Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Детективы. Боевики. Триллеры
   Военные
      Бакланов Григорий. Навеки девятнадцатилетние -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  -
ный. В девятнадцать лет успел только погибнуть. Ты не сердись, что я все о нем говорю. Я вот уже лица его не вижу. Помню, какое оно, а не вижу. Они подошли к госпиталю. Фонарь у ворот освещал снег вокруг себя. -- А чего мы туда идем?-- спросил Третьяков. -- Но ведь тебя искать будут. -- А я сам найдусь. Саша, дальше фронта не пошлют! Идем к Тоболу. Не замерзла? И, обрадовавшись, поражаясь только, что им раньше это в голову не пришло, они быстро пошли назад, снег только звенел под его коваными каблуками. ГЛАВА XXI С улицы, с мороза, духота в палате показалась застойной. Третьяков осторожно притянул за собой дверь, пошел на носках. Когда глаза начали различать, увидел, раздеваясь, что с соседней кровати, с подушки, улыбается Атраковский. И самому смешно стало, когда увидел со стороны, как он крался в темноте между кроватями. -- Капитан,-- шепотом позвал он,-- потяните рукав. Атраковский сел на кровати, босые ступни плоско стали на пол. После недавнего приступа был он совсем слабый, почти не вставал. А тогда забегали врачи по этажу, зачем-то внесли ширму из простынь, отделили его от палаты. Он лежал холодный, изредка открывал тусклые глаза. -- Не напрягайтесь, держите только, держите,-- говорил Третьяков.-- Я сам из него вылезу. Вылез, отдышался, поправил повязку. -- Спасибо. -- Курить хочешь? -- Помираю! Все искурил. Слабой рукой Атраковский полазил у себя под подушкой, начал надевать халат: -- Пойдем, я тоже постою с тобой. Все равно не сплю. -- А чего не спите? Болит? -- Мысли всякие. -- Мысли!-- Третьяков радостно улыбнулся. Ему все время отчего-то хотелось улыбаться.-- Думать будем после войны. Вон Старых спит, как святой, ничего не думает. Старых спал ничком, свесившаяся рука доставала до полу. И ничуть ему не мешало, что рядом с ним шепчутся в темноте. Повернулся на бок, хрястнул сеткой-- он хоть и не высок, а весь, как каменный,-- чмок-нул губами во сне и мощно захрапел. Белый гипсовый сапог высунулся из-под одеяла. -- Я вот так спал на фронте,-- говорил Третьяков, пряча обмундирование под тюфяк.-- Где приткнулся, там и сплю, сейчас даже удивительно. У нас комбат спал в землянке, снаряд под землянку угодил. Грунт болотистый, снаряд фугасный, ушел в глубину, выбросить землю силы взрыва не хватило, вспучило нары, а он и не проснулся. Утром глядит, земляные нары под ним горбом. Вот я тоже так спал. А здесь и вшей нет, и как будто что-то кусает по целой ночи. Меня тут не хватились? -- Нет. Раскатав тюфяк поверх обмундирования, Третьяков надел халат. -- Пошли? Свыкшиеся с темнотой глаза резанул по зрачкам свет в коридоре. Отошли к операционной, к дальнему окну. Отсюда видны были огни вокзала, огни на путях. Окно это было такое же, как все, а вот около него почему-то происходили самые откровенные разговоры. И с Сашей они тут сидели. Третьяков так долго не курил, что от первых затяжек на всю глубину легких ударило в голову и губы занемели. Он смотрел в окно и сам себе улыбался, не замечая. А на Атраковского хорошим от него веяло. При нем привезли этого мальчика, на глазах оживал. Щеки синеватые с мороза-- от госпитальной жидкой кормежки во всех в них кровь не греющая,-- а улыбается, весел. Но даже когда улыбается, есть во взгляде серьезность, глаза повидавшие. Он и жалел его и завидовал. В сорок первом году, когда сам он, раненный, попал в плен и гнали их под конвоем, увидел он с холма всю колонну. Прошел дождь, солнце светило предвечернее, свет его был такой щемящий, словно не день, а жизнь догорает. И по всей дороге под автоматами брели пленные, растянувшийся, колышущийся строй. А там, куда их гнали, посреди голого болота, сидели люди, сотни, может быть, тысячи людей, земли под ними не было видно: головы, головы, головы, как икра. Вот такие мальчики, стриженные наголо, сколько из них могло бы сейчас жить. Впервые тогда он понял, увидав, как мало в этой войне значит одна человеческая жизнь, сама по себе бесценная, когда счет идет на тысячи, на сотни тысяч, на миллионы. Но вот эти так мало значащие жизни, эти люди, способные в бою сражаться до последнего, а там доведенные до того, что скопом, отпихивая друг друга, кидались на гнилые очистки, и охрана, сытые молодые солдаты, забавы ради, потому что это позволено, можно, лениво стреляли в них из-за проволоки,-- вот эти люди, а не какие-то особые, другие и есть та единственная сила, способная все одолеть. С какой беззаветностью, с какой готовностью к самопожертвованию подымается эта сила всякий раз в роковые мгновения, когда гибель грозит всему. Там, в плену, был с ним летчик, вот такой же мальчик, постарше немного. Его подбили над самой целью, над переправой, куда он один долетел. И он, не дрогнув, направил свой самолет в железнодорожный мост, на верную смерть. И жив остался, отброшенный взрывом. Он умер от заражения, а до последнего момента все мечтал бежать из плена. И тоже, если б бежал, доказывал бы, что никого не предал, не изменил, как не раз приходилось это доказывать Атраковскому, и тоже осталось бы на нем незримое, несмываемое пятно. В плену ничто Атраковскому не было обидно: враг есть враг, от него он не ждал для себя ничего хорошего, и сердце у него там было как каменное. Но когда не верят свои, вот этого нет тяжелей и обидней. Приглушенное двойными окнами, раздалось гудение идущего поезда. Минуя станцию, мчался товарный состав; два паровоза, вместе гудя, мощно тянули его. Он все шел и шел, все возникали на свету, возникали и исчезали вагоны, платформы; мчался тяжелый воинский эшелон туда, к фронту, и здесь, на отдалении, вызванивали стекла. А когда словно оборвался состав и пусто стало на путях, они с одинаковым выражением глаз посмотрели друг на друга. И впервые увидел Третьяков, что Атраковский не стар, просто худ очень, один костяк остался. Однажды, когда меняли белье в палате и Атраковский, сидя на койке, стянул с себя через голову бязевую рубашку, обнажив могучий, выгнутый дугою, весь из острых позвонков хребет, Третьяков случайно увидел эту его руку, которой он сейчас оперся о подоконник. Перемятая, со страшными ямами, затянутая глянцевитой сморщенной кожицей, словно мясо из нее вырвано клоками,-- и вот с такой рукой воевал человек, орден боевого Красного Знамени заслужил, "пропуск в жизнь", как он однажды назвал его. -- А ведь еще будем вспоминать это время,-- сказал Атраковский, и глаза его блестели особенно.-- Кто жив останется, будет вспоминать. Тянет уже туда? -- Тянет!-- Третьяков поражался, что капитан говорит то самое, что и он чувствовал.-- Там, когда уж совсем прижмет, думаешь другой раз: хоть бы ранило, хоть бы перебило что-нибудь! А тут... Атраковский смотрел на него, как отец на сына: -- Там головы не подымешь, а душа разгибается в полный рост. -- Вот потому я люблю взвод управления,-- перебил Третьяков, ему тоже хотелось сказать.-- Оторвался от батареи, и никого нет над тобой. Чем к передовой ближе, тем свободней. -- Через великую катастрофу-- великое освобождение духа,-- говорил Атраковский.-- Никогда еще от каждого из нас не зависело столько. Потому и победим. И это не забудется. Гаснет звезда, но остается поле притяжения. Вот и люди так. Они еще долго стояли у окна, курили, взволнованные, и когда молчали, тоже разговаривали. Глядя в добрые глаза этого мальчика, в глубине суровые, Атраковский всю его судьбу в них прочел. ГЛАВА XXII Олег Селиванов, как был, в шинели, заглянул в палату, выманил Третьякова в коридор: -- Пошли! -- Привез? -- Сейчас сваливают. Нажженное ветром лицо Олега было красно, в порах толстой кожи золотилась щетина на подбородке. -- Пошли быстрей. Я начальнику госпиталя сказал, тебя отпустят. Шаг в шаг, звеня каблуками сапог по смерзшемуся снегу, они шли по улице. Мороз был в тени; снег, доски заборов, лавочки у калиток-- все, как золой, серым инеем покрыто с ночи. А на солнце снег, притертый до блеска полозьями саней, слепил. И пахло в зимний день весной. Впервые Третьяков открыто шел днем по городу: Олег Селиванов, блистающий очками, перетянутый портупеей, был ему и конвой и защита. -- Как же тебе удалось, Олег? Тот улыбнулся: -- Думаешь, если я здесь, так все знаю и умею? А я ничего не умею. И не знаю. Хорошо, человек такой подвернулся, как будто знал, сам предложил. -- Спасибо, Олег. -- Мне теперь самому приятно, если хочешь знать. Они шли быстро, говорили на ходу, пар коротко вырывался изо ртов. Вот, никогда не зарекайся вперед. Провожая Олега в тот раз, Третьяков искренне надеялся, что больше тот не придет. Не знал, что еще самому придется разыскивать Олега, что обрадуется, когда на чхоз приведет его. "Олег,-- сказал он, потому что больше некого было просить,-- мне нужна машина дров". У того глаза стали круглей очков: "Володя, но где же я возьму? Да еще машину целую".-- "Не знаю". И оба знали: должен. Из всего их класса, из всех ребят, один Олег оставался в тылу. Для себя Третьяков не просил бы, но Сашу не мог он оставить собирать уголь под вагонами. И не сомневался: захочет Олег-- сможет. Люди, которые на третьем году войны шли через военно-врачебную комиссию, жизнь свою ценили дороже машины дров, а Олег-- секретарь ВВК. "У него печать",-- сказал начхоз. Для Третьякова печать ничего не значила, но по священному трепету, с которым это было сказано, понял: судьбы людские у него в руках. И еще больше уверился: сможет. И вот смог. И пришел гордый. А что ж, сделать доброе дело для другого человека-- это тоже стоит испытать. Когда, задохнувшиеся от быстрой ходьбы, они подошли к дому, машины там уже не было. Гора скинутых двухметровых кряжей перед сараем на снегу, и Саша ворочает их. Она разогнулась с березовым комлем в обнимку, радостная, смотрела на них: -- Я думала, Фае привезли. Я Фаю зову, а они прочли по бумажке, говорят-- мне. -- Ты б еще отказалась! -- Они уехали?-- спрашивал Олег. -- Они почему-то очень торопились. Скинули быстро, даже денег не взяли. "Чо нам деньги? Ты бы нам спирту..." А откуда же у нас спирт?-- Саша шла к ним, варежка о варежку отрясая опилки.-- Володя, я ничего не понимаю. -- Вот, знакомься: Олег Селиванов.-- Он под спину рукой выдвинул вперед Олега.-- Человек великий и всемогущий. И учился со мной в одном классе. Это все -- он. Саша мягко подала теплую из варежки руку, взглянула серыми в черных ресницах глазами, и Олег, поздоровавшись, смутился, стал протирать очки. -- Главное, почти одни березовые!-- восхищалась Саша.-- Ты смотри, березовых сколько! -- А мы смотреть не будем,-- Третьяков снял с себя ремень, повесил его через плечо. Он видел, что дрова произвели на Сашу куда большее впечатление, чем Олег.-- Мы их сейчас распилим, расколем, сложим в сарай и скажем: так и було! У Пястоловых в сарае нашлись козлы. Накинув на себя пуховый платок, Фая вынесла двуручную пилу. Еще раз вышла, вынесла в голой руке колун. Когда вот так по-хозяйски, это было ей по душе, она радовалась помочь, рада была за соседей. Притоптали снег вокруг козел, взвалили для начала ствол потолще. -- Ну, Саша! Когда отпал на снег первый отпиленный кругляк, Олег Селиванов вызвался колоть. Как был в шинели, в ремне, портупее, взмахнул над собой колуном и уронил очки с носа. И теперь сидел на чурбаке, удрученный своей неловкостью, трогал пальцами, смотрел на свет слепое от трещин стеклышко. А они пилили вдвоем. Белые опилки брызгали из-под пилы: Саше на валенок, ему-- на полу шинели, на выставленный сапог. Желтым слоем лежали они под ногами, на истоптанном снегу, свежо и сильно пахло на морозе распиленным деревом. Саша раскраснелась, распустила платок, волосы у пылающих щек закурчавились. Он спрашивал: -- Устала? Саша трясла головой: -- Нет! Легко шла острая пила, двумя руками в варежках Саша тянула ее на себя, потом и варежки скинула: жарко сделалось. Позади нее, как не оторвавшиеся от земли дымы, стояли в небе березы, все в инее, окованные тишиной. К полудню потеплело, нашла туча, густо повалил снег и зарябило все, закружилось, сильней запахло распиленной березой, словно это от свежего снега так пахло. Саша стряхивала его с себя варежками, а он все валил. От станции, то убыстряясь, как за последним вагоном, то опять ровно, вновь и вновь ударяя на том же стыке, слышен был мчащийся перестук колес, он отдавался от земли. Нанесло паровозный дым. И показалось, это не снег летит, а они сквозь него мчатся, мчатся... Скоро и ему загудит паровоз, застучат под полом колеса. Он посмотрел на Сашу, вот такой будет помнить ее. Чье-то лицо, белое в черном окне кухни, несколько раз уже возникало за стеклом. Саша перехватила его взгляд. -- Это мама!-- крикнула она сквозь шарканье пилы.-- Я маму вчера взяла. Такая странная стала, все спрашивает. Ходит по дому, как будто ничего не узнает.-- Саша перевела дыхание.-- Она там, оказывается, воспалением легких болела. Мне не сказал никто* В окне махали белой рукой. Саша убежала в дом, а Олег, замерзнув, сменил ее. Потом они сели покурить на бревнах. Снег, поваливший из тучи, так же быстро перестал. Опять светило солнце. Третьяков смерил глазом, хватит ли у них сил распилить все, и положил Олегу на колено горячую от работы руку, ладонь ее как будто припухла: -- Спасибо, Олег. Тот обрадовался: -- Ну что ты! Я же вижу. Я просто не знал как. Жаль, ты раньше не сказал. Саша вынесла им напиться и вновь ушла в кухню. Выбежала оттуда, размахивая длинными рукавами телогрейки, полы доставали ей чуть не до колен. -- Это Фая меня нарядила! -- смеялась она, отворачивая стеганые рукава. Она и в телогрейке была хороша, Третьяков видел, как грустно залюбовался ею Олег. Саша взялась относить в сарай, а они пилили вдвоем. Солнце обошло круг над вершинами берез, оно теперь светило в окно кухни, оттуда несколько раз уже звали, но он понимал, что второй раз им не взяться, с непривычки сил не хватит. И только когда допилили все, унесли козлы в сарай, когда Саша смела со снега щепки, кору, древесный мусор, они подхватили пилу и топор, все вместе пошли к дому. Шапкой сбивая с себя опилки и снег, Третьяков оглянулся с крыльца: он берег для себя этот момент. Пусто перед сараем. Смогли, одолели за один раз. Постукивая негромко сапогами, они друг за другом вступили в кухню, топор и пилу поставили у дверей. -- Это не работники, а угодники!-- басом встретила их Фая и качалась, сложа руки на животе, полкухни заслоняя собой. А у плиты увидел он худую старушку в Сашином платке на спине. Саша обняла ее, прижалась к ней, украшая собою: -- Это моя мама! И ревниво схватила: что у него на лице? Потом сказала матери: -- Мама, это Володя. -- Володя,-- повторила мать, стыдливо прикрыв рот, в котором не хватало переднего зуба. Рука была белая, бескровная, даже на вид холодная, с белыми ногтями. -- Маму там зачем-то остригли,-- говорила Саша, прихорашивая, поправляя ей волосы над ушами.-- У мамы косы были длинней моих, а она дала остричь себя коротко. Ни за что бы я не согласилась, если б знала. Два рослых человека стояли у порога: один совсем солидный, в очках, в погонах, в ремнях; другой -- я солдатской расстегнутой шинели, и дочь сказала: "Мама, это Володя". -- Раздевайтесь,-- говорила мать.-- У меня как раз все горячее. Раздевайтесь, садитесь к столу. Саша, покажи, где раздеться. Когда снимали и вешали в комнате шинели, Саша мимолетно заглянула ему в глаза, он улыбнулся, кивнул. И, радуясь, что ее мама понравилась, утверждая его в этом, Саша сказала быстро: -- Она совсем не такая была, это она оттуда потерянная какая-то вернулась, я даже ее не узнаю. В кухне, где всю войну не белилось и черным стал закопченный керосинками потолок, а стены и подоконник потемнели, весь свет садившегося в снега солнца был сейчас на столе, на старенькой, заштопанной, розовой от заката скатерти. И глубокие тарелки блестели розовым глянцем. Фа я отказалась садиться за стол, ушла к себе. Одну за другой брала мать тарелки к плите и, полные горячих щей, ставила перед каждым. Щи эти, совсем без мяса, без масла, из одних мороженых капустных листьев и картошки, были так вкусны и пахучи, как никогда они сытому человеку вкусны не будут. И все время, пока говорили и ели, Третьяков чувствовал на себе взгляд матери. Она смотрела на него, подливала в тарелки и все смотрела, смотрела. А Олег сидел расстроенный и грустный, солнце блестело в слепом стеклышке его очков. И оттого, что был расстроен, по рассеянности один ел хлеб, не замечая, что другие не берут хлеба: брал с тарелки, крошил на скатерти и рассеянно ел. В окно видны были верхушки берез. Только самые верхние, красноватые веточки огнисто светились, а стволы в прозрачном малиновом свете стояли сиреневые. Проходил состав, толчками подвигался дым за крышами сараев, и свет над столом дрожал. Солнце садилось, день гас, стены темнели, и лица уже плохо различались против света. Но он все время чувствовал на себе взгляд матери. Совсем темно было, когда, проводив Олега, они с Сашей шли к госпиталю. Она спрашивала: -- Тебе правда понравилась моя мама? -- Ты на нее похожа,-- сказал он. -- Ты даже не представляешь, какие мы похожие! Она с косами молодая была, нас все за сестер принимали, верить не хотели. Это она из больницы такая вернулась, старенькая, прямо старушка, я не могу на нее смотреть. У ограды они постояли. Ветер завивал снег у его сапог, хлестал полами шинели. Спиной загораживая Сашу от ветра, грел он руки ее в своих руках, мысленно прощался с нею. "Мама,-- писал он в тот вечер, согнувшись над подоконником, откуда обычно смотрел на вокзал, на уходящие поезда,-- прости меня за все. Теперь я знаю, как я тебе портил жизнь. Но я этого не понимал тогда, я теперь понял". Мать однажды в отчаянную минуту сказала ему: "Ты не понимаешь, что значит в наши дни взять к себе жену арестованного. Да еще с двумя детьми. Ты не понимаешь, каким для этого надо быть человеком!.." "Меня не надо брать!-- сказал он тогда матери.-- Мне не нужно, чтобы меня кто-то брал!" И ушел из школы в техникум, чтобы получать стипендию. Он хотел и в общежитие перейти, но туда брали только иногородних. Теперь он понимал, как был жесток в своей правоте, что-то совсем иное открывалось его пониманию. И он подумал впервые, что, если отец жив и вернется, он тоже поймет и простит. И неожиданно в конце письма вырвалось: "Береги Ляльку!" ГЛАВА ХХ111 В облаке пара, накрывшего перрон, бабы метались вдоль состава, дикими голосами скликали детишек, лезли на подножки, проводники били их по рукам: -- Куда? Мест нет! -- Володя, Володя! В этот вагон!-- кричала Саша. Ей тоже передалась вокзальная паника. Проводница грудью наперла на него: -- Полно, не видишь? Сверху перевешивались из тамбура, кричали: -- Лейтенант, сколько стоим? Он стряхнул с погона лямку вещмешка, над головой проводницы кинул вещмешок в тамбур, видел, как там поймали его на лету. Мимо бежал народ, толкали их. -- Я напишу, Сашенька. Как пол

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору