Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
вает кожу, плоть,
А высь - а высь небесная,
Жива - за дымом хоть.
Как жаль, что я не птица!
Да - вырваться, лететь,
За той - в душе хранится,
Лететь, над адом петь!.."
Стихотворение еще было не закончено, однако, дописать его Диме не дали;
со двора налетела целая волна отчаянных воплей, ворох взрывов, безумная
трескотня пулеметов...
К Диме подбежал их командир - лицо все в копоти, а в глазах - твердое
знание того, что надо делать и, затаенный до поры до времени, ужас от
непонимания, что это его окружает, и что за безумие, и по какой причине он
творит.
Со злобой, стараясь вырвать из груди эту боль непонимания, эту жажду
НЕДОЗВОЛИМОГО, заорал он на Диму:
- Ну, что ты тут расселся?! В атаку! На прорыв! Ты понял, рядовой?!
Встать!
Он вырвал из Диминых рук тетрадь, отбросил ее в сторону, побежал куда-то
дальше...
- Все, на прорыв! - неслось по полуразрушенному зданию эхо его воплей. -
Времени нет! Нас окружают!..
Дима вскочил было, подхватил автомат свой, но тут заскрипел зубами,
автомат отбросил, подхватил смятую тетрадь - отполз в густую тень под
рухнувшим перекрытием, забился там в самый темный угол - и, едва видя пред
собою лист, продолжил писать дрожащей рукою, и писал он теперь не шифром, но
обычным русским языком:
"И, вновь, они хотят, чтобы я бежал куда-то... Бежать... Предательство?
Трусость? Что я задумал - называют дезертирством. Не хочу оправдываться...
Да, черт, оправдываться не хочу! Хочу крикнуть во весь голос! Нам всем надо
уйти отсюда...
Здесь нет героев - здесь есть пустота,
И кто мы - не знаю, но с болью чета.
И кто создал этот рокочущий ад,
И нами порушил цветущий сей град?..
Веленьем чего, должен здесь я страдать,
И ради ли мира людей убивать?..
Кто я, - есть ли воля, иль робот пустой?
И кто нынче правит в безумии мной?..
Но, я вырываюсь из адских кругов,
Я вихрем пронзаю заслоны богов,
Я дьявол, восставший из темных оков,
Лечу ж я тебе в вое вольных ветров!
Вот - написал. Не знаю - пусть винят меня в трусости. Им ли винить меня?!
Им ли, убийцам?!... Да, они двинулись на очередной прорыв. Да, вновь будут
бежать стрелять, вновь - кого-то потеряют, вновь изможденные, пустые,
копящие до иных времен боль свою, залягут в какой-нибудь грязи на ночь; и
вновь бег, вновь стрельба по людям...
Нас будут подбадривать словечками о доблести, о долге... В чем доблесть -
стрелять незнамо за что по людям?! Долг - перед кем, перед чем?! В чем
долг?! Для чьего блага этот самый долг...
Я не боюсь смерти физической - боюсь духовной. А здесь все пронизано этим
умиранием - чернота вливается из лиц, из стен, из пламени, из трупов...
Вижу трусостью оставаться здесь, в Аду. Тупо двигаться с общим вязким
течением к бездонной пропасти... Нас окружили... Что же - я попробую
прорваться из этого круга к свету, к НЕЙ..."
И тут Дима замер минут на десять, и не слышал он больше ни разрывов, ни
криков удаляющихся...
С какой же нежностью, лелея в душе словно хрупкий цветок, нырнул он в
хрустально мягко-лиственные воспоминания - из этого то ада... Рука его вновь
задвигалась по листку стремительно выводя стих:
Там где-то был город огромный и шумный,
И трижды чуждый мне,
Я жаждал темноты безлунной,
Бежал там в творческом огне.
И город был совсем ничтожен,
Закрыт для сердца и души,
Весь мир в душе моей положен
Во царстве лиственной тиши.
Но вот лишь лик - один, весь в свете,
Один - весь город поглотил,
Напомнил - я ведь в жизни лете,
Вдруг мир весь светом озарил.
Преобразил мой взгляд и мысли,
И стены светом озарил,
И милы толпы в граде были,
Тот лик меня, как дуб, взрастил.
И вот - разлука, но я помню,
Очей прекрасных родники,
Отца и духа, сына тройню,
И звезд безбрежных огоньки!"
И вновь Дима замер, потому что совсем поблизости услышал речь, тех людей,
на родине которых они творили убийства и разрушения. Голоса войны -
отрывистые, все время скрывающие внутреннюю надрывную боль... О эти герои
местного масштаба, охотники за головами, о эта злоба... злоба... злоба -
переплетающаяся, сталкивающаяся, набирающая обороты в этом кровяном, давящем
грудь воздухе...
От этих голосов - вновь напряженных, вновь темных - боль отдалась,
разрезалась по Диминой голове. Он едва сдерживался, чтобы не застонать.
Они подняли оброненный Димой автомат, долго обсуждали что-то, потом -
дали молотом в череп врезавшуюся дробь - один из них заглянул под
перекошенную плиту, где укрывался Дима.
Дима хорошо видел смуглое, бородатое лицо - метнулся страх, но тут же и
тошно, ему стало от этого страха. У Димы в голове горной рекой неслись мысли
и, казалось ему, что он их записывает...
"Ведь это же Человек. Ведь в нем же чудо Творца - Жизнь. Почему, велением
кого иль чего, мы должны бояться друг друга? Почему я должен считать его
своим врагом, а он меня - своим. Что это за безумные обстоятельства
причиняющие боль и мне и ему - заставляющие меня тут прятаться, а его в
напряжении оглядываться, высматривая ловушку? Почему мы должны делать то,
что обоим нам причиняет боль, то от чего мы бы оба с радостью избавились.
Что же эта за сила незримая, которая не дает всем нам, людям, стать
свободными? Да какой он враг?! Враг мой - пустота. А с этим вот человеком,
мы могли бы сидеть возле костра, в окружении гор. Ах, сколько бы чудесных,
горных сказок он мог мне поведать!"
Горный человек не мог видеть Диму - однако, что-то неладное почувствовал
он в темноте под перекосившимся блоком, вскинул винтовку...
Дима увидел, что дуло направленно прямо в его лицо. Время замедлилось,
растянулась в тонкую, натянувшуюся до предела черту. Вот с улицы долетел
разрыв - не сразу - он медленно, тягуче, вязко завибрировал, передаваясь от
стен пронзительной, точно пульс умирающего дрожью, к Диминой спине. Дуло -
пронзительный черный кружок, словно пустая глазница смерти.
Больно было смотреть в эту черноту - она иглами жгла глаза, она вот-вот
должна была прорваться - стремительно дотянуться до него... Не было сил
оторваться от этого режущей черноты - она, расширяясь, гипнотизируя,
направлялась в самые глаза...
Вихрь чувств и мыслей, не оформившись в ясное, бурлящим вихрем взметнулся
в Диминой голове, и разбившись о незримый купол, вновь вобрался в ровные,
текущие средь замедленного времени берега: "Ну вот и все - так нежданно, так
негаданно смерть пришла за мною. Жаль той сознательной, молодой жизни в
которой столько бы я еще мог сделать... как жаль, как до слез, господи! Как
же жаль того, что то мгновенье было последним - с ним и уйду я в
вечность!..."
Чернота стала наполняться багрянцем, затем что-то надвинулось и принесло
грохот - такой грохот, что бетонное укрытие должно было рассыпаться в прах -
Дима больше ничего не слышал. Однако, он оставался недвижим, и, видя, как
заполняется пред ним мир тьмою, ожидал окончания...
Горный человек посмотрел прямо на него, перекинул через спину винтовку,
несколько раз раскрыл и закрыл рот - поднялся - и вот его уже не было
видно...
Темнота нахлынула на Диму - глаза наполнялись ею, тело он больше не
чувствовал. Не было больше и боли, не было напряжения:
"Я не хочу исчезнуть в черноте! Я хочу вернуться в Рай! Пустите же меня!"
- безмолвный вопль взметнулся в душе его...
Нежданно нахлынули поэтические виденья:
Он скакал на коне, по родимым лугам,
Вокруг росы цвели, по зеленым долам.
Вон поток ясных вод - золотистый чуток,
Чрез него белый конь - в пенье радостном - скок!
Впереди же она, на холме, средь цветов,
Там сидит в тишине, среди гор-облаков.
Ветер власы ее поцелуями вьет,
А она пенье слов над просторами льет.
И в руках тех цветы, обнимают ее,
Жизнь, сказания в них из нездешних краев.
В мягком облаке снов обернется она,
И поймешь, что она в мире целом одна.
Что она целый мир, что поля, где скакал
На коне и простор перед нею весь мал.
Что она выше снов, что она из ветров,
Что она из богов - вышел ты из оков!
* * *
Катя очнулась. Увидела над стиснутыми тисками, грязными крышами, старых,
обветшалых домов низкое, блекло-серое, вот-вот готовое дождем разразиться
небо... Она видела одним глазом, да и то - через кровяную дымку, на втором
же глазе расползлось что-то горячее, непроглядное, жгучее.
Попыталась пошевелиться - боль все тело охватила. Все заломило, все
заполнилось давящим, ломающим. Нет - пусть даже ее никто и не видит - она не
может себе позволить застонать...
Тут вспомнилась последняя ночь - хотелось, чтобы это был лишь кошмарный
сон - но нет - это была жизнь.
"Перегарный" отвел ее в камеру, где все стены, и пол обильно были
залеплены слоями спекшейся крови. Даже и он - потерявший всякую совесть -
остановился пред нею - увидев ясный взор ее, и ощущая в деградировавшем
своем сознании что-то, что он прикрыв глаза со злостью отогнал - начался
кошмар...
Катя и не помнила почти ничего...
Больно было только при первых ударах; потом пришло спокойствие -
понимание того, что она не выдаст ИМ своих родителей, чтобы с ней не делали.
Она знала душевную свою силу, а потому и не боялась, что выдаст, потому и
оставалась спокойной...
Она помнила, что упала на окровавленный пол, и тут к "перегарному"
присоединился еще кто-то, желающий "взяться" - они били ее ногами, потом
устав, отливали водой, разговаривали о каких-то своих делах - о воспитании
детей, о дачных участках, ждали пока она очнется - вновь били.
Потом у Кати горлом хлынула кровь и дальше она уже ничего не помнила...
Сколько времени она так пролежала? Что это за подворотня? Что с родными?
- Ничего этого она не знала, и еще раз попыталась подняться...
Нет - тело было слишком разбито, чтобы подняться на ноги. Она, все же,
смогла, облокотившись на руки, прислониться к чему то спиной, оглядеть
единственным зрячим глазом себя.
На ней было разорванное, мешковатое рубище, под которым виделось и тело -
все покрытое отеками, ссадинами, запекшейся кровью; вывернуты сломаны были
два пальца на правой руке - те самые музыкальные пальцы, которыми она так
прелестно играла когда-то на пианино... Огляделась - кругом большие мешки с
мусор, а все это - глухая подворотня, подобная камере, отгороженной от всего
мира непреодолимыми стенами.
- Ты теперь, наверное, Квазимодо. - спокойным, светлым шепотом молвила
Катя, переваливаясь на кровоточащие колени, склоняясь над лужей.
Да - лица больше не было. Бесформенное, распухшее, перемолотое сапогами -
еще кровоточащее - даже и волосы ее потемнели от крови:
- Что же... - тихий голос спокоен - в нем внутренняя несокрушимая
гармония, в нем - любовь к Жизни, к самой Любви, к Творцу, ко всему Миру
прекрасному, а не к каким-то жалким подвальчикам в которых, так жалко
пытались сломить ее душу. - Что ж... Родителям я скажу, что на меня напали
хулиганы. И это не оттого, что боюсь ТЕХ, даже и не от понимания того, что
все устроено так, что все равно "правда" останется у них. Просто, если я
расскажу родным, их ждут страшные чувства: ненависть к тем, попытки мести,
тоска, ужас. Безрезультатные суды на которых проведут они в криках, в спорах
многие дни, бессчетные письма по всяким ведомствам - а подвале "возьмутся"
за кого-нибудь другого... Нет - я, лучше, скажу, что ничего не помню - это,
в общем-то и правда. Ради спокойствия родителей скажу так...
Из туч начался дождь; лужа над которой склонилась Катя, замутилась, и
ничего там уже не было видно.
Наступили сумерки, когда она, наконец, смогла подняться. Уже в ночном
часу, дошла он до метро, там, опустивши голову, прошла возле дремлющей
старушки-вахтерши. В безлюдном вагоне доехала до вокзала, там села в
последнюю электричку...
Мучительно было осознание того, что вызовет ее появление в доме. Она уже
видела слезы матери, она видела побагровевшее лицо отца; брата грозящего
расправиться с мерзавцами - только бы вспомнила она их. Она готова была
пройти еще раз через все, лишь бы только не приносить в дом эту боль...
И ей мучительно, гораздо мучительнее, пережитого, было переступить порог
- и остановиться в таком вот виде перед выбежавшей матушкой с заплаканными,
покрасневшими глазами.
- Ничего страшного, мама. Это так - кажется, что страшно, на самом деле -
все пройдет. Пожалуйста, мамочка, не волнуйся - у меня все хорошо. - тут
Катя потеряла сознание...
Ее ждали два месяца в больнице. Ее ждали бесконечные повторения того, что
лиц она не видела. Она лежала на койке - и не могла даже подняться -
выяснилось, что у нее переломаны были чуть ли не все ребра и коленная
чашечка. Доктора удивлялись, как она вообще могла дойти до дома...
Она общалась с родными, с друзьями и подругами, читала книги и часто
смотрела в окно.
Там, за окном, цвел, густел в июне, а потом в июле больничный сад;
заливались, средь густых ветвей птицы, а над ними синело, или же двигалась,
видимыми частями облаков, небо.
"Как хотела бы я хоть ненадолго стать облаком" - мечтала Катя. "Ведь
облако, если захочет, может видеть все-все, что на земле происходит. Вот
тогда бы увидела я и Машеньку, и Петю. Увидела бы и Томаса, увидела бы и
того юношу... кто он? Почему до сих пор помню его?.. Если мы были
предназначены друг другу небом, почему же тем же небом, роком, мы сразу, не
успевши ни словом обменяться, были разлучены? А после этого - цепь странных
совпадений - к чему же нас ведет эта дорога?.."
* * *
Оказалось, что лесные псы - вовсе не плохие лекари. Для Джоя они собрали
всяких редких целебных трав, да и принесли пожевать.
Ох и не любил же Джой есть траву. Однако, иного не оставалось - не
привыкший к сырому мясу желудок болел нестерпимо, да так, что о продолжении
путешествия нечего было и думать...
Тот старый пес, что спал в дупле, средь дубовых корней, благодушно
уступил место маленькой собачке, а сам перебрался на солнышко.
Томас ни на шаг не отступал от захворавшего своего друга, лечил его по
своему. Клал свою серенькую мордашку Джою на спину да и начинал мурлыкать,
греть его. Джой, в благодарность, помахивал огнистым своим хвостом.
Надо сказать, что целебные травы, для больного носила маленькая, даже и
поменьше Джоя собачка, породу пудель. Несмотря на то, что жила она в лесу -
за собой она следила и шерсть ее отливала облачной белизной. У нее были
веселые быстрые глазки, и, всегда, когда вбегала она в Джоево жилище,
озорно, словно бы приглашая его поскорее исцелиться и побегать - виляла
маленьким своим хвостиком. Во рту же она несла целебные травы, опускала их
перед Джоем, и мягко тыкала своим черным носиком в его мордочку.
Много раз навещала Джоя и Томаса королевская чета: эти две большие собаки
с почти человечьими глазами, одна за другой входили в пещерку, становились
возле Джоя, ласково глядели на него...
Томас, при входе этих мудрых особ, начинал мурлыкать, а вот, когда
прибегала белая собачка со своими травами - котенок демонстративно
отворачивался к стенке, как мог широко зевал маленьким своим ротиком и,
даже, раздраженно бил хвостом.
Потом, когда собачка уходила, Томас с укоризной заглядывал зелеными
своими глазищами в темноту глаз своего друга.
"Мяу! Мало ли что она тебя носит? Можно подумать! Ничего в ней нет! Что
ты на нее заглядываешься?..."
"Б-ррр... И что ты придумал! Просто хорошая, привлекательная, прилежная,
пуделина!..."
"М-мур! Ты поменьше на нее посматривай. Помни..."
"Р-ррр! Приглупо! Просто позорно! Не сомневайся, прошу, во мне! Про
хозяина, я всегда помню! И ради какой-то пуделины не брошу его, никогда!
Пройдет, проклятая болезнь - быстрее побежим..."
"Сомневаюсь!" - мурлыкал котенок и отворачивался.
В действительности же, Джой испытывал к этой белой собачке, чувства самые
нежные. Чувства эти, как не старался - он никак не мог прогнать, напротив -
с каждым ее посещением - чувства эти все возрастали.
Дела очень скоро (как то показалось Джою), пошли на поправку. И он уже
мог бежать дальше.
"Мяу. Завтра, промчимся до моего дома!" - сверкал изумрудными глазищами в
темноте ночного дупла котенок, а Джой, прикрывши свои печальные темные
зрачки, размышлял:
"Придется. Впрочем, я несколько не ропщу. Конечно, с огромным нетерпением
жажду вернуться к хозяину. Просто жаль, что расстанусь с нею! Прекрасная,
добрая веселушка! Примилый быстрый хвостик! Радостные, как приключения,
глаза! И не надо никаких разговоров! Просто убегу рядом с другом на
завтрашнем рассвете!"
Следующий день выдался ветреным: по небу летели стремительные
темно-серебристые, готовые в дождь потемнеть облака. На лесном озере
поднялась сильная рябь, и казалось, что златистые блики яростными,
стремительными молотами пробивались из темных глубин. Лес и одинокий дуб
шумели встревожено, предупреждая об какой-то, надвигающейся напасти.
Джой и Томас вышли из дупла, для пробы обежали несколько кругов вокруг
ствола...
Нет - все же чувствовалось приближение чего то дурного. Не к спеху было
убегать, оставлять с этим дурным предчувствием тех, кто оказался такими
хорошими друзьями.
Вот издалека, со стороны старой лесной просеки, раздался гул двигателя...
Выбежали собаки...
"Едут сюда! Сюда!" - несколько раз пролаял сторожевой пес.
Вот уже выбежал, столпился лесной собачий народ. Вперед вышел король и
королева. Король повел головой, понюхал воздух - несколько раз негромко, но
твердо пролаял.
Тут в собачьем городе начались сборы - отнесли, спрятали в чаще щенков;
туда же отвели и старых псов...
Наконец, король подбежал к Джою и Томасу, вильнул хвостом:
"Друзья. Теперь вы можете уходить."
Двигатель надрывался где-то совсем уж близко.
Томас согласен был бежать - он и не видел причин задерживаться. Однако,
Джой, взглядом, отвечал:
"Посмотрим, кто это, а потом - побежим."
И вот собаки залегли за теми деревьями, которые окружали поляну...
Мотор пронзительно взвыл - машина - это был иностранный грузовичок с
закрытом кузовом - вырвался на поляну, да и остановился возле ствола дуба.
Распахнулись двери - тут же и полянка и озеро были пронзены человечьей
музыкой, а из машины стали выходить люди.
Кажется, то была одна семья с несколькими своими приятелями.
Среди всех выделялся высокий мужчина, с широченной грудью, и несмотря на
то, что он был коротко стрижен, напоминал он медведя - передвигался
неуклюже, несколько раз спотыкался о корни и тогда начинал браниться
сипловатым, ко всякой ругани привыкшем голосом:
- Я говорил - надо ближе к берегу! Нет - под деревом, под деревом! Что
тут - спотыкаться ходить, что ли?! А?!
Тут из грузовичка вышел мальчик лет семи, огляделся и направился к
лесенке, которая вела на навес, где незадолго до того резвились щенки.
Мальчик стал забираться по мшистым ступенькам и тут его нагнал измученный
женский окрик:
- Сашка! Да куда ж ты?! Слезь, обвалиться! Ты смотри - развалюха какая!
"Медведь" же захрипел ругательства, бросился к своему сыну - при этом он
споткнулся - весь побагровел...
Мальчик уже спрыгнул на землю и, привыкший уж, видно, к таким сцена