Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
Вячеслав РЫБАКОВ
ДЕРНИ ЗА ВЕРЕВОЧКУ
Это было странное время. И не очень страшное, и совсем не
замечательное, похожее на сдавленное затишье перед грозой или
землетрясением, когда все ждут чего-то и сами не понимают чего, - но, если
сутолока дает случайную паузу, как бы неосознанно начинают прикидывать,
куда бежать, если что, у кого искать помощи, если что; и, махнув рукой на
внешний мир, смутно ищут способ уберечь хотя бы себя или, в лучшем случае,
себя и своих близких. Труднее становилось любить, труднее дружить, даже
просто общаться становилось труднее - мешали прикидки, принимавшие форму
элементарной корысти: надо устраивать жизнь... а что такой-то может мне
дать для устройства?.. Если что-то может - поздороваюсь. Люди становились
расчетливее, информированнее, благоустроеннее, внешний мир натужно
позволял им это, но не позволял пользоваться этим всерьез, перечисленные
качества негде было применить. И оттого они выворачивались наизнанку - и
пропадали втуне: прикидки лгали раз за разом. Семь лет оставалось до
СПИДа, одиннадцать - до Чернобыля; слово "Афганистан" лишь готовилось
стать проклятием целого поколения, а слова "Сумгаит" и "Степанакерт" еще
не кровоточили, просто болтались где-то в уголке нарочито искаженных,
перевранных карт. Великая страна пьяно дохлебывала капли старого горючего,
отсасывала с донца, лихорадочно и тупо искала в давно опустошенных бутылях
под накрытым еще в начале века столом хоть граммульку конструктивного
тоталитаризма - словно спешила убедиться и убедить окончательно всех
других, что, ломая людей, нельзя преуспеть ни в чем, кроме как в ломании
людей. Распухал смехотворный, но тлетворный культ Брежнева, основанный уже
не на страхе, а на мошне, раскручивалось первоначальное накопление
партийных капиталов, необратимо готовя национальные и псевдонациональные
номенклатурно-буржуазные революции, вскоре размолотившие СССР. Громадные
деньги, которые государство, помахивая разбойничьим кистенем, отбирало у
всякого устало бредущего домой с работы, и которые, как многие еще верили,
предназначались на оборону, на гиганты промышленности, на общее
благосостояние, ради коего надлежит жертвовать частным достатком,
омертвлялись в виде госрезиденции и госворовских госмалин либо
превращались в ценности и уплывали за рубеж, чтобы "отмываться" затем в
процессе горбачевского врастания в мировую экономику. Престарелые штурманы
давно отгремевшей бури тоже делали свои прикидки, тоже хотели спастись и
не исключали, что им придется первыми покинуть ими же захваченный и ими же
посаженный на рифы корабль. Но будущее опять не далось им. Опять не
вписалось в их убогие, плоскостные попытки предвидения, хотя, казалось бы,
они постарались предусмотреть все варианты и везде подстелить соломки на
случай падения: по определению не способный стать провидцем, думающий
только о собственной мягкой посадке во все равно как изменившийся мир -
будь он хоть комбайнером, хоть членом Политбюро, изменения не перехитрит.
Я смотрел на молодых, обзор был круговым, эффект присутствия - "один к
одному", под руками беззвучно клокотали информацией десятки
психоспектральных детекторов, ментоскопических приставок, сканирующих
контактов, ребята были прозрачны - они еще, в общем, не начали своих
прикидок, но уже ощутили, кто в последних классах школы, кто чуть позже,
как некая безликая, непонятная сила мешает им быть честными. Во всех
смыслах слова. И в смысле "искренними", "живущими от души", и в смысле
"дорожащими честью". Не все еще отдавали себе в этом отчет, но ощущали
все; и не все отдавали себе отчет в том, что уже начинают делать выбор, -
но и выбор делали все. Мне было так больно за них. Им было по шесть, по
восемь лет, когда им пообещали близость мира и счастья, - возраст, когда,
если ты не подонок от молока матери и не дебил от водки отца, веришь во
все хорошее безоговорочно, беззаветно. Еще четыре года оставалось им до
горького анекдота: "Вместо объявленного ранее коммунизма в 1980 году в
Москве будут проведены Олимпийские игры".
От выбившегося из сил магнитофона "Астра" несло жаром, его поставили
на подоконник, у раскрытого в летний вечер окошка. Шумело в головах от вин
и песен, стрекота кузнечиков в саду не слышал никто. У стены, на
диванчике, расположился Шут - он пил и не пьянел, и только рифмы, цитаты
сыпались из него, как из мусоропровода. Лидка - сегодняшняя именинница -
преданно льнула к нему, он обнимал ее хозяйски небрежно, просто потому,
что рука его лежала на спинке дивана; и когда Лидка наклонялась вперед и
брала с праздничного стола бутерброд или шпротинку, ложку оливье или фужер
с "алазанью", становилось видно, как дрожат от волнения ее пальцы, и
трудно было представить, что эти пальцы изо дня в день творят точную,
водонепроницаемую, противоударную механику о восемнадцати камнях. Ева
сидела, прикрыв глаза, подперев красивую голову красивыми, уже вполне
женскими руками, и рассеянно слушала то ли музыку, то ли мягкое горение
вина в себе. Две пары танцевали, скрутившись в жгуты, поодаль от стола.
Дима глядел на темные контуры яблонь в окне. Сердцем он был уже в
пути, но не прийти на Лидкин день рождения права не имел; бывшая
одноклассница и одновременно подруга двоюродного брата - он и познакомил
их. Позади была дурацкая церемония, когда Шут втолкнул его в главную
комнату дачи и стал, скалясь, орать: "Честь имею представить, брательник
из краснова Питера! Студент! Художник! А ну, налетай, продается художник,
настоящий, не гулящий, честен до скуки, любит науки!" А Ева смотрела
исподлобья, а Лидка кудахтала радостно: "А мы помним! Евушка, правда?
Дымок, присаживайся, дорогой ты наш, как хорошо, что завернул!" Позади
была основная масса бутылок, позади поздравления, дарения... Оставалось
ждать. Во что бы то ни стало надо уехать завтра дневным, думал Дима. И
позвонить Ей уже завтра. Он вспомнил тот вечер: нежный сиреневый сумрак Ее
квартиры, пропитанный тревожным ароматом Ее духов. - Дима сам был насквозь
пропитан этим тревожным воспоминанием. Ее родители уехали куда-то, и после
очередного экзамена они пошли к Ней, они были вдвоем, говорили, смеялись,
дурачились, даже играли в "морской бой", как дети, но время от времени он
позволял себе невзначай дотронуться до Ее руки, однажды даже до шеи, и
чуткие его пальцы до сих пор ощущали прохладную гладкую кожу, легкую
пульсацию крови и едва ли не души... Когда он ушел от Нее,
автобусы-трамваи уже разбрелись по лежбищам, и домой он добирался пешком
через благоуханный Лесотех - от Шверника от Лесного, - ночные песни пели
оглушительно, со вполне объяснимым восторгом. Дима его разделял: через
мосты он успел проскочить на попутке. Перед уходом он предложил Ей
отдохнуть пару недель вместе - приятель звал его в гости в Одессу, и Она
сказала: "Забавно, Я буду иметь в виду". В ящике Диминого стола в
Ленинграде уже лежали два билета на одесский поезд - даже отсюда, за
шестьсот километров, они, казались, светили, как негасимый маяк.
Завтра я Ее увижу, думал Дима. И скажу: во вторник едем. Просто так и
скажу, как будто все само собой разумеется. И Она будет рада. Будет рада!
Во что бы то ни стало нужно уехать дневным. Десять дней не виделись.
Стариковски закряхтев, Шут поднялся, добрел до горки подарков на
комоде и пригляделся. Выдернул фоторепродукцию Нефертитиной головки,
посредством которой канцелярские магазины и киоски "Союзпечати" вот уже
больше года приобщали людей к прекрасному. Издевательски вгляделся в
обветренный веками профиль. Из нагрудного кармана ковбойки достал
фломастер и вдруг принялся размашисто писать поперек портрета. Лидка
вскочила:
- Шут!
Но Шут успел. Когда Лидка подбежала, он, скалясь, перебросил картинку
Димке. Поперек изображения подбородка и шеи многотиражной красавицы
тянулось жирно и завитушечно: "Как ни крутите, ни вертите, но все же шлюха
Нифертити". Дима отдал поруганный подарок подбежавшей Лидке, она глянула.
- Идиот, - сказала она с обидой.
- За что ты ее? - спросил Дима.
Шут походкой Юла Бриннера, подпружинивая шаг и чуть разведя
неподвижные руки, вернулся на место. Надломленно сел.
- Надоела, - сообщил он. - Затрепали, аж лоснится.
- Она ведь не виновата, - проговорила Лидка, жалостливо разглядывая
репродукцию.
- Не виновата? - с неожиданной злобой переспросил Шут. - Муж державу
спасал, один-одинешенек против своры аппаратчиков, а у нее одно:
Эхнатончик, что ты нынче молчаливенький... а посмотри, котик, какую
диадемку мне почтительнейше поднес председатель Мемфисского горкома... а
не пора ли нам полежать голенькими?
Лидка уже хихикала. Она смеялась, кажется, любой, даже самой плоской
остроте Шута, а если ему удавалось отмочить что-то стоящее - прямо падала.
- Козел, - глухо произнесла Ева, не открывая глаз и не поднимая лица
с ладоней.
- А из нее мне идеал творят, эталон! С какой стати? Право слово, ведь
в том же Египте была Хатшепсут! На ряшку не хуже, да и человек дельный,
настоящий правитель, лучше многих мужиков. Понастроила сколько! И не
сфинксов дурацких, а для дела! В документах так и писали: повелитель
Верхнего и Нижнего царств. В мужском роде...
- Все ты знаешь, - с неприязнью сказала Ева. - Умный какой. Что-то
Лидка твоя на эту Хат мало похожа.
- Естественно. Будь она в мужском роде, - оскалился Шут, - я бы ее
зарезал...
Дима, не выдержав, негодующе фыркнул.
- Что? - взъярился Шут. - Конечно! Но я и не предлагаю ею восхищаться
до вековечных соплей! Скажи, дитя мое, ты - эталон?
- Я - жемчужина гарема, - игриво ответила Лидка, и Диме стало
неприятно за нее. Шут потрепал ее по голове.
- Ах ты, лапушка, - проворковал он, - свое место разумеешь.
И как награду положил ладонь ей на ногу. Лидка просто расцвела и
сдвинула колени, поймав Шута. Перехватив Димин взгляд, Шут сообщил:
- И слабым манием руки на ней я расстегнул портки.
- Каз-зел, - повторила Ева и взялась за фужер.
- Это мысль, - сказал Шут и свободной рукой ухватил свой. - Давайте
треснем. Дымок, у тебя есть?
- Есть.
Ева, не отпив, поставила. У нее были совершенно хмельные тоскливые
глаза.
- Мне с тобой и пить-то тошно.
Шут отпил, аккуратно поставил фужер.
- Глянь на себя, - проникновенно сказал он, через стол вперив в Еву
длинный палец. - Уродство Сатаны - ничто пред злобой женщины уродством.
Ева смешалась на миг. Запахло совсем уже остервенелой перепалкой, и
Дима, стараясь разрядить обстановку, поспешно и несколько опрометчиво
заполнил паузу, перетянув внимание на себя.
- Бросьте вы, - сказал он. - Давайте я вам лучше сказку расскажу. К
случаю подходит.
- Сгораем от желания, - Шут немедленно принял позу крайнего внимания.
- Конечно, Дымочек! - воскликнула Лидка обрадованно.
Дима не ожидал, что они так быстро согласятся. Он медленно отхлебнул
вина, пытаясь срочно что-то придумать. Искательно посмотрел на Шута, но
тот был непроницаемо-внимателен. Даже не скалился. Ситуация скалилась сама
за себя. Шут знал, что импровизировать Дима не умеет. Импровиз - Шутова
привиления и прерогатива, спокон веков.
- Рома! - крикнула Ева в глубину комнаты. - Рома, Таня, идите сюда!
Дима сказку будет рассказывать!
Один из танцующих, не оборачиваясь, пренебрежительно махнул рукой и
снова облапил партнершу.
- Итак? - спросил Шут.
Дима допил вино, поставил бокал.
- Э-э... Значит, вот.
- А ты сам ее придумал? - спросила Лидка.
- Думаешь, я ее уже придумал? - честно ответил Дима.
- Нам предстоит быть свидетелями творческого акта, - пояснил Шут
Лидке. - Возможно, даже участниками.
- Групповуха, - заключила Ева.
- Дай-ка я тебе подолью, - сказал Шут и поднял бутылку, потянулся с
ней через стол.
- Подлей, - согласился Дима и залпом выпил. - Э-э... Лет за
пятнадцать до того, как... это самое... выступил на престол отец наш, Петр
Ликсеич... кузнец жил-был. Василий. Силищи необычайной, скажу я вам, -
лошадь на себе носил. И умом его, как ни дивно сие сочетание, Господь не
обидел. Ох, и смекалистый был кузнец!
- Поняли, поняли, суть давай! - с презрением перебила Ева. Лидка,
добрая душа, сразу вступилась:
- А ты не мешай! Не интересно, так поди и попляши!
- Нет, я досижу, - ответила Ева и демонстративно устроилась
поудобнее.
Дима покрутил пустой бокал. Выбили из ритма, едва замерцавшая волна
сгинула.
- Смекалист, значит, был, - подсказала сердобольная Лидка, устроив
подбородок на кулачке. Шут царственно откинулся на спинку дивана.
- Эт точно, - согласился Дима. - По всему северу слава шла... В
Архангельске дело-то было, - догадался он. - Индо немцы всякие диву
давались, нарочно забегали в кузню из своих фахторий - смотрели, ахали, к
себе звали. Не шел.
- Крутой патриот был, - предположила Ева.
- Землю свою любил, - пожал плечами Дима.
- Жену, - предположила она.
- Не было жены. Никого не было. Имела, правда, на него глаз Авдотья,
дочка посадского одного. Девка в самом соку, что говорить. Белая, пышная,
коса до пят... Вроде и сладили уж все, да тянул кузнец, как-то ему было не
так... Подозрение, конечно, Дуню взяло - не иначе, отваживает кто.
Стала... Нет, братьев подговорила проследить. Вызнали, конечно. Каждый...
кажинный вечер ходит кузнец на хранцузскую фахторию и часа три, а то и
поболе, там проводит. И на фахтории-то его уж знают, привечают: ах, мол,
мусью Базиль, как же вам не очень утомительно ходить кажинный вечер по
пять верст туды-сюди, вы б и вовсе к нам, такому мастеру чрезвычайно рады
будем... Вызнали - ходит он к купцу Жозефке Фременкуру, у коего дочка на
выданьи. Страшна, что война - губы да глазищи, а уж сухоляда-то, прости
Господи, чистая чахотка! И вот эдакая фалиса предилекцию Василию
вытворяет. Подглядели в окошко: сидят, значится, двоечко - да кака ж девка
вдвоем с чужим мужиком усядется, это ж жупел выходит! Содом и Гоморра! И
вроде бы, прости Господи, книжку читают. Книжка-то не по-нашему
накорябана, так Жанетка эта вроде как на язык толмачит, а уж чего такая
протолмачит, как не порчу на мужика! На обложке корабль ихний изображен
весьма затейливо, с парусами раздутыми, значится, едет по волнистой воде,
и дым от дырок в боках. Васька, дурень, головушку свою буйную кулачищем
подпер, на Жанетку глазеет, ровно на камень яхонт какой, и глазыньки-то у
него горят, и сам-то дрожит, и щеки-то пятнами - слушает, брательнички
видят - погиб человек, приворожила мосластая ведьма. Принялся Васька
руками вдруг махать, говорит громко: "Эх, кабы у нас!" Поняли - на шабаш
подговаривают, на оргию. После она прощаться стала, из-за стола поднялась,
а он не уходит, вроде неймется ему, говорит: еще, еще! А она с отъявленным
своим картавлением лопочет: ах, мол, нет, мол, мусью Базиль, у вас может
быть неприятность с родителями невесты, никто не поверит, что вы ходите
из-за книг. А Васька уж и вовсе не в себе: пущай не верят, кричит, да и не
из-за книг одних я хожу сюды, свет мой ясный Жанетка, - без тебя мне жизнь
не мила! Едва уйду, такая тоска берет, хошь вой, ровно пес бездомный! Тем
я живу, что вечером сызнова к тебе, а ты ждешь меня, красавица ласковая,
ясная головушка... за тобой весь мир мне открывается, а за мной - един
только хлев мой грязный да тупые наши людишки. Скажи, говорит, люб ли я
тебе хошь на столечко... А она, ведьма, алеючи к нему повертывается: да я,
говорит, кажинную ночку во сне тебя вижу, сокол ты мой, раз не приди - тут
я помру. Захрипел тут Васька, накинулся, зацеловал, а она жмется к нему,
паскудница, и чего-то по-своему бормочет. Во-от... Посля она спрашивает:
как жить-то будем? Ох, не знаю. Васька говорит, и в ноги к ней, в подол
грязный уткнулся, нюхает, дурень, дурман прелестный, коленки будыластые
обнимает. Не могу я без земли этой, без погоста, где мамка лежит, - режь
меня на куски, собакам брось, - и без тебя не могу тож. Она ему: и мне,
мол, без тебя не жить. Все, как скажешь, будет, как захочешь, господин мой
милый, вот я, твоя!.. Нет, Васька говорит, не могу я так, краса
ненаглядная, лебедь чистая, все чин чином сотворим, и будь что будет...
Рассказали Дуняше. Поревела, бедная, а посля взбеленилась. Изведу,
говорит, немку, а Василья спасу - видать, не крепки ведьмины уветы, коли
ушел от ее соблазну, не обмяк. Наутро Васька в кузне своей потеет, а
братья городишко гоношат, рассказывают об делах анчихристовых, сообчают
исправнику: уплывает, дескать, кузнечного дела виртуоз за кордон. И
порешил тогда исправник от греха посадить покамест Ваську, а в городу
разболтать, что поведут его на дыбу.
Все ждали, так и вышло. Скачет Жанетка глазеть на дело рук своих, на
погибель русского человека. Ни на кого не глядит, нос от всех воротит, а
тут ее и встречают всем миром. Ты, говорят, куды? Молчит. Ты, Дуняшка
говорит, жениха мово портить бежишь? Молчит, белая стала. Тут Дуняшка на
нее бросилась, хотела волоса повыдрать, да только за ведьму-то черт радел
- отлетела Дуня. Что ж вы смотрите, говорит, люди добрые? Креста на вас
вовсе нет! Тут мужики на Жанетку и двинули. Раздели ее, хвост все
искали... Не нашли. Тогда оне, сколько их было, прошлись по ней раза.
Бабы, правду сказать, посля их корили - как-де вам не мерзостно, об
бесовку поганились... ну да сделанного не вернешь. Во-от. И бросили башкой
в канаву, а ноги на дорогу, чтоб все видели ее грех да стыдобу. Тем часом
отпустили Ваську, плетей только дали слегка. Идет это он к кузне, а все
по-за заборами прячутся и доглядывают, потому как одна ему дорога - мимо
места, где Жанетка валяется. Ну да она к тому времени померла уже, только
повозилась в грязи маленько - как бы подол все искала, срам прикрыть... И
вот видит Васька - ноги. Чьи, мол, ноги? Подошел, глянул. И весь серый
стал, рухнул рядом и заревел, ровно медведь на рогатине. Вытащил, рубахой
прикрыл и все целует, и ажно плачет. Посля встал, руки к небу простер, -
Дима, сам того не замечая, поднялся, протянул руки к потолку: голос его
дрожал и звенел. - Господи, кричит, не уберег я красавицу свою, отдал
ласточку на смех и поругание, как же мне жить теперь, надоумь, верни ее
или самого меня убей! Так вот в голову себе вцепился и орет: не уберег! -
Дима вцепился себе в волосы; с перекошенным лицом крикнул так, что всех
мороз продрал по коже: - Не уберег!!! - медленно опустил руки. Облизнул
дрожащие губы. - Ясно дело, молчит царь небесный, потому как не к его
департаменту Жанетка приписана. Во-от... А на самом-то деле крепка, видно,
порча оказалось, и не по слабости ее, а по своему недомыслию отказался
тогда Василий от ведьминого увету, потому как, проплакав весь белый день в
кузне над бесовкою своей, пошел он, яко тать, в нощи, с кувалдой по
городишку. В дом заберется и спящих по головушкам: тюк-тюк! Чуть не до
зорьки злобствовал, двенадцать семей уходил вчистую. Детишков, правду
сказать, отпускал. Детишки-то крик и подняли, а то невесть сколько сгубил
бы он в ту ночь. На рассвете взяли его мужики на ножи...
Он все знает наперед, потрясенно думал я. Откуда? Как? Каким н