Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Классика
      Лесков Н.С.. Некуда -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  -
тих семейств совершенно безразличною привязанностью. Он любил и самого прямодушного Бахарева, и его пискливую половину, и слабонервную Зину, и пустую Софи, и матушку попадью, и веселого отца Александра, посвящавшего все свое свободное время изобретению perpetuum mobile (Вечного двигателя (Лат.)).Особым расположением Помады пользовался только один уездный врач, Дмитрий Петрович Романов, лекарь cum euximia laude (Букв.: с высшей похвалой (лат.)). Он был лет на пять старее кандидата, составил себе в уезде весьма мудреную репутацию и имел неотразимый авторитет над Юстином Помадой. Помада часто с ним споривал и возмущался против его ``грубых положений``, но очень хорошо знал, что после его матери Розанов единственное лицо в мире, которое его любит, и сам любил его без меры. Управитель ненавидел Помаду Бог весть за что, и дворня его тоже не любила. Даже столярный ученик, пятнадцатилетний мальчик Епифанька, отряженный для услуг Помаде, ненавидел его от всего сердца и повиновался только из страха, что неравно наедет лекарь и оттаскает его, Епифаньку, за виски. Кого бы вы ни спросили о Помаде, какой он человек? -- стар и мал ответит только: ``так, из поляков``, и словно в этом ``из поляков`` высказывалось категорическое обвинение Помады в таком проступке, после которого о нем уж и говорить не стоило. А в существе-то Помаду никак нельзя было и назвать поляком. Выросши в России и воспитавшись в русских училищах, он был совершенно русский и даже сам не считал себя поляком . Отец на него не имел никакого влияния, и если что в нем отражалось от его детской семейной жизни, то это разве влияние матери, которая жила вечными упованиями на справедливость рока. И, следуя строго Печальной отчизны примеру, В надежду на Бога Хранила все детскую веру. Но как бы там ни было, а только Помаду в меревском дворе так, ни за что ни про что, а никто не любил. До такой степени не любили его, что когда он, протащившись мокрый по двору, простонал у двери: ``отворите Бога ради скорее``, столяр Алексей, слышавший этот стон с первого раза, заставил его простонать еще десять раз, прежде чем протянул с примостка руку и отсунул клямку. -- Епифаньку, сделай милость, пошли, Алексей, -- простонал снова Помада, перенося за порог ногу. -- Спит Епифанька. Где теперь вставать ребенку, -- отвечал столяр, посылающий этого же Епифаньку ночью за шесть верст к своей разлапушке. -- Побуди, Бога ради, -- я расшибся насмерть. -- Где так? -- О Господи! да полно тебе расспрашивать, -- побуди, говорю. Столяр стал чесаться, а Помада пошел в свои апартаменты. В первой комнате, имевшей три шага в квадрате, у него стоял ушат с водой, плетеный стул с продавленной плетенкой и мочальная швабра. Тут же выходило устье варистой печи, задернутое полоской диконького, пестрого ситца, навешенного на шнурочке. Во второй комнате стояла желтая деревянная кроватка, покрытая кашемировым одеялом, с одною подушкою в довольно грязной наволочке, черный столик с большою круглою чернильницею синего стекла, полки с книгами, три стула и старая, довольно хорошая оттоманка, на которой обыкновенно, заезжая к Помаде, спал лекарь Розанов. Кандидат как вошел, так и упал на кровать и громко вскрикнул от ужасной боли в плече и колене. Долго лежал он, весь мокрый, охая и стоная, прежде чем на пороге показался Епифанька и недовольным тоном пробурчал: -- Что вам нужно? -- Где ты бываешь, паршивый? -- сквозь зубы проговорил Помада. -- Где? Напрасно не сидел для вас всю ночь. -- Стащи с меня сапоги. Мальчик глянул на сапоги и сказал: -- Где это так вобрались? -- Я расшибся; потише Бога ради. Вволю накричался Помада, пока его раздел Епифанька, и упал без памяти на жесткий тюфяк. В обед пришла костоправка, старушка-однодворка. Стали будить Помаду, но он ничего не слыхал. У него был глубокий обморок, вслед за которым почти непосредственно начался жестокий бред и страшный пароксизм лихорадки. Такое состояние у больного не прекращалось целые сутки; костоправка растерялась и не знала, что делать. На другое утро доложили камергерше, что учитель ночью где-то расшибся и лежит теперь без ума, без разума. Та испугалась и послала в город за Романовым, а между тем старуха, не предвидя никакой возможности разобрать, что делается в плечевом сочленении под высоко поднявшеюся опухолью, все ``вспаривала`` больному плечо разными травками да муравками. Не нашли Розанова в городе, -- был где-то на следствии, а Помада все оставался в прежнем состоянии, переходя из лихорадки в обморок, а из обморока в лихорадку. И страшно стонал он, и хотелось ему метаться, но при первом движении нестерпимая боль останавливала его, и он снова впадал в беспамятство. На третьи сутки, в то самое время, как Егор Николаевич Бахарев, восседая за прощальным завтраком по случаю отъезда Женни Гловацкой и ее отца в уездный городок, вспомнил о Помаде, Помада в первый раз пришел в себя, открыл глаза, повел ими по комнате и, посмотрев на костоправку, заснул снова. До вечера он спал спокойно, и вечером, снова проснувшись, попросил чаю. Ему подали чай, но он не мог поднять руки, и старуха поила его с блюдца. -- Что, Николавна? -- проговорил он, обращаясь к давно ему знакомой костоправке. -- Что, батюшка? -- Худо мне, Николавна. -- Ничего, батюшка, пройдет, -- и не то, да проходит. -- А что у меня такое? -- Ничего, родной. -- Сломано что или свихнуто? -- Опух очень большой, кормилец, ничего знать под ним, под опухом-то, нельзя. -- Где опухоль? -- тихо спросил Помада. -- Да вот плечико-то, видишь, как разнесло. -- А! -- Да, вздумшись все. Больной снова завел глаза, но ему уже не спалось. -- Николавна! -- позвал он. -- Что, батюшка? -- Ты за мной хорошо глядела? -- Как же не глядеть! -- То-то. Я тебя за это награждать желаю. -- Спасибо, кормилец. Я здли всякого, здли всякого завсегда готова, что только могу... -- Я тебе штаны подарю, -- тихо перебил ее с легкой улыбкой Помада. -- Штаны-ы? -- спросила старуха. -- Да. Суконные, -- важные штаны, со штрипками. -- На что мне твои штаны. -- Зимой будешь ходить. Я тебя научу, что там приделать придется. Теплынь будет! -- Ох ты! -- Чего? -- Полно. Неш я из корысти какой! А то взаправду хоть и подари: я себе безрукавочку такую, курточку сошью; подари. Только я ведь не из-за этого. Я что умею, так завсегда готова. -- Да жаль, что ничего не умеешь-то. -- Ну, -- что умею, родной. -- Да что ж ты умеешь? Вон видишь, говоришь: ``опух велик``, ничего не разберешь, значит. -- Точно опух уж очень вздулся, велик. -- Ах! Помада вздохнул и хотел повернуться лицом к стене, но боль его удержала, и он снова остался в прежнем положении. Наступила и ночь темная. Старуха зажгла свечечку и уселась у столика. Помада вспомнил мать, ее ласки теплые, веселую жизнь университетскую, и скучно ему становилось. ``Что же это, однако, будет со мной?`` -- думал он и спросил: -- А что со мною будет, Николавна? -- Ничего, милый, -- дохтарь завтра, бают, приедет. Он сичас узнает. -- Он, значит, больше твоего знает? -- Ну, -- ученые люди, или мы? -- А ты-то что со мной делала? -- Вспаривала, -- что ж еще делать? Опух велик, ничего нельзя делать. -- Сеном парила? -- Нет, травками. -- То-то, из сена? -- Все-то ты пересмешничаешь надо мной. -- Да разве не все равно травы, что у тебя, что на сеннике? Старуха сощипнула со свечи, потом потянула губы, потом вздохнула и проговорила: -- Нет, милый, есть травы тоже редкие. -- Да ты-то их, Николавна, не знаешь? -- Ну как не знать! -- Ну расскажи, какие ты знаешь травы редкие-то, что в сене их нет? -- Что в сене-то нет! Мало ли их! -- Ну! -- Да мало ли их! -- Да ну же расскажи, Николавна, -- спать не хочется. -- Ну вот тебе хошь бы первая теперь трава есть, называется коптырь-трава, растет она корешком вверх. Помада засмеялся и охнул. -- Чего ты? -- Ну, какая трава корешком вверх может расти? -- А вот же растет, и тветы у нее под землей тветут. Помада опять охнул и махнул рукой, удерживая смех, причинявший ему боль. -- Что? не веришь? А полисада-трава вон и совсем без корня. -- Полно, Николавна, не смеши. -- Я и не на смех это говорю. Есть всякие травы. Например, теперь, кто хорошо знается, опять находит лепестан-траву. Такая мокрая трава называется. Что ты ее больше сушишь, то она больше мокнет. -- Ох, будет, Николавна, -- вздор какой ты рассказываешь. -- Нет, друг ты мой, не вздор это, не вздор. Есть всякие травы на свете, есть и в травках-то своя разница. Иная трава больше стоит у Господа, а другая -- меньше. Иная одно определение от Бога имеет, а иная и два, и три, и несколько. Есть вот трава, так называется Адамова голова. Растет она возле сильных, рамедных болот кустиками, по пяти и по девяти листов. Растет она в четыре вершка, вот эстакенькая вот будет. -- Старуха показала вершка четыре от столика. -- Твет у этой травы алый, алый, вроде даже как синий. И когда она расцветает, страсть тут как хороша бывает. И этую траву рвут со крестом, говоря отчу и помилуй мя, Боже, -- или же каких других тридцать молитв святых. Этой-то вот травой что можно сделать на свете! Все ею можно сделать. Этой травой пользуют испорченного человека, или у кого нет плоду детям, то дать той женщине пить, -- сейчас от этого будет плод. Если ж опять кто хочет видеть дьявола, то пусть возьмет он корень этой травы и положит его на сорок дней за престол, а потом возьмет, ушьет в ладанку да при себе и носит, -- только чтоб во всякой чистоте -- то и увидит он дьяволов воздушных и водяных... Или опять на случай приостановления мельницы, то вода остановится, где только пожелаешь. Это трава богатая, любимая у Бога травка, и называется эта травка во всех травах царь... Спишь, родной? Старуха нагнулась к больному, который сладко уснул под ее говор, перекрестила его три раза древним большим крестом и, свернувшись ежичком на оттоманке, уснула тем спокойным сном, каким вряд ли нам с вами, читатель, придется засыпать в ее лета. "Глава десятая. ЛЕТНЕЕ УТРО" Стояло серое летнее утро. Туч на небе не было, но и солнце не выглядывало, воздух едва колебался тихими, несмелыми порывами чрезмерно теплого ветерка. Такие летние утра в серединной России необыкновенно благоприятно действуют на всякое живое существо, до изнеможения согретое знойными днями. Таким утрам обыкновенно предшествуют теплые безлунные ночи, хорошо знакомые охотникам на перепелов. Чудные дела делаются с этой птицей в такие чудесные ночи! Всегда падкий на сладострастную приманку, перепел тут как будто совсем одуревает от неукротимых влечений своего крошечного организма. Заслышав манящий клик залегшего в хлебах вабильщика, он мигом срывается с места и мчится на роковое свидание, толкаясь серою головкою о розовые корешки растущих хлебов. Только расставишь сетку, только уляжешься и начнешь вабить, подражая голосу перепелки, а уж где-то, загончика за два, за три, откликается пернатый Дон-Жуан. В другое время, в светлую лунную ночь, его все-таки нужно поманывать умненечко, осторожно, соображая предательский звук с расстоянием жертвы; а в теплые безлунные ночи, предшествующие серым дням, птица совершенно ошалевает от сладострастья. Тут не нужно с нею никакой осторожности. Не успеешь сообразить, как далеко находится птица, отозвавшаяся на первую поманку, и поманишь ее потише, думая, что она все-таки еще далеко, а она уже отзывается близехонько. Кликнешь потихоньку в другой раз -- больше уже и вабить не надо. Сладострастно нетерпеливое оханье слышится в двух шагах, и между розовых корней хлеба лезет перепел. Тут он уже не мчится сумасшедшим бедуином, а как-то плетется, тяжело дыша и беспрестанно оглядываясь во все стороны. Еще раз помануть его уже никак не возможно, потому что самый тихий звук вабилки заведет птицу дальше, чем нужно. Тут только лежишь и, удерживая смех, смотришь под сетку, а перепел все лезет, лезет, шумя стебельками хлеба, и вдруг предстает глазам охотника в самом смешном виде. Кто имел счастье живать летом на Крестовском или преимущественно в деревне Коломяге и кто бродил ранним утром по тощим полям, начинающимся за этою деревнею, тот легко может представить себе наших перепелов. Для этого стоит припомнить чинного петербургского немца, преследующего рано, на зорьке, крестьянских девушек. Немец то бежит полем, то присядет в рожь, так что его совсем там не видно, то над колосьями снова мелькнет его черная шляпа; и вдруг, заслышав веселый хохот совсем в другой стороне, он встанет, вздохнет и, никого не видя глазами, водит во все стороны своим тевтонским клювом. Панталонишки у него все подтрепаны от утренней росы, оживившей тощие, холодные поля; фалды сюртучка тоже мокры, руки красны, колена трясутся от беспрестанных пригинаний и прискакиваний, а свернутый трубкой рот совершенно сух от тревог и томленья. Таков бывает и перепел, когда, прекращая стремительный бедуинский бег между розовыми корешками высоких тоненьких стеблей, он тает от нетерпеливого желания угасить пламень пожирающей его страсти. Толчется пернатый сластолюбец во все стороны, и глаза его не докладывают ему ни о какой опасности. Он весь мокр, серенькие перышки на его маленьких голенях слиплись и свернулись; мокрый хвостик вытянулся в две фрачные фалдочки; крылышки то трепещутся, оживляясь страстью, то отпадают и тащатся, окончательно затрепываясь мокрою полевою пылью; головенка вся взъерошена, а крошечное сердчишко тревожно бьется, и сильно спирается в маленьком зобике скорое дыхание. Метнется отуманенная страстью пташка туда, метнется сюда, и вдруг на вашей щеке чувствуется прикосновение холодных лапок и мокрого, затрепанного фрачка, а над ухом раздается сладострастный вздох. Надо иметь много равнодушия, чтобы не рассмеяться в такую минуту. Самый серьезный русский мужичок, вабящий перепелов в то время, когда ему нужно бы дать покой своим усталым членам, всегда добродушно относится к обтрепанному франту. ``Ах ты, поганец этакой!`` -- скажет он с ласковой улыбкой и тихонько опустит пернатого чертика в решето, надшитое холщевым мешочком. Такая чудотворящая ночь предшествовала тому покойному утру, в которое Петр Лукич Гловацкий выехал с дочерью из Мерева в свой уездный город. От всякой другой поры подобные утра отличаются, между прочим, совершенно особенным влиянием на человеческую натуру. Человек в такую пору бывает как-то спокоен, тих и бескорыстен. Даже ярмарочные купцы, проезжая на возах своего гнилого товара, не складают тогда в головах барышей и прибытков и не клюют носом, предаваясь соблазнительным мечтам о ловком банкротстве, а едут молча, смотря то на поле, волнующееся под легким набегом теплого ветерка, то на задумчиво стоящие деревья, то на тонкий парок, поднимающийся с сонного озерца или речки. Редко самая заскорузлая торговая душа захочет нарушить этот покой отдыхающей природы и перемолвиться словом с товарищем или приказчиком. Да и то заговорит эта душа не о себе, не о своих хлопотах, а о той же спокойной природе. -- Ишь птица-то полетела, -- скажет ярмарочник, следя за поднявшейся из хлебов птахою. -- Да, -- ответит товарищ или приказчик. И опять едут тихо. -- Должно, у нее тут где-нибудь дети есть, -- опять заметит ярмарочник. -- Надо так рассуждать, что есть дети, -- серьезно ответит приказчик. И опять разговор оборвется, и опять едут тихо. Женни с отцом ехала совсем молча. Старик только иногда взглядывал на дочь, улыбался совершенно счастливой улыбкой и снова впадал в чисто созерцательное настроение. Женни была очень серьезна, и спокойная задумчивость придавала новую прелесть ее свежему личику. На половине короткой дороги от Мерева к городу их встретил меревский Наркиз. Конторщик скоро шел по опушке мелкого кустарника и, завидев Петра Лукича, быстро направился к дороге. -- Здравствуйте, батюшка Петр Лукич! -- кричал он, снимая широкодонный картуз с четырехугольным козырьком. -- Здравствуйте, Наркиз Федорович, -- отвечал Гловацкий. Лошадь остановилась. -- Охотился? -- Да, половил перепелочков немножко, Петр Лукич. -- Ты сам-то, брат, точно перепел, -- улыбаясь, заметил смотритель. -- Да ведь, батюшка, отрепишься с ними, с беспутниками. Это уж такая дичь низкая. Наркиз, точно, был похож на перепела. Пыль и полевой сор насели на его росные сапоги и заправленные в голенища панталоны; синий сюртучок его тоже был мокр и местами сильно запачкан. За плечами у конторщика моталась перепелиная сетка и решето с перепелами. -- Что ж, как полевал? -- Много-таки, батюшка, наловил. Нынче они глупы в такую-то ночь бывают, -- сами лезут. -- На что их ловят? -- спросила Женни. -- А вот, матушка, на жаркое, пашкеты тоже готовят, и в торговлю идут они. -- Вы ими торгуете? -- Я? -- Нет, я так только, для охоты ловлю их. Иной с певом удается, ну того содержу, а то так. -- Выпускаете? -- Нет, на что выпускать? -- Да вот позвольте вам, сударыня, презентовать на новоселье. -- На что они мне? -- На что угодно, матушка. -- Ну, бери, Женни, на новоселье. Наркиз поставил на колени девушки решето с перепелами и, простившись, пошел своей дорогой, а дрожки покатились к городу, который точно вырос перед Гловацкими, как только они обогнули маленький лесной островочек. -- Узнаешь, Женичка? Вон соборная глава, а это Иван-Крестителя купол: узнаешь? -- Какое все маленькое стало, -- задумчиво проговорила Женни. -- Маленькое! Это тебе так кажется после Москвы. Все такое же, как и было. Ты смотри, смотри, вон судьи дом, вон бойницы за городом, где скот бьют, вон каланча. Каланча-то, видишь желтую каланчу? Это под городническим домом. Женни все смотрела вперед и ручкою безотчетно выпускала одного перепела за другим. -- Э, да ты их почти всех выпустила, -- заметил Гловацкий. -- Да. Смотрите-ка, смотрите. Женни вынула еще одну птичку, и еще одну, и еще одну. На ее лице выражалось совершенное, детское счастье, когда она следила за отлетавшими с ее руки перепелами. -- Ты их всех выпустишь? -- Всех выпущу, -- весело ответила она, раскрывая разом пришитый к решету бездонный мешок. Перепела засуетились, увидя над собою вольное небо вместо грязной холщовой покрышки, жались друг к другу, приседали на ножках, и один за другим быстро поднимались на воздух. -- Вот теперь славно, -- проговорила она, ставя на ноги пустое решето. -- Хорошо, что я взяла их. -- Дитя ты, Женичка. -- Отчего же, папа, дитя; пусть они летают на воле. -- Их завтра опять поймают. -- Нет, уж они теперь не попадутся. Гловацкий засмеялся. В его седой голове мелькнула мысль о страстях, о ловушках, и веселая улыбка заменилась выражением трепетной заботы. -- Боже, Господи милосердный, спаси и сохрани ее! -- прошептал он, когда дрожки остановились у вор

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору