общество сидело молча
несколько минут; наконец Белоярцев поставил на окно статуэтку Гарибальди и,
потянув носом, сказал:
-- Оказывается, что в нынешнем собрании мы не можем ограничиться
решением одних общих вопросов.
Бертольди отошла от окна и стала против его стула.
-- Представляются новые вопросы, которые требуют экстренного решения.
Бертольди, тряхнув головою, пошла скорыми шагами к двери, и по коридору
раздался ее звонкий голосок:
-- Ступина! Петрова! Жимжикова! Каверина! Прорвич! -- кричала она,
направляясь к зале.
Белоярцев встал и тоже вслед за Бертольди вышел из Лизиной комнаты.
Лиза оставалась неподвижною одна-одинешенька в своей комнате. Мертвая
апатия, недовольство собою и всем окружающим, с усилием подавлять все это
внутри себя, резко выражались на ее болезненном личике. Немного нужно было
иметь проницательности, чтобы, глядя на нее теперь, сразу видеть, что она во
многом обидно разочарована и ведет свою странную жизнь только потому, что
твердо решилась не отставать от своих намерений -- до последней возможности
содействовать попытке избавиться от семейного деспотизма.
Лиза, давно отбившаяся от семьи и от прежнего общества, сделала из себя
многое для практики того социального учения, в котором она искала исхода из
лабиринта сложных жизненных условий, так или иначе спутавших ее вольную
натуру с первого шага в свет и сделавших для нее эту жизнь невыносимою.
Лиза давно стала очень молчалива, давно заставляла себя стерпливать и
сносить многое, чего бы она не стерпела прежде ни для кого и ни для чего.
Своему идолу она приносила в жертву все свои страсти и, разочаровываясь в
искренности жрецов, разделявших с нею одно кастовое служение, даже лгала
себе, стараясь по возможности оправдывать их и в то же время не дать повода
к первому ренегатству.
Лиза с самого приезда в Петербург поселилась с Бертольди на небольшой
квартирке. Их скоро со всех сторон обложили люди дела. Это была самая
разнокалиберная орава. Тут встречались молодые журналисты, подрукавные
литераторы, артисты, студенты и даже два приказчика.
Женская половина этого кружка была тоже не менее пестрого состава:
жены, отлучившиеся от мужей; девицы, бежавшие от семейств; девицы,
полюбившие всеми сердцами людей, не имевших никакого сердца и оставивших им
живые залоги своих увлечений, и tutti quanti (Все такие (итал.)) в этом
роде.
Все это были особы того умственного пролетариата, о судьбе которого
недавно перепугались у нас некоторые умные люди, прочитавшие печальные
рассуждения и выводы Риля. Из всех этих пролетариев Лиза была самый богатый
человек.
Егор Николаевич Бахарев, скончавшись на третий день после отъезда Лизы
из Москвы, хотя и не сделал никакого основательного распоряжения в пользу
Лизы, но, оставив все состояние во власть жены, он, однако, успел сунуть
Абрамовне восемьсот рублей, с которыми старуха должна была ехать разыскивать
бунтующуюся беглянку, а жену в самые последние минуты неожиданно прерванной
жизни клятвенно обязал давать Лизе до ее выдела в год по тысяче рублей, где
бы она ни жила и даже как бы ни вела себя. Лиза и жила постоянно с этими
средствами с той самой поры, как старуха Абрамовна, схоронив старика
Бахарева, отыскала ее в Петербурге. Другие из людей дела вовсе не имели
никаких определенных средств и жили непонятным образом, паразитами на счет
имущих, а имущие тоже были не Бог весть как сильны и притом же вели дела
свои в последней степени безалаберно. Здесь не было заметно особенной
хлопотливости о местах, которая может служить вряд ли не самою характерною
чертою петербургского умственного пролетариата. Напротив, здесь преобладала
полная беззаботливость о себе и равносильное равнодушие к имущественным
сбережениям ближнего. Жизнь не только не исчезла в заботах о хлебе, но самые
недостатки и лишения почитались необходимыми украшениями жизни. Неимущий
считал себя вправе пожить за счет имущего, и это все не из одолжения, не
из-за содействия, а по принципу, по гражданской обязанности. Таким образом,
на долю каждого более или менее работающего человека приходилось по крайней
мере по одному человеку, ничего не работающему, но постоянно собирающемуся
работать. Лиза хотя и не жила своими трудами, но, как имущая, содержала
Бертольди и снабжала чем могла кое-кого из прочей компании. Абрамовна жила
постоянно с Лизой и постоянно старчески раздражала ее, восставая против
непривычных для нее порядков. Здравый ум диктовал старухе ее горячие речи
против этих людей, их образа жизни, взаимных отношений друг к другу.
Несмотря на видную простоту и безыскусственность этих отношений, они сильно
не нравились старухе, и она с ожесточением смотрела на связь Лизы с людьми,
из которых, по мнению Абрамовны, одни были простаки и подаруи, а другие --
дармоеды и объедалы. К разряду простодушных у нее относились ее собственная
Лиза, одна ее из новых сверстниц, безмужняя жена Анна Львовна Ступина, и
Райнер. Последний с полгода опять появился на петербургском горизонте.
Симпатии молодого социалиста крепко гнули его к России и нимало не ослабели
после минования угасшего политического раздражения; Райнер, владевший
прекрасно почти всеми европейскими языками, нашел себе здесь очень хорошую
работу при одном из ученых учреждений и не мог отбиться от весьма выгодных
уроков в частных домах.
Вскоре по приезде его в Петербург он встретился случайно с Лизой, стал
навещать ее вечерами, перезнакомился со всем кружком, к которому судьба
примкнула Бахареву, и сам сделался одним из самых горячих членов этого
кружка. Несколько наглая бесцеремонность отношений многих из этих господ и
их образ жизни резко били по чувствительным струнам Райнерова сердца, но
зато постоянно высказываемое ими презрение к формам старого общежития, их
равнодушие к карьерам и небрежение о кошельках заставляли Райнера
примиряться со всем, что его в них возмущало.
``Это и есть те полудикие, но не повихнутые цивилизациею люди, с
которыми должно начинать дело``, -- подумал Райнер и с тех пор всю
нравственную нечисть этих людей стал рассматривать как остатки дикости
свободолюбивых, широких натур.
Проявления этой дикости нередко возмущали Райнера, но зато они никогда
не приводили его в отчаяние, как английские мокассары, рассуждения немцев о
национальном превосходстве или французских буржуа о слабости существующих
полицейских законов. Словом, эти натуры более отвечали пламенным симпатиям
энтузиаста, и, как мы увидим, он долго всеми неправдами старался отыскивать
в их широком размахе силу для водворения в жизни тем или иным путем новых
социальных положений.
В отношениях Райнера к этим людям было много солидарного с отношениями
к ним Лизы.
Райнер получал очень хорошие деньги. Свою ферму в Швейцарии он сдал
бедным работникам на самых невыгодных для себя условиях, но он личным трудом
зарабатывал в Петербурге более трехсот рублей серебром в месяц. Это давало
ему средство занимать в одной из лучших улиц города очень просторную
квартиру, представлявшую с своей стороны полную возможность поместиться в
ней часто изменяющемуся, но всегда весьма немалому числу широких натур,
состоявших не у дел.
Таковые порядки вскоре не замедлили заявить свои некоторые неудобные
стороны.
Разговоры о неестественности существующего распределения труда и
капитала, как и рассуждения о вреде семейного начала, начинали прискучивать:
все давно были между собою согласны в этих вопросах. Многим чувствовалась
потребность новых тем, а некоторым еще крепче чувствовалась потребность
перейти от толков к делу.
У одних эта потребность вытекала из горячего желания основать
образцовую общину на бескорыстных началах. Таких было немного, и к числу их
принадлежала Лиза, Райнер, Ступина и Каверина. Другим просто хотелось
суетиться; третьим, полагаю, хотелось и суетиться и половчее уйти от
бесцеремонных приживальщиков, заставив и их что-нибудь да делать или по
крайней мере не лежать всею тяжестию на одной чужой шее. Ко всему же этому
все уже чувствовали необходимость переходить от слов к делу, ибо иначе
духовный союз угрожал рушиться за недостатком материальных средств.
При таких обстоятельствах со стороны давно известного нам художника
Белоярцева последовало заявление о возможности прекрасного выхода из тесного
положения граждан путем еще большего их сближения и отождествления их
частных интересов в интересе общем.
В последние два года, когда они перенесли свои силы и раздражение на
общество и в его симпатиях и антипатиях открыли своего настоящего, давно
искомого врага, дух противоречия обществу во всем сделался главным
направлением этих сил. Но как противоречия эти никого не обязывали ни к
каким рискованным предприятиям, а между тем представляли известную
возможность действовать вне обыденной сферы и выделяться из общественной
среды, то кружки недовольных и протестующих составлялись необыкновенно
быстро и легко. В состав этих кружков попадали и Фальстафы, непобеждаемые в
крике, и ``воины смирные средь мечей``. Даже не только они попадали в эти
кружки, но нередко становились во главе их и делались их генералами.
Это было такое бесхитростное время, в которое изолировавшийся кружок,
толковавший об общественных реформах, не видал ничего у себя под носом и
легко подчинялся каждому, кто бы захотел подумать и, изловчившись, покрепче
схватить его за нос.
Таким положением лучше всех успел воспользоваться наш почитатель
отвлеченного искусства Белоярцев. Он также уже давненько переселился в
Петербург и, фланируя, надумался несколько изменить свое служение искусству
для искусства. Он понял счастливый оборот дел, при котором, служа только
себе и ровно ничем не рискуя, можно было создать себе же самому амплуа
несколько повлиятельнее, и пожелал этим воспользоваться. Для первого дебюта
он написал картинку ``Отец семейства``, о которой так эффективно объявляла
Бертольди и которая, недуманно-негаданно для самого Белоярцева, сразу дала
ему в своем кружке имя великого гражданского художника. Белоярцев
приосанился, в самом деле стал показывать себя гражданином, надвинул брови и
начал вздыхать гражданскими вздохами.
Продолжая фланировать в новой маске, он внимательно прислушивался к
частым жалобам недовольных порочными наклонностями общества, болел перед
ними гражданскою болезнью и сносил свои скорби к Райнеру, у которого тотчас
же после его приезда в Петербург водворилась на жительстве целая
импровизованная семья. По диванам и козеткам довольно обширной квартиры
Райнера расселились: 1) студент Лукьян Прорвич, молодой человек, недовольный
университетскими порядками и желавший утверждения в обществе
коммунистических начал, безбрачия и вообще естественной жизни; 2) неофит
Кусицын, студент, окончивший курс, -- маленький, вострорыленький, гнусливый
человек, лишенный средств совладать с своим самолюбием, также поставивший
себе обязанностью написать свое имя в ряду первых поборников естественной
жизни; 3) Феофан Котырло, то, что поляки характеристично называют wielke nic
(Букв.: великое ничто (польск.)) -- человек, не умеющий ничего понимать
иначе, как понимает Кусицын, а впрочем, тоже коммунист и естественник; 4)
лекарь Сулима, человек без занятий и без определенного направления, но с
непреодолимым влечением к бездействию и покою; лицом черен, глаза словно две
маслины; 5) Никон Ревякин, уволенный из духовного ведомства иподиакон,
умеющий везде пристроиваться на чужой счет и почитаемый неповрежденным типом
широкой русской натуры; искателен и не прочь действовать исподтишка против
лучш