Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
у парень
лежавший напротив. - Послушайте-ка сами. Эй, весельчак, - обратился он ко
мне, - в колодце у вашего поселка живет ведьма, правда?
- Да, - ответил я.
- Видите, - продолжал тот. - Смешной малыш. Говорят, он никогда не
будет ходить.
Я решил, что он дурак. Я не мог понять, почему они вообразили, что я
никогда не буду ходить. Я-то знал, что ждет меня впереди. Я буду объезжать
диких коней и кричать "ого-го!" и размахивать шляпой, а еще я напишу книгу
вроде "Кораллового острова".
Мне нравился второй сосед. Вскоре после того, как я очутился в палате,
он сказал:
- Давай дружить. Хочешь, чтобы мы были товарищами?
- Идет, - ответил я.
В одной из моих первых книжек была цветная картина, благодаря которой у
меня создалось впечатление, что товарищи должны стоять рядом и держаться за
руки. Я сообщил ему это, но он сказал, что это вовсе не обязательно.
Каждое утро он приподнимался на локте н, отбивая такт рукой,
внушительно говорил:
- Помни всегда, что самые лучшие в мире ветряные мельницы - это
мельницы братьев, Макдональд.
Я был доволен, что узнал, какая фирма делает лучшие в мире мельницы.
Это заявление так прочно запечатлелось в моей памяти, что и много лет спустя
оно определяло мое отношение к ветряным мельницам.
- А что, их делает сам мистер Макдональд с братом? - как-то спросил я.
- Да, - ответил он. - Старший Макдональд - это я, Ангус. - Он
неожиданно откинулся на подушку и раздраженно произнес: - Один бог знает,
как они справятся там без меня с заказами и всем прочим. Всюду нужен глаз да
глаз. - Тут он обратился к одному из больных; - А что пишут сегодня в
газетах о погоде? Будет засуха или нет?
- Газета еще не пришла, - ответил тот. Ангус был самым рослым и
широкоплечим из всех обитателей нашей палаты. У него бывали приступы боли и
тогда он громко вздыхал, или ругался, или испускал тихие стоны, которые меня
пугали:
Утром после беспокойной ночи, он обычно говорил, ни к кому в
отдельности не обращаясь:
- Ну и намучился же я за ночь.
у него было большое, чисто выбритое лицо с глубокими складками от
ноздрей до уголков рта. Кожа на его ляпе была гладкая, как клеенка. У него
был подвижный, чуткий рот, который легко расплывался в улыбке, когда Ангус
не чувствовал боля.
Он часто, повернув голову на подушке, подолгу молча смотрел на меня.
- Почему ты так долго молишься? - как-то спросил он меня и в ответ на
мой изумленный взгляд добавил: - Я видел, как шевелятся твои губы.
- У меня ведь очень много просьб, - объяснил я.
- Каких просьб? - спросил Ангус.
Я смутился, но он сказал:
- Что же ты запнулся? Рассказывай, ведь мы же товарищи.
Я повторил ему мою молитву, а он слушал, устремив взгляд в потолок и
скрестив руки на груди.
Когда я кончил, он повернулся и посмотрел на меня:
- Ты ничего не упустил. Задал ему работенку. Выслушав все это, господь
бог составит о тебе неплохое мнение.
Эти слова обрадовали меня, и я решил попросить бога, чтобы он помог и
Ангусу.
Моя молитва перед сном оказалась такой длинной потому, что у меня к
богу было множество просьб, и число их все возрастало. С каждым днем у меня
появлялись все новые нужды, а так как я опускал ту или иную просьбу лишь
после того, как она удовлетворялась, а число услышанных молений было
ничтожно, то молитва стала такой громоздкой, что я уже со страхом приступал
к ее повторению. Мать не позволяла мне пропускать занятия в воскресной школе
и научила меня моей первой молитве - она была в стихах, начиналась словами
"кроткий, Добрый Иисус" и кончалась просьбой благословить многих людей, в
том числе моего отца, хотя я всегда был убежден, что он-то в благословениях
не нуждается. Однажды я увидел выброшенную кем-то вполне хорошую, на мой
взгляд, кошку и вдруг испугался ее застывшей неподвижности; мне объяснили,
что она мертвая. И вот теперь по вечерам в кровати мне казалось, что я вижу
мать и отца, лежащих так же неподвижно, с оскаленными зубами, как эта
кошка... И я в ужасе молился о том, чтобы они не умерли раньше меня. Это
была самая серьезная моя молитва, которую нельзя было пропускать.
После некоторого размышления я решил включить в молитву и мою собаку
Мэг и просить о том, чтобы бог сохранил ей жизнь, пока я не стану взрослым
мужчиной и не смогу перенести ее утрату. Побаиваясь, что я прошу у бога
слишком многого, я добавил, что, как и в случае с Мэг, я согласен
удовлетвориться, если мои родители доживут до тех пор, пока мне исполнится,
скажем, тридцать лет. Мне казалось, что в таком почтенном возрасте слезы -
уже пройденный этап. Мужчины никогда не плачут.
Я молился о том, чтобы поправиться, и неизменно добавлял, что если бог
не возражает, то я хотел бы выздороветь не позже рождества, до которого
оставалось два месяца.
Надо было помолиться и о моих птицах и зверюшках, которые жили в
клетках и загородках на заднем дворе, так как теперь, когда я не мог сам
кормить их и менять им воду, всегда была опасность, что об этом позабудут. Я
молился, чтобы об этом никогда не забывали. Моего попугая Пэта, сердитого
старого какаду, надо было каждый вечер выпускать из клетки, чтобы он полетал
среди деревьев. Иногда соседи жаловались на него. В дни стирки он садился на
веревки с бельем и сдергивал прищепки. Рассерженные женщины, видя, что
чистые простыни лежат в пыли, бросали в Пэта палками и камнями, и мне
приходилось молиться, чтобы они не попали в него и не убили.
Молился я и о том, чтобы стать хорошим мальчиком.
Ангус, высказав свои замечания о моих молитвах, спросил меня:
- Как по-твоему, что за малый - господь бог? Какой он из себя?
Я всегда представлял себе бога в виде силача, одетого; в белую
простыню, подобно арабу. Он восседал на стуле, упираясь локтями в колени, и
посматривал на мир внизу. Глаза его быстро перебегали от одного человека к
другому. В моем представлении бог не был добрым - он был только строгим.
"Вот Иисус, - думал я, - он добрый, как мой отец, но только никогда не
ругается". Однако то обстоятельство, что Иисус ездил обычно на осле и
никогда не скакал верхом на лошади, вызывало у меня большое разочарование.
Однажды отец, сняв новые сапоги, которые он разнашивал, переобулся в
эластичные сапоги фирмы "Джилспай"; при этом он с чувством воскликнул:
- Вот эти сапоги изготовлены на небе.
С тех пор я был уверен, что Иисус ходит в эластичных сапогах фирмы
"Джилспай".
Когда я сообщил все это Ангусу, он заметил, что, возможно, у меня более
верное представление о боге, чем у него.
- Моя мать, - сказал он, - всегда говорила по-гэльски. Бог мне казался
сгорбленным стариком с белой бородой, окруженным толпой старух, которые
вяжут и разговаривают по-гэльски. Мне казалось, что у бога на глазу повязка,
а моя мать говаривала: "Это все мальчишки камнями швыряются". Я не
представлял, чтобы бог что-нибудь делал, не посоветовавшись предварительно с
моей матушкой.
- Она вас шлепала? - спросил я его.
- Нет, - ответил он задумчиво. - Нас, детишек, она никогда не била, но
богу от нее сильно доставалось. -
Один из больных, лежавших на кровати слева, что-то сказал ему.
- Не тревожьтесь, - ответил Ангус, - я не хочу поколебать его веру. Он
сам до всего додумается, когда станет взрослым.
Хотя я верил в бога и часть вечера посвящал молитве, я все же считал
себя существом, от него независимым. Ему нетрудно было меня обидеть, но
тогда я бы никогда больше с ним не заговорил. Я боялся его потому, что он
мог заставить меня гореть в адском огне. Об этом нам говорил учитель
воскресной школы. Но еще больше, чем адского огня, я боялся стать подлизой.
Когда, охотясь за кроликами, Мэг повредила себе плечо, я почувствовал,
что бог сильно подвел меня, и решил в будущем сам заботиться о благополучии
Мэг, отказавшись от его услуг. В этот вечер я не молился.
Заговаривая о боге, отец всегда его критиковал, но мне его отношение к
богу нравилось: оно означало, что я могу положиться на отца, если бог
окажется не на высоте, - недаром отец перевязал плечо Мэг, Но все же меня
беспокоил тон, каким он говорил о боге.
Однажды отец отвел кобылу к старику Дину, у которого был жеребец. Дин
спросил, какой масти хотел бы он получить жеребенка.
- Я знаю способ, чтобы сделать любую масть, - хвастал Дин.
- А можешь ли ты сделать так, чтобы был жеребец или, скажем, кобыла? -
спросил отец.
- Не могу, - благочестиво ответил Дин, - это зависит только от бога.
Я прислушивался к их разговору, и то, как отец отнесся к этому
заявлению Дина, убедило меня, что он не очень-то высоко ставит бога, когда
дело касается лошадей. Но зато я проникся еще большей верой в отца. Я решил,
что такие люди, как мой отец, сильнее бога.
Но больные были непохожи на здоровых. Боль лишала их чего-то, что я в
людях очень ценил, но не мог определить. Некоторые из них по ночам взывали к
богу, и мне это не нравилось. По моему мнению, они не должны были этого
делать. Мне трудно было допустить мысль, что и взрослые могут испытывать
страх. Я считал, что для взрослых не существует ни страха, ни боли, ни
нерешительности.
На кровати справа от меня лежал грузный, неуклюжий человек, которому
соломорезка раздробила кисть. Днем он бродил по палате, разговаривая с
больными, выполнял их поручения, приносил им то, что они просили.
Он наклонялся над кроватью, расплываясь в слюнявой улыбке, и
заискивающе спрашивал:
- Ну, как дела, в порядке? Не нужно ля тебе чего-нибудь?
Его манера держаться была мне неприятна - может; быть, потому, что он
был добр и услужлив не из сострадания, а из страха. Ему грозила опасность
потерять руку, - но ведь милосердие божие велико, и господь не оставит того,
кто помогает больным. Мик, ирландец, лежавший наискосок от меня, всегда
отказывался от его услуг, хотя и самым дружелюбным образом.
Как-то раз, когда тот отлучился из палаты, Мик сказал
- Он словно собака, приученная к поноске... Всякий когда он подходит ко
мне, меня так и подмывает бросить палку, чтобы он принес ее обратно.
Этот больной никогда не лежал в постели спокойно, а вертелся с боку на
бок, садился и снова ложился. Он то и дело взбивал свою подушку, поворачивал
ее и так и этак и хмуро поглядывал на нее. Когда наступал вечер, он брал со
своей тумбочки маленький молитвенник. Выражение его лица менялось, и он
сразу переставал ворочаться. Из тайников души он извлекал приличествующую
случаю серьезность и облекался в нее, как в платье.
Запястье своей искалеченной и забинтованной руки он обвил цепочкой, к
которой было прикреплено миниатюрное распятие. Он напряженно и
сосредоточенно по нескольку минут прижимал к губам металлический крестик.
Ему, по-видимому, казалось, что при чтении молитвенника он не проявляет
достаточной набожности; две глубокие складки залегали между его бровями, я
он медленно шевелил губами, произнося слова молитвы.
Как-то вечером Мик, некоторое время наблюдавший за ним, пришел к
заключению, что набожность этого человека лишь подчеркивает ее отсутствие у
него, Мика.
- Что он о себе воображает? - сказал он, посмотрев на меня.
- Не знаю, - ответил я.
- Никто не может сказать, что я пренебрегаю религией, - пробормотал
Мик, сосредоточенно рассматривая ноготь. Покусав его, он добавил: - Разве
что изредка.
Он неожиданно улыбнулся:
- Вот возьми мою старуху мать. Лучшей женщины на свете не бывало -
можешь поверить, хотя говорю это я сам. Это так. Да и другие то же скажут.
Спроси кого хочешь - в Борлике или хоть во всей округе. Там все ее знали. В
ясное утро скажешь ей, бывало; "Бог хорош, а, мамаша?" А она ответит: "Само
собой, Мик, только и черт не плох". Теперь таких нет.
Мик был невысокий, подвижный человек. Он любил поговорить. У него была
повреждена рука, и по утрам ему разрешалось вставать, чтобы сходить в ванную
умыться. Вернувшись, он останавливался у своей кровати и, посмотрев на нее
сверху вниз, закатывал рукава пижамы, словно собираясь вкапывать столб для
забора, затем забирался под одеяло, подпирал подушками спину, клал руки
перед собой на одеяло и с довольным выражением лица оглядывал палату, словно
в предвкушении чего-то приятного.
- Он дожидается, чтобы его завели, - говорил о нем в такие минуты
Ангус.
Иногда Мик, изумленно хмурясь, принимался разглядывать свою руку и
повторял при этом:
- Будь я проклят, если понимаю, как это случилось. Только что рука была
цела и невредима - я бросил мешок с пшеницей на подводу, и вдруг как она
хрястнет. Вот так всегда: здоров, здоров, а потом сразу и сляжешь.
- Тебе еще повезло, - вставлял свое замечание Ангус. - Еще два-три дня,
и будешь снова сидеть в пивной. А вот насчет Фрэнка ты слыхал?
- Нет.
- Так вот, он умер.
- Не может быть! Подумать только! - воскликнул Мик. - Я же и говорю:
сейчас ты бегаешь молодцом, а через минуту лежишь мертвецом. Когда он
выписывался во вторник, он был здоров. Как же это?
- Разрыв сердца.
- Это тоже скверная штука - никогда заранее не угадаешь, - произнес
Мик.
Он угрюмо замолчал и просидел так до самого завтрака; но когда сиделка
с подносом подошла к нему, он повеселел и обратился к ней с вопросом:
- Скажи, пожалуйста, когда ты меня полюбишь?
Сиделки в белых накрахмаленных передниках, розовых кофточках и ботинках
на низких каблуках сновали мимо моей кровати; иногда они улыбались мне или
оста нашивались, чтобы поправить одеяло. Их тщательно вымытые руки пахли
карболкой. Я был единственным ребенком в их палате, и они относились ко мне
с материнской нежностью.
Под влиянием отца я иногда принимался отыскивать в людях сходство с
лошадьми, и когда я смотрел на носившихся взад и вперед сиделок, они
казались мне похожими на пони.
В тот день, когда меня привезли в больницу, отец, поглядев на сиделок
(ему нравились женщины), замету матери, что среди них есть несколько хороших
лошади, но они плохо подкованы.
Когда с улицы доносился конский топот, я вспоминал отца, и мне
казалось, что я вижу его верхом на норовистой лошади и он обязательно
улыбался. Я получил от него письмо, в котором он писал: "У нас стоит засуха,
и мне приходится подкармливать Кэтти. У ручья еще сохранилось немного травы,
но я хочу, чтобы Кэтти к твоему приезду была в хорошей форме".
Прочитав письмо, я сказал Ангусу Макдональду:
- У меня есть пони по кличке Кэтти. - И добавил, повторяя выражение
отца: - У нее шея длинновата, но это честная лошадь.
- Верно, что твой старик объезжает лошадей? - спросил Ангус.
- Да, - сказал я, - он, наверно, самый лучший наездник в Туралле.
- Одевается-то он франтом, - пробормотал Макдональд. - Когда я его
увидел, мне показалось, что он из циркачей.
Я лежал, размышляя над его словами, и не мог понять, похвала это или
нет. Мне нравилась одежда отца. По ней сразу было видно, что он человек
ловкий и аккуратный. Когда я помогал ему снимать сбрую, на моих руках и
одежде оставались следы смазки, но отец ни разу не запачкался. Он гордился
своей одеждой. Ему нравилось, что на его белых брюках из молескина не было
ни единого пятнышка; его сапоги всегда блестели.
Он любил хорошие сапоги и считал себя знатоком по части кожи. Он носил
свои сапоги, эластичные и гибкие, с гордостью. Каждый вечер он садился у
кухонного очага, снимал сапоги и тщательно осматривал их, сначала один, а
затем другой: он мял руками подошву, разглаживал верх и так и этак, чтобы
проверить, нет ли признаков того, что они начали изнашиваться.
- На левом сапоге верх сохранился лучше, чем на правом, - как-то сказал
он мне. - Это очень странно. Правый выйдет из строя раньше левого.
Часто он рассказывал о профессоре Фентоне, который содержал цирк в
Квинсленде и щеголял нафабренными усами. Профессор носил белую шелковую
рубашку, подпоясанную красным кушаком, и умел делать бичом двойную
сиднейскую петлю. Отец тоже умел хлопать бичом, но ему было далеко до
профессора Фентона.
Пока я раздумывал обо всем этом, в палату вошел отец. Он шел быстрым
коротким шагом и улыбался. Одной - рукой он придерживал на груди что-то
спрятанное под его белой рубашкой.
Подойдя к моей кровати, отец нагнулся ко мне:
- Ну, как ты, сынок?
Я был в неплохом настроении, но от отца пахнуло домом, и мне вдруг
захотелось плакать. До прихода отца и наш дом, и старая ограда из жердей,
на, которую я взбирался, чтобы посмотреть, как он объезжает лошадей, и куры,
и собаки, и кошки - все это было вытеснено, заслонено новыми впечатлениями,
но теперь они вновь стали чем-то близким, реальным, и я понял, как мне их
недостает. И как мне недостает матери.
Я не заплакал, но отец, посмотрев на меня, крепко сжал губы. Он сунул
руку за пазуху, где было что-то припрятано, и вдруг вытащил оттуда
барахтающееся существо светло-коричневого цвета. Он приподнял одеяло и
положил мохнатый комочек ко мне на грудь.
- Держи его, обними покрепче, - сказал он с какой-то злобой. - Прижми
его к себе. Это один из щенков Мэг. Лучший из всех, и мы назвали его
Аланом...
Я обхватил руками пушистую живую теплоту, прижал ее к себе - ив
мгновение ока вся моя тоска исчезла. Бесконечное счастье наполнило меня. Я
посмотрел в глаза отцу, и оно передалось ему: я понял это потому, что он
улыбнулся мне.
Щенок заерзал, и я заглянул в норку, которую, приподняв руку, сделал из
одеяла: он лежал там и смотрел на меня лучистыми глазенками, дружелюбно
виляя хвостиком. Радость жизни, пульсировавшая в нем, передалась и мне,
освежая и укрепляя меня, и я уже не испытывал слабости.
Щенок приятно давил на меня своей тяжестью, и от него пахло домом. Мне
хотелось, чтобы он был со мной всегда.
Макдональд, не спускавший с нас взгляда, подозвал Мика, который
проходил по палате с полотенцем.
- Ступай, Мик, займи сиделок разговорами. - А отцу он пояснил: - Сами
знаете: собака в больнице... Они ведь не понимают... Вот в чем дело.
- Да, это так, - сказал отец, - но хватит и пяти минут. Ведь это для
него все равно что глоток воды в жару...
ГЛАВА 4
Я уважал взрослых. Я думал, что они способны преодолеть любую трудность
и обладают большим мужеством. Они могли починить любую вещь, они все знали,
они были сильными, на них можно было положиться. Я с нетерпением ждал того
времени, когда вырасту и стану таким, как они, - настоящим мужчиной.
Мой отец казался мне в этом смысле образцом. В тех случаях, когда он,
но моему мнению, вел себя так, как настоящему мужчине вести себя не
положено, я был уверен, что он делает это сознательно и лишь с единственной
целью - позабавить окружающих. Я был уверен, что он всегда сохраняет власть
над собой.
Этим объясняется и то, почему я не боялся пьяных.
Когда отец напивался (что случалось редко), я был уверен, что, хотя он
предстает перед всеми в ином виде, чем обычно, на самом деле оп по-прежнему
остается трезвым и взрослым и лишь скрывает это от других.
Я с восхищением смотрел на него, когда, вернувшись домой после
затянувшегося посещения трактира, он обнимал мать и с возгласом: "А ну-ка!"
- начинал кружить ее по кухне в диком танце, сопровождая его