Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Детективы. Боевики. Триллеры
   Военные
      Бакланов Григорий. Навеки девятнадцатилетние -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  -
ения лица, одними губами. Со стороны никто бы не определил, что он говорит.-- Смерть в бою покажется прекрасной по сравнению с бесчестьем. У Третьякова вдруг сжало в душе, как от испуга: спросить его про отца! Атраковский мог знать, чего не знают другие. Но не спросил, побледнел только. Отец его ни в чем не виноват, он знает, и все равно, когда касалось отца, он и на себе чувствовал позорное пятно и пустоту, вокруг себя возникавшую. Из операционной выскочила сестра в белой марлевой косынке-- стук, стук, стук каблуками,-- пробежала по коридору. За окном мело, как в целом мире. ГЛАВА XIII В тот вечер, когда они стояли у окна в коридоре, а за окном мело и теплым казался желтый электрический свет в матовых стеклах операционной и выскочившая оттуда сестра пробежала по коридору в белом халате,-- в тот вечер ампутировали ногу артисту местного театра. Они еще стояли, когда его вывезли оттуда, и прошел по коридору хирург, сдержанно-возбужденный, профессиональным взглядом глянул на них, а потом в марле вынесли отрезанную ногу: она была согнута в колене и без стопы. Артист этот с бригадой артистов ездил на фронт выступать перед бойцами и командирами и был ранен при бомбежке. Никто из офицеров, лежавших с Третьяковым в палате, ни разу за всю войну не видел артистов на фронте. Они приезжали и выступали, но где-то там, на аэродромах, во фронтовом тылу, который для этих офицеров, тем более для бойцов, был почти такой же далью, как тыловой госпиталь. Артисты всюду потом говорили, что побывали на передовой, сами в это верили; возвратясь, в подаренных белых дубленых полушубках расхаживали фронтовиками перед своими товарищами, которые оставались здесь и не побывали, а фронтовикам все это смешно было слушать. И потому, наверное, про то, как артисту отрезали ногу, рассказывалось в госпитале больше со смехом, словно и в самом деле было что-то смешное в том, что человек потерял ногу. Гоша, младший лейтенант, если разобраться, тоже всего-то успел доехать до фронта, ни разу по немцу не выстрелил, но все понимали и жалели его, навсегда загубленного войной. В общем счете войны, когда самолеты и на фронте бомбят и за фронт летают, должны быть и такие, кто даже и до фронта не доехал. Все это понятно -- и общий счет и неизбежность таких потерь,-- понятно, пока речь про кого-то и эта потеря не ты сам. Гоше, наверное, легче было бы, если б хоть знал, что не напрасно, что хоть успел что-то совершить. Недели через три, под самый Новый год, пришли в госпиталь местные артисты с концертом, и перед сценой, на каталке, как на столе, на виду у всех почетно лежал их товарищ, потерявший ногу на фронте. Концерт уже начался, когда с шумом ввалились в коридор школьники, которые тоже должны были выступать. Третьяков, сидевший у двери, услышал и понял, что он все время ждал этого. Он дождался конца номера и вышел в коридор. Толпой в белых халатах они стояли, говорили все разом: -- Но зимой-то ведь собаки не кусаются! -- Даже не лаяла, вот что интересно. -- А почему именно Сашу? -- Нет, почему именно ее? -- Слушайте, она, может быть, бешеная? -- Саша, не кусайся! -- Смешно вам... А мне вот не смешно. Вон как чулок вырван. И почему-то больно ужасно. И тоже смеялась, чтоб не расплакаться. Она стояла одним валенком на полу, над другой ее ногой нагнулась медсестра, а все обступили их. Саша... Надышавшаяся с мороза, щеки разгорелись. В этом свежем снеговом воздухе, который они внесли с собой, Третьяков особенно почувствовал запах госпиталя, к которому притерпелся и не замечал: запах лекарств, госпитальной еды, плохо проветриваемого помещения, где постоянно дышит столько больных людей. Он от себя ощутил этот запах, от своего байкового стираного-перестираного халата. Почувствовав чужой взгляд, девочка подняла мохнатые ресницы, такие густые, что серые глаза ее показались черными, взглянула с той радостью жизни, которая была в ней. И тут же словно тень прошла по ее лицу, в глазах что-то затворилось, не впуская чужой взгляд в эту ее жизнь. Потом, по оставшемуся впечатлению, она взглянула еще раз, уже с интересом, но он этого не видел. Он вернулся в палату. Здесь были только лежачие и несколько пустых кроватей. А за обеденным столом под электрической лампочкой на ощупь брился капитан Ройзман. -- Это вы, Третьяков?-- спросил он, узнав по шагам.-- Вы не поправите мне виски? -- Давайте попробую. Ощупывающими движениями Ройзман нашел на столе помазок, намылил щеку. Третьяков окунул бритву в стаканчик с теплой мыльной водой, хотел нагнуться, но рана в боку не дала. Хотел присесть, не дала рана в ноге. А Ройзман ждал, подставляя щеку. -- Я согнуться не могу, вы встаньте,-- сказал Третьяков. -- Сейчас, сейчас. На двоих было у них три здоровых руки и два зрячих глаза. Ройзман придерживал пальцами кожу у виска, Третьяков с опасной бритвой в руке осторожно дышал у его костистого лица: -- Держите... Сейчас... Брею. Отстранился, поглядел: -- Еще вот здесь чуть-чуть. Потом стал подбривать левый висок, и Ройзман другой рукой через голову натягивал кожу. Прямо перед лицом были его осмысленно глядящие глаза. Они следовали за ним, казалось они видят. И только зрачки не сходились к переносью, когда Третьяков приближал лицо. -- Вы меня не узнаете, товарищ капитан?-- спросил он, вытирая бритву о халат на колене. -- Что-то мне показалось по голосу...-- не сразу и неуверенно сказал Ройзман. И стоял к нему лицом. -- Помните, в училище вошли вы на занятия, дежурный курсант подал команду, а вы услышали его петушиное "сми-ирно", подозвали к себе командира взвода: "Товарищ лейтенант, чтобы этот курсант больше никогда при мне команды не подавал..." -- Да, да, да,-- радостно вспоминал Ройзман.-- Это были вы? -- Я. -- Постойте, это было, значит... -- А я вам точно скажу. Наступление под Сталинградом началось девятнадцатого ноября. Соединились фронты двадцать третьего. Мы были на вокзале в Москве и услышали сводку. Мы как раз с фронта ехали в училище, и тут сводку передают. Потом в Куйбышеве мы трое суток пили. С нами старшина был из Куйбышева, мы у него трое суток пробыли, пиво ведрами носили. Мы бы еще гуляли, да у нас продукты кончились. Так вот, это был конец ноября. А в декабре, в самом начале, я и подавал перед вами команду. Вы у нас артиллерию преподавали. -- Да, да, да... -- А в конце января или в феврале вы от нас убыли. -- Третьего февраля. -- Ну, я же помню. Убыли на фронт. Только у вас еще тогда после ранения одна нога в колене не сгибалась. Правая, по-моему? Вы еще с палочкой ходили. -- Да, да, да,-- кивал Ройзман и улыбался. Потом спросил:-- Вы, наверное, на меня обиделись в тот раз? -- Тогда обиделся,-- честно сказал Третьяков.-- А теперь вот даже вспомнить как-то приятно. -- Ну что же, команды научились подавать? -- Так ведь нас часами гоняли по плацу попарно. Идешь друг другу навстречу: "Смирно! Напрра-ву! На-ли-иву! Крругом марш!.." И отбиваешь строевым шагом. Теперь это на всю жизнь. -- Мне что-то по голосу показалось вначале... И опять Ройзман кивал, тихо улыбался, думал о своем. И Третьяков о своем думал. "Есть во мне что-то противное,-- думал он и видел опять, как девочка, взглянув на него, сразу нахмурилась.-- Что-то отталкивает от меня людей, я знаю..." Но, выкурив в коридоре папироску, опять пошел в зал. Места все были заняты. Он стоял у дверей и смотрел, как артист на сцене изображает Гитлера. С приклеенными усиками, с косой челкой на лбу, он припрыгивал, как обезьяна, выкрикивал что-то бесноватое. В зале смеялись, стучали костылями в пол, кричали: "Давай еще!"-- никак не хотели отпускать артиста, словно это и правда живой Гитлер отдан им на потеху. И отчего-то Третьякову было сейчас стыдно за них и стыдно за себя. До Гитлера еще-- фронт и тыл, и не одну дивизию вышлет он оттуда к фронту, и пехотную и танковую. И многих из тех, что смеются сейчас самозабвенно, может быть, и на свете не будет к тому времени. Он сам толком не знал, почему ему стыдно, но в этой простодушной потехе, в недосягаемости Гитлера было что-то такое, что унижало его, Третьякова, в собственных глазах. А может быть, просто у него настроение сейчас такое'. Когда на сцену вышла эта девочка в валенках, в белом халате, а двое мальчишек с мандолиной и балалайкой вышли за ней, как почетная стража, сели на краешки табуреток, она кивнула, мальчишки, согласно тряхнув чубами, ударили по струнам, и она запела, Третьяков, словно испугавшись чего-то, поспешно опустил глаза. И стоял так, волнуясь все больше, чувствуя мурашки по щекам. Песнь рассказывала про то, что и ему виделось не однажды: Ты ждешь, Лизавета, от друга привета И не спишь до рассвета, асе грустишь обо мне, Одержим победу, к тебе я приеду На горячем боевом коне... Неважно, что не так виделось и не такая война шла: не на горячих боевых конях, а проще и страшней, все равно песня волновала и грустно становилось. Кроме матери и сестренки, некому его ни встречать, ни грустить о нем. И отчего-то совсем расстроили хвастливые слова песни: "Улыбнись, повстречая, был я храбрым в бою..." Да, такая девочка может спросить: был ты храбрым в бою? Стоя у дверей, глядя в пол, он дослушал песню до конца. Потом лежал в палате, думал. И ворочался, и все никак улечься не мог, и уже не знал, душа это ноет или раны разболелись, которые растревожил. И вспомнился ему лейтенант Афанасьев, который на Северо-Западном в их полку позорно застрелился из-за любви. Двое суток никто ничего не знал о нем, и пошел даже слух, что он перебежал к немцам. Нашли его в километре от огневых позиций. В бязевых кальсонах с завязками на щиколотках, в суконной гимнастерке, лежал он в талой снеговой воде в лесу. Кисть правой руки, в которой зажат был пистолет, вся исцарапана, висок обожжен выстрелом. Его и жалели и ругали. На фронте, где стольких убивает каждый день, застрелиться самому... Не хочешь жить, вон -- немцы, иди убивай. А эта, из-за которой он застрелился, жила с командиром дивизиона: у комдива была своя отдельная землянка. Ходила она в ватных брюках, шлепала сапогами по воде, голос от табака сиплый. И вот из-за нее смелый красивый парень сам себя жизни лишил. Но теперь подумалось: а может, он совсем не такой видел ее, какой видели ее все? И совсем другое про нее знал? ГЛАВА XIV Через несколько дней они сидели с Сашей на подоконнике в коридоре, и Саша рассказывала ему о его ровеснике, которого тоже звали Володей и который погиб два месяца назад. -- Мне его товарищ написал, он видел, как Володин танк загорелся. Они сюда вместе приезжали после училища, Володя и Игорь, и условились: если что случится, написать. И он мне написал. Все успели выскочить из танка, и Володя тоже выскочил, когда загорелся танк. Но он лег и начал отстреливаться, чтобы все могли убежать. Может быть, если бы он тоже побежал сразу... Но он был командир танка. -- Это не угадаешь,-- сказал Третьяков. Для нее сказал. А про себя подумал: еще хорошо, если все так было, как написали ей. Хуже, если сгорел в танке.-- Тут невозможно угадать. Вот у меня боец ни за что не хотел вылезать из окопа. Что-то случилось с ним, это бывает. Страх нашел, не мог вылезти, и только. Те, кто вылез, живы, а он погиб. Прямое попадание в окоп. Это вообще-то редкость: прямое попадание. А вот такая его судьба. -- Ему как раз девятнадцать исполнилось.-- Она посмотрела на Третьякова, сравнивая.-- Вам уже двадцать лет? Он кивнул. Ему еще не было двадцати, но было приятно в ее глазах выглядеть на год старше. -- А ему исполнилось девятнадцать. Он, когда получил извещение, что отец убит, он скрыл от матери, он только Женьке сказал, младшему брату. Они оба очень любили мать. Она большая, красивая женщина. Такое русское, русское лицо. Но и что-то цыганское, может быть. А сыновья на нее похожи. Оба с карими глазами, волосы у обоих густые и вились. Она посмотрела на его волосы; он стоял перед ней, и она снизу вверх посмотрела. Нет, у него и не черные, неизвестно какие отрастают из-под стрижки. Лялька, глупенькая, преданная его сестренка, для которой все в нем хорошо, приложит, бывало, к его волосам кончик своей косы: "Мам, почему у меня волосы не такие, как у Володьки? Почему он у нас красивый, а я некрасивая?" Глаза у Саши взволнованно блестели, как в тот раз, когда она рассказывала Атраковскому: -- ...Мать так просила его: "Пойми, мне ничего не стоит. Ты по закону имеешь право, ты можешь не идти". Но он прямо как железный. Она действительно все могла. Буханка хлеба на базаре-- восемьсот рублей. Бутылка водки -- восемьсот рублей. А она начальник орса. Она все могла. Но он скрыл от медкомиссии, что у него астма, что у него бывают приступы. И матери запретил. Он сказал ей: "Если меня забракуют, знай, ты мне врагом станешь на всю жизнь". Она теперь не может себе простить. По коридору прошла медсестра Тамара Горб, несла горячий автоклав в полотенцах, посмотрела на них на обоих. Саша спрыгнула с подоконника, стояла в своих подшитых валенках, пока Тамара проходила. Была она ему до плеча, как раз бы доставала раньше головою до погона. Две пепельные ее косы, каждая толщиною в руку,-- ниже пояса. Стриженая Тамара, проходя, посмотрела на эти косы. Из кармана, из помятой пачки "Бокс", Третьяков достал папироску. Ему не столько хотелось курить, как он стыдился несвежего госпитального запаха, который все время чувствовал от своего халата. -- Давайте я пойду поищу огня,-- просто предложила Саша и хотела взять у него папироску-- идти прикуривать: она уже привыкла тут ухаживать за ранеными. -- Сейчас выйдет кто-нибудь,-- сказал он. Действительно, появился в конце коридора согнутый пополам раненый. Незапахнутый его халат отвисал до полу. От ткнулся головой к черному стеклу, и сейчас же в оконном проеме потянулся от его затылка вверх сизоватый дымок. Третьяков прикурил у него. Когда возвращался, дверь палаты спинальников, в которую прошла Тамара, была приоткрыта. На крайней койке раненый разглядывал себя в маленьком зеркальце. Он лежал навзничь, водил над собой зеркальцем в руке, брал в щепоть не отросшие на стриженой голове волосы, разглядывал, пытался причесывать их. Этот раненый, парнишка-минометчик, был еще моложе Гоши. Осколок задел ему позвоночник, и весь он от пояса вниз был парализован. Папироса догорела раньше, чем он успел вернуться, Саша помогла ему прикурить от нее другую. -- Вот и Володя Худяков на перроне тоже вот так одну за другой курил,-- сказала она.-- Бросит и закуривает, бросит и закуривает. Мне мать простить не может, что он такой расстроенный уехал. Он в дверях стоял, когда поезд тронулся, и мне в этот момент страшно за него стало. Я прямо почувствовала, что с ним что-то случится, такое у него было лицо. -- Это сейчас кажется,-- сказал Третьяков, а у самого радостно отозвалось: "Мне мать простить не может, что он такой расстроенный уехал".-- Ничего никому не известно заранее. -- Нет, предчувствия бывают. -- Бывают, только сбывается одно из тысячи. И хорошо, что никому ничего про себя не известно заранее. Если б знали, воевать бы не смогли. А так каждый надеется. Он видел, она хочет верить, а все равно будет винить себя; живые всегда виноваты перед теми, кого нет. Он стоял у окна и смотрел, как они все собрались под фонарем во дворе бывшей своей школы, как шли гурьбой через двор. На Саше была тесная шубка, из которой она выросла. Третьяков ждал, что она обернется, посмотрит на окна. Кто-то отставший догонял их, и они все весело побежали от него. Еще раз остановились, пережидая маневровый паровоз. Саша так и не обернулась. Он стоял, смотрел, как они идут через освещенные пути, перепрыгивают рельсы. -- Володя! -- позвала его Тамара Горб. Тамаре за тридцать, и она выдумала себе совершенно безумную любовь к Китеневу и сейчас будет жаловаться на него. Он подошел, осторожно вытягивая раненую ногу, сел за ее столик. -- Ну1 Тамара смотрела на него, а выпуклые, черные, маленькие глаза ее уже набухали слезами, увеличивались. Слезы пролились сразу из обоих глаз, просто перелились через край. -- Зачем же ж так нехорошо поступать? -- говорила Тамара, промокая марлевым тампоном слезы на столе.-- Зачем же ж он с живым человеком так поступает? Я ж ничего не требую, но ты скажи! Пришла давать лекарство, а вместо него шинель под одеялкой... Ну? И я ж ему ту шинель, тот бушлат ему доставала. Для того я доставала? Мороз вон двадцать четыре на градуснике, в чем он пошел? У Тамары лицо, как у цыганской богоматери, если только своя богоматерь есть у цыган. Желтый угловатый лоб обтянут глянцевой кожей, и некрасива Тамара безнадежно, потому и выдумала себе эту безумную любовь. Но когда вот так плачет, глаза ее со слезами удивительно хороши. Завтра она увидит Китенева, улыбнется он мимолетно, и все забудет Тамара, все простит. -- ...Она ж теперь сама ко мне пришла. То ходила выше всех, никого не замечала, а то сама пришла: "Тамарочка, как ты была права, как я в нем жестоко ошиблась!.." И в горьком сознании своей правоты, хоть в этом была для Тамары своя сладость. Мокрым марлевым тампоном Тамара вытирает последние слезы на столе, на щеках они уже сами высохли. И глаза опять ясные, как летний вечер после дождя. -- Ты ж, Володичка, ничего ему не рассказывай, ладно? И бежит на легких ногах делать уколы. Такое, видно, его назначение здесь: ему рассказывают и тем облегчают себе душу, а он слушает. Рассказывают, будто он уже прожил свою жизнь, или как попутчику в поезде, перед которым не стыдно: сойдет на остановке и унесет с собой. Он вернулся в палату. Здесь, как всегда вечером, играли в шахматы. Похаживал из угла в угол капитан Атраковский, осторожно покашливал в горсть. Рука у него большая, ширококостная, когда-то она сильной была, эта его рука. Атраковский глянул на него с интересом, но ничего не спросил, опять стал удаляться. Свет в палате тусклый, читать вечером почти невозможно. Да и не читается в госпитале почему-то, ненастоящим каким-то всё выглядит в книгах. А вот Атраковский читает. Все подряд читает: газеты, книги. Прошлый раз увидал у него Шекспира: "Король Лир". Даже руки затряслись, когда брал книгу, вдруг домом повеяло. У отца в книжном шкафу стояли рядом за стеклом Шекспир и Шиллер. Тяжелые темно-зеленые тома, кожаные корешки, картинки под папиросной бумагой. Он их еще в школе прочел, а картинки рассматривал, когда и читать не умел. Начал сейчас читать-- ничего не понимает. Слова все понятны, но из-за чего трагедия, не может понять. Неужели так отупел за войну? Или раньше чего-то главного не понимал? А ведь сколько веков прошло, люди все переживают за этого короля, как он, безумный, ходил по степи. И он мальчишкой переживал. Попалась на глаза ремарка: "За сценой шум битвы. Проходят с барабанами Лир, Корделия и их войско..." -- и тут как споткнулся. Шум битвы. Ведь это убитые лежат там, за сценой истории. И побили др

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору