Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
ев от ужаса, смотрел Сергей
на корчившегося под тяжестью навалившихся тел лейтенанта, на летящие в
траву багровые клочья... Быстро, очень быстро стихли истошные животные
вопли. Ставшее кровавым месивом тело перестало дергаться. Сергей остался
один. Надолго ли остался?
А косматые, уже неторопливо отвалившись от того, что секунды назад
было лейтенантом, с тихим урчанием оборачивали к Сергею мокрые, заплывшие
красным морды. Сергей попятился, путаясь отяжелевшими сапогами в густой
траве. Страх, таившийся где-то во тьме подсознания, вырвался, наконец, на
волю, захлестнул мутной волной разум и чувства. Смутным мышонком
прошмыгнула шалая мысль, что очевидцы не путали, что просто разные они,
бестии. Есть, наверное, и огромные, и с крылышками. А эти - некрупные,
гибкие, с кривыми когтями на длинных ухватистых лапах. Мутанты... Твари...
Крадутся, щерят кровавые пасти, в огромных глазах тлеет уверенная
спокойная злоба...
Сергей запнулся обо что-то большое, твердое, упал, тяжело и неловко
ударившись спиной. Забарахтался: встать, встать, скорее! Он неуклюже
поднялся на четвереньки и снова чуть не упал, когда в глаза бросилась
стылая смертная маска - лицо сержанта. И сразу исчезло лихорадочное
напряжение, уступив место вялому отупению готового на убой животного. Все
равно ведь не спастись, не убежать. Так зачем?.. Он медленно выпрямился, с
трудом утвердился на трясущихся, обмякающих ногах. Ничего, не надо
бояться, ведь это будет быстро... Нет. Быстро не будет. Потому что
вывернулся откуда-то сбоку Хрен, встал рядом, ощерился, зарычал на
приближающихся. Властно зарычал, зло. И бестии замерли, притушили жажду
убийства, полыхавшую в леденящих глазах. А Хрен тявкнул - коротко, тонко,
и они отвернулись от Сергея (будто и не человек он, а так, пустое,
ненужное), рассыпались по поляне, закопошились сосредоточенно и споро.
Сергей видел, как из кустов выскальзывают все новые и новые косматые тени,
как деловито роются они в изодранных останках лейтенанта, как волокут в
чащу рацию, автоматы, заляпанное кровью нехитрое лейтенантово барахло...
А вот Хрен на все это не смотрел. Пристальным странным взглядом он
уперся Сергею в лицо, словно ждал от него чего-то. Чего?
Что он вообще такое, Хрен? Или правильно - не что, а кто? Зачем он
жил с нами? Уж не изучал ли он нас? Да, наверное так. Изучал и учился. И
заодно втирался в доверие. Но почему, почему, почему спас, не дал
растерзать? Потому что понял последний разговор с лейтенантом? Или... Боже
мой, неужели из-за стихов?!
Сергей облизнул шершавые горькие губы, сказал чуть слышно:
- Спасибо. Спасибо тебе, Хрен...
И осекся. Потому что внимательные темные глаза собачонки внезапно
ненавидяще сверкнули, и она, подавившись злобным рычанием, приступила
поближе и вдруг задрала лапу прямо на Сергеевы сапоги. Тот отпрянул,
чувствуя, как глаза закипают слезами непонимания и горькой обиды:
- За что?!
- С-с-хам ты хр-р-р... - проклокотала в ответ собачья глотка.
Федор ЧЕШКО
ЗА НЕСБЫТОЧНОСТЬ СНОВ
Чистый серебряный звон оказался неожиданно громок и трогательно
уместен в этом мире голубовато-искристого снега. Наивная и простая
мелодия, многократно подхваченная эхом, надолго повисла между оцепенелыми
ветвями, обильно иглящимися изморозными искрами, и казалось, что это они и
звенят - хрустально и чуть печально, неуловимо для глаз покачивая на
плотном снегу прихотливо изломанную синеву вечерних теней. Ротмистр
щелкнул крышкой часов, вздохнул:
- Однако же эхо какое здесь примечательное!
Сказанное резкой болью отозвалось в растрескавшихся, сведенных
морозом губах, и он зашипел тихонько, надолго умолк.
Прапорщик тоже молчал. Он что-то царапал карандашом на исчерканном
мятом листке (казалось, и писать-то там уже было негде), торопливо дул на
коченеющие пальцы, вскидывал к вершинам недальних холмов невидящий взгляд
и снова скорчивался над бумагой.
Ротмистр оглянулся на уходящую в сумерки узкую полоску вытоптанного
снега, зябко передернул плечами:
- Через пол-часа они будут на том берегу.
Он сказал это просто так, чтобы не молчать, не надеясь, что
прапорщику вдруг захочется поддержать разговор. Но тот выпрямился,
небрежно затолкал за отворот шинели написанное, спросил:
- Вы что-то сказали, господин ротмистр?
- Да бросьте вы, Саша. Какой я вам теперь ротмистр?
- Самый что ни на есть настоящий. - Прапорщик улыбнулся. - Мы ведь
все еще на этом берегу, и на нас все еще погоны.
Ротмистр снова поежился, утопил подбородок в жестких складках
шерстяного шарфа:
- Да, все еще... И похоже, так будет всю жизнь - погоны и этот
берег... Зря вы остались, Саша.
- Должен же кто-то подавать ленту, - пожал плечами прапорщик. -
"Максим" - штука надежная, но без второго номера из него долго не
постреляешь. Так почему бы не я?
- Ваганов хотел бросать монетку.
- Ваганов должен вывести Екатерину Александровну и остальных на тот
берег, и лучше него не справиться никому. Не будем об этом, Вячеслав
Николаевич, ведь уже решено.
Они снова примолкли. А потом прапорщик выговорил негромко:
- Долго как! Вы знаете, Вячеслав Николаевич, вот умом понимаю, что
чем дольше все это будет тянуться, тем больше у них шансов перебраться
через реку, но вот так дожидаться... Очень уж на душе муторно!
- Да вы не волнуйтесь, - ротмистр улыбнулся невесело. - Скоро все
закончится.
Он подышал в сложенные ладони, и вдруг сказал:
- Я все не решался вас спросить, но теперь уже все равно, наверное.
Что это вы постоянно пишете, Саша?
Прапорщик отвернулся, рассеянно тронул заиндевевший пулеметный ствол.
- Как вам сказать... Это вроде письма. Да, вот именно письма к самому
себе. Глупо, наверное, но я так привык. Давно еще, с детства.
С детства... Ротмистр понял, наконец, что именно - смутное,
неосознанное - напомнил ему подхваченный эхом недавний хрупкий морозный
перезвон часов. Боже, как давно это было!
...Мягкий, копящийся по углам сумрак, пахнущий хвоей и разогретым
воском свечей, искрящееся изморозным узором окно, мягкая белоснежная
прохлада под щекой... А где-то за стеной неспешно вызванивают строгие
большие часы, и теплая рука поправляет одеяло, гладит по голове:
- Спи, Славочка. Спи, маленький мой. Не будешь спать - не придет к
тебе Дед Мороз в эту ночь. Ко всем детям придет, а к тебе - нет. Спи,
маленький, надо спать...
Это было очень, очень, очень давно, за многое множество лет, за три
войны от этого вечера. Так давно, что память не в силах пробиться туда, в
ту новогоднюю ночь, И спокойная ласковая ладонь вдруг вздрагивает,
срывается лихорадочной спешкой, как руки сестры милосердия тогда, в
польских лесах... И льдистый морозный узор на окнах марают вдруг алые
блики, дымившиеся на обледенелых брустверах под Екатеринодаром... И
медовый дух новогодних свечей растворяется в жирном трескучем чаду
горящего гаоляна на скорбных полях Манжурии...
Как это жестоко! Как жестоко!
Ротмистр едва не упал, потому что прапорщик вцепился вдруг в рукав
его шинели, рванул, затряс:
- Вячеслав Николаевич, очнитесь! Идут!
Да. Идут. Серые всадники замаячили впереди, там, куда уставился ствол
пулемета. Серые - это потому что сумерки, а вообще-то они, конечно,
красные. Господи, ну что же это за нелепость такая в голову лезет?!
Руки прочно легли на рубчатые, морозно обжигающие рукояти. Рядом
хлопотливо умащивается прапорщик, уминает снег, передвигает коробки с
лентами... А эхо, дивное чистое эхо, покорно множит хруст смерзшегося
снега под копытами, конский храп, голоса, властный железный лязг... Ну,
Саша, с богом!
Грохот первой очереди привычной тяжелой дрожью отдался в локти и
плечи. Тени всадников заметались; заплясали среди них забавные фонтанчики
снежной пыли. Веселая забава! Рухнула лошадь, другая, еще одна понеслась
без всадника. Так, теперь - левее, вон, где в кучу сбились, раззявы. А
теперь - по тем двоим, оторвавшимся... Вот так. А теперь - по тем, что
залегли за трупами лошадей. И опять по верховым. Главное - не дать обойти
с флангов. Как можно дольше не давать обойти с флангов. Не дать...
Ротмистр не сразу понял, почему вдруг смолк пулемет. А потом снова
зло полыхнуло алым из темного месива подступавших слева кустов
(обошли-таки, не углядел в сумерках!), тяжелый тупой удар в плечо
отшвырнул его в сторону, и он сразу увидел все - и перекошенную ленту, и
торопливую черноту, выползающую из-под растрепанных волос прапорщика.
Он еще успел вытащить из-за пояса и приподнять досадно отяжелевший
наган, успел надавить на спуск (и еще, и снова) и порадоваться ответившему
из кустов негромкому булькающему храпу.
А визжащие всадники стремительно вспухали, росли, взблескивая над
головами длинными полосками последнего закатного света. Вот теперь они
действительно были красными, и небо, и снег тоже были красными, и красным
был скомканный листок, торчащий из-за отворота сашиной шинели.
Ротмистр с трудом приподнялся, потянулся трясущимися пальцами к этому
комку бумаги. Сколько еще осталось? Минута, не больше. Теперь, наверное,
можно. Вы же простите меня, Саша, ведь правда?
Это были стихи. Почему-то ротмистру легко удалось разобрать
исчерканные корявые строчки, несмотря на тусклый вечерний свет, несмотря
на мутящий глаза кровавый туман. Может, ему только казалось, что он
читает? Может, это жило не на бумаге, а в нем самом?
Мы еще не ушли
На страницы забытых романов,
Нас еще не нашли
Для поминок и вялой ругни.
Даль грустна и пуста,
Но сквозь занавесь горьких туманов
Память видит места
Где нас ждут и не гасят огни.
У бивачных костров
Дым пьянит и раздумья уходят.
За несбыточность сном
Кубок налит, допит и разбит.
Кожу бронзовых скул
Напряженным вниманием сводит
Еле слышимый гул -
Канонады ли? Конских копыт?
От разбойного свиста
Очнулись дремавшие кони,
И дыханье горнистов
Туманит зеркальную медь...
Шаг со звоном стекла
По накрытой, как скатерть, попоне...
Звон стремян... Скрип седла...
Шашки вон, и - любовь или смерть!
Нет-нет, это наивно. Наивно и глупо. Память не в силах разглядеть
огни прошлого. Он ведь пробовал, недавно, вот только что - не получилось.
Огни, выстрелы, алые вспышки на хищных жадных до крови клинках, теплые
огоньки свечей на саблях бравых оловянных гвардейцев, запах новогодней
хвои, бой часов, бой, бой, кровь на снегу... Безнадежно.
Он вдруг вспомнил о тех, ушедших, рванулся, зашарил под шинелью
онемелой липкой рукой. Время, время! Успеют ли они? Ногти царапнули по
серебряной крышке, и мягкий звон открывающихся часов выплеснулся, сметая и
глуша все, даже хрусткий налетающий топот копыт, даже рушащийся на голову
взвизг стылого воздуха, рассекаемого сабельной сталью. И снег прикоснулся
к разрубленной щеке - прохладный, душистый, ласковый, будто свежая
накрахмаленная простыня.
- Спи, Славочка. Надо спать. Дед Мороз не любит беспокойных
непослушных детей.
- Не уходи, мама. Я не хочу засыпать - там страшно. Там всадники,
злые-злые, убить меня хотят...
- Спи, глупенький. Это же только сон, это пройдет...
Это прошло. И он снова заснул, и приснилось ему, будто где-то
далеко-далеко в снежном лесу невидимые серебряные колокольчики вызванивают
чистую, чуть-чуть печальную мелодию, и это было удивительно хорошо, но еще
лучше было то, что мама сидела рядом, гладила по голове и шептала, шептала
что-то доброе, ласковое.
А мама думала, что больше нельзя позволять ребенку читать книжки про
индейцев, ведь уже третий раз он просыпается с криком и не хочет засыпать
вновь - боится злых красных всадников.
А большие часы в гостиной играли печальную простую мелодию, и это
означало, что до полуночи остался всего один час.
Федор ЧЕШКО
ПРОРОК
А дождь все шел и шел. Третий день небо осыпалось на землю тусклыми
каплями, а земля дышала навстречу седыми промозглыми туманами, и между
серым небом и серой землей цепенели черные мокрые деревья, не имеющие ни
корней, утонувших в тумане, ни вершин, утонувших в тучах... Лес замирал. И
только ржавые жесткие листья неторопливо падали между черными стволами -
вниз, вниз, вниз...
Он втянул голову в плечи и расслаблено полуприкрыл веки. Ему было
хорошо и спокойно - просто смотреть вниз, как плавно струится серая пелена
тумана, как туман дышит, то отступая, то снова растворяя в себе верхушки
сухих трав. Под монотонный ропот дождевых капель, под шорох проплывающих
мимо листьев, - просто смотреть. Без мыслей, без желаний. Без тревог...
Без тревог? Это лес. Лес не может избавиться от тревог. Даже сейчас -
на пороге осеннего сна. И откуда-то снизу, из замешанной на тумане
путаницы корявых кустов, нет-нет, да и накатит давящей волной чья-то боль
и злоба, чье-то нетерпеливое мстительное ожидание. Там кто-то умирает,
мечтая успеть выместить свою боль на тех, кто ее причинил. Это лес.
Без желаний и мыслей? И это неправда. Желания ни на минуту не
отпускали его. Просто он настолько свыкся с их тиранией, что перестал ее
замечать. Желание есть, желание спать. Желание дышать. И желание мыслить,
- самое сильное из всех. Непобедимое желание. Безжалостное.
Да, он мыслил. Но нам мысли его показались бы смутными и бессвязными.
Не потому, что мы более разумны. Не потому, что более разумен он. Потому,
что разум его совсем иной, чем наш. И для него наши мысли так же
непостижимы, как и его - для нас.
Попробуйте мысленно описать дерево. Но не дерево вообще, а именно это
- с присущим только ему прихотливым узором ветвей, с желудем, застрявшим в
развилке (с именно этим желудем в именно в этой развилке), с бабочкой,
уснувшей в трещине коры. С многими сотнями ему одному присущих признаков.
Попробуйте.
И вы убедитесь, как много, непростительно много времени отнимает у
вас это занятие. Если вы вообще сумеете довести его до конца.
А он - он мог сделать это в ничтожные доли мгновения. Потому, что
мыслил он не словами, а образами - ярчайшими, скрупулезно точными
картинами реального мира.
И еще он мог вот что: зная о совершившемся событии, - любом, самом
мимолетном, самом незаметном в ряду множеств таких же, отталкиваясь от
него, он мог мгновенно построить цепочку образов в прошлое, или в будущее.
Цепочку событий, предшествовавших или порожденных. И - найти причину. Или
- предсказать следствие. Не многие из людей умеют это. Их называют
пророками.
А дождь все шел и шел. Он наполнял лес дробным бормотанием частых
холодных капель, и это монотонное однообразие звуков усыпляло и
обволакивало сознание. И поэтому он упустил тот миг, когда там, внизу, в
эти ставшие привычными и незаметными звуки вплелись другие - осторожный
шорох крадущихся шагов, сиплое настороженное дыхание... А вот новый запах
он уловил сразу, лишь только тот прорвался сквозь влажную мглу тумана -
запах мокрой кожи и мокрого металла. Запах смерти. Запах людей.
Как ни старайся идти бесшумно, а мокрые ржавые листья при каждом шаге
шуршат и трещат на весь лес. Нет-нет, да и попадет под каблук сучок или
прошлогодний желудь, и от громкого щелчка аж закладывает в ушах. И Палыч,
чья обезноженная туманом фигура маячит впереди и левее, замирает на
секунду и яростно трясет кулаком: нишкни, дурень!
Как Палыч умудряется беззвучно двигаться по этому шуршащему и
трескучему? Как он умудряется не спотыкаться, когда ноги по колено уходят
в вязкий серый туман, и там, в этом тумане то и дело оскальзываются по
невидимому, натыкаясь на невидимое, проваливаются в невидимое...
И как Палыч умудряется в этом тумане, в котором не видно даже
собственных ног, находить следы секача-подранка и идти по ним с
безошибочностью хорошо натасканной собаки?
Надо стараться не думать об этом. Стараться, чтобы не тряслось ружье
в дрожащих от холода и страха руках. Стараться, чтобы меньше шуршало и
трещало под ногами. Стараться, рассмотреть хоть что-нибудь в этой серой
мгле, заливающей землю.
Шаг... Еще шаг...
И вдруг - почти в самое ухо - чуть слышный полушепот-полувыдох
Палыча: "Замри!" И через секунду: "Держи правей меня шагов на десять и не
зевай. Он близко."
Две маленькие двуногие фигурки - нелепые и неуместные в этом
промозглом мокром лесу - двигаются, копошатся там, внизу, по колени в
туманной мгле. Остановились. Сблизились. Стали расходиться. Отсюда,
сверху, они кажутся такими смешными и неуклюжими... Но в их руках влажно
поблескивает смерть. Она мелко дрожит, потому что дрожат их руки. Потому,
что они боятся. Боятся. Но идут. Идут. Но боятся. Как отчетливо веет от
них напряженным ожиданием и страхом! Но - идут.
А оттуда, из кустов, откуда раньше исходили боль и страдание,
накатывается сатанинская злобная радость, яростное ликование: те, кого
ждал тот, умирающий в кустах, пришли раньше, чем смерть. И он успеет.
Что будет дальше? Этот вопрос пророк не задает себе никогда. Он
просто видит. Видит яростный бросок смертельно раненного секача, видит
вспышку запоздалого выстрела, и кровь, хлещущую из человеческой ноги,
распоротой от лодыжки до бедра...
Предупредить? Помешать? Стоит ли? Много раз он пытался спасать людей
от неотвратимых бед. От бед, которые со странным усердием люди создают для
себя сами. И что же? Нашелся ли хоть кто-нибудь, кто внял бы его
предостережениям? Нашелся ли хоть кто-нибудь, кто потом не проклял бы его,
сочтя виновником своей беды? Так зачем?
Пророк не спрашивает себя, как сложатся судьбы людей, если он
вмешается в них. Он просто видит. Снова видит ярость раненного секача,
вспышку запоздалого выстрела, рану, кровь... Но вот и новое. Еще один
выстрел - сюда, вверх. И что-то темное плавными кругами спускается вниз, в
серую трясину тумана. Медленно. Так медленно, что его обгоняет даже бурый
опавший лист, на котором пламенеет алое пятнышко. Такое же алое, как кровь
раненного человека.
Он перегнулся вниз, и его хриплый предостерегающий крик взорвал
сонное оцепенение осеннего леса.
Хриплое карканье взорвало сонное оцепенение осеннего леса, кувалдой
ударило по натянутым до последнего предела нервам. Взгляд непроизвольно
метнулся вверх - где ты там, сволочь? А, вон на той ветке, торчит
отвратительным черным наростом огромный ворон, зловещая могильная птица.
Ишь, раскаркался... Близкую падаль почуял, стервятник? Беду кличешь?
Ладно, не до тебя. Шаг, еще шаг... И - вот оно, неожиданное, как и все
напряженно ожидаемое. В доли секунды - буд