Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
али - цепочка гор, еле окрашенных зарей. Долина синяя, тихая.
Высокие перистые облака, чуть тронутые розовым. Ясно? На переднем плане
можно два-три деревца с едва набухшими почками. Главная тема - весна,
утро. Ясно? Все бледно, затушевано - как бы фон. И - крупно - рука через
всю обложку. Ладонь куда-то указывает - вверх и вдаль. Ясно?
Он обратил на мистера Прельюда взор, горящий победным блеском
творческого вдохновения. Мистер Прельюд сделал кислое лицо:
- Солнцу понравится.
- Идея что надо, - подтвердил мистер Чизмен.
- А почему бы не вон те аэропланы?
- А почему бы не комары?
Мистер Прельюд передернул плечами:
- Не знаю, куда годится журнал о научных достижениях без летательного
аппарата или цеппелина на обложке? Впрочем, ваше дело.
Сомнения коллеги, как видно, произвели на мистера Чизмена известное
впечатление, но он все-таки не отступал:
- Ладно, сделаем эскиз. Как насчет Уилкинсона?
И они стали совещаться, стоит ли заказать эскиз обложки какому-то
неведомому Уилкинсону. Затем мистер Чизмен обернулся ко мне.
- Кстати, Прельюд, надо как-то использовать вот этого молодого
человека. Что он умеет, пока неясно, но, кажется, смышленый паренек. Я
думал, может, поручить ему сделать выборки из тех научных книжечек? На что
он клюнет - клюнут и они. Я эту дребедень читать не в состоянии. Некогда.
Мистер Прельюд внимательно оглядел меня.
- Никогда нельзя сказать, что умеешь, что нет, пока не попробуешь, -
заметил он. - В науках разбираетесь прилично?
- Не слишком. Но все же занимался физиографией, химией, немножко -
геологией. Много читал.
- Слишком вам ни к чему. Без этого вы здесь лучше обойдетесь, иначе
можно удариться в чересчур высокие материи. Высокие материи находят спрос
у десятков тысяч, а "Крейн и Ньюберри" - у сотен. Правда, с некоторых пор
и нас, грешных, потянуло на ученость. Даешь просвещение и прогресс - вот
мы теперь какие! В той мере, в какой это не мешает прибылям. Видите,
написано: "Мы ведем вперед..." А все-таки, Чизмен, что всегда было и
всегда будет ходовым товаром; - это журнал с хорошенькой девушкой на
обложке - и чем меньше на ней надето, тем лучше. В рамках приличия.
Поясняю на примере. Вот... Вас как зовут?
- Смит, сэр.
- Смит. И вот перед ним на витрине киоска все эти обложки. А затем -
внимание - я достаю вот это. И что же он покупает?
"Вот это" оказалось обложкой летнего номера литературного журнала
"Ньюберриз Стори Мэгэзин": две красотки в облегающих, как перчатка,
купальных костюмах резвятся на песчаном пляже.
- Смит хватает эту, - торжествующе объявил мистер Прельюд.
Я покачал головой.
- Как - по-вашему, и это не увлекательно? - Мистер Чизмен повернулся в
кресле и указал на красоток обглоданным карандашом.
Я подумал немного.
- Внутри про них все равно никогда ничего не пишут.
- Сразил наповал, а, Прельюд? - усмехнулся мистер Чизмен.
- Ничуть! Чтобы выяснить, ему надо было сначала купить шесть-семь
номеров. А в большинстве случаев про обложку вообще забывают, когда
начинают читать.
Работать в Сандерстоун-Хаусе при ближайшем знакомстве оказалось совсем
не так страшно, как я предполагал. Во-первых, было приятно, что мы с
мистером Чизменом так сошлись в оценке тех эскизов - кстати, подобные
совпадения повторялись и в дальнейшем, что очень придавало мне духу.
Во-вторых, меня сразу же захватила редакционно-издательская работа; все,
что происходило вокруг, было мне интересно. В моем духовном развитии
совершился стремительный бросок вперед, из тех, что так свойственны
юности. Уходя от мистера Хамберга, я был совсем еще мальчуганом, а не
пробыв и двух месяцев у "Крейна и Ньюберри", почувствовал себя толковым и
ответственным молодым человеком. У меня стали быстро складываться
собственные убеждения, я научился уверенно излагать свои мысли - даже рука
вдруг "повзрослела": из небрежных или чересчур старательных детских
каракулей сложился твердый и мужественный почерк. Я стал заботиться о
своем костюме и о том, какое впечатление произвожу на окружающих.
Очень скоро я уже писал коротенькие статьи в наши второстепенные
еженедельники и ежемесячники и подбирал мистеру Чизмену темы и материалы
для солидных статей. Мое жалованье с восемнадцати шиллингов в неделю
подскочило - правда, в несколько приемов - до трех фунтов, что для юнца,
которому не исполнилось еще и восемнадцати лет, считалось в те дни очень
приличным. Фанни проявляла самый живой интерес к моей работе, обнаруживая
редкостную сообразительность во всем, что касалось моей служебной
обстановки. Стоило мне только заикнуться о мистере Чизмене, мистере
Прельюде или о ком-нибудь еще из моих сослуживцев, как она, казалось, уж
знала про них решительно все.
Как-то раз мы с одним пареньком по имени Уилкинс сидели в комнате,
смежной с кабинетом мистера Чизмена, за довольно-таки своеобразным
занятием. Одна из "авторов", работающих для нашей фирмы, написала большую
повесть в журнал "Стори Ридерс Парадайз". Материал уже прошел набор и был
подписан к печати, как вдруг выяснилось, что писательница в минуту
рассеянности дала главному злодею имя одного видного адвоката, а
деревенька, в которой разворачиваются события повести, к несчастью,
названа почти так же, как местность, где находится загородный дом этого
адвоката. Видному адвокату ничего не стоило расценить подобную вольность
как злостную клевету и причинить нам массу неприятностей. А посему мы с
Уилкинсом, вооружившись для верности двумя экземплярами гранок, уселись
вычитывать текст, заменяя имя известного адвоката другим, совсем те
похожим. Чтобы скрасить себе это занятие, мы придумали игру: кто первый
найдет в строке имя злодея, тому очко. Мы взапуски рыскали глазами по
гранкам, то и дело выкрикивая: "Реджинальд Флейк!" Я успел уже перегнать
Уилкинса на несколько очков, как вдруг в коридоре послышался чей-то
удивительно знакомый голос.
- Они все разложены у меня на столе, сэр, - ответил ему мистер Чизмен.
- Вы не заглянете ко мне?
- Мамочки, - шепнул Уилкинс. - Солнце!
Скрипнула дверь. Я обернулся и увидел, как мистер Чизмен почтительно
пропускает вперед моложавого красивого мужчину с довольно приятными,
правильными чертами лица и непослушной каштановой прядью на лбу. Мужчина
был в очках, очень больших, круглых, с дымчатыми, чуть желтоватыми
стеклами. Он встретился со мною взглядом, и на мгновение глаза его
потеплели - но только на мгновение. Кого он узнал - меня? Или во мне
кого-то другого? Он направился было вслед за мистером Чизменом к дверям
кабинета, но вдруг круто повернулся.
- Конечно! - Он с улыбкой шагнул в мою сторону. - Вы, если не ошибаюсь,
и есть юный Смит. Ну, как подвигаются дела?
Я встал.
- Я, сэр, в основном работаю для мистера Чизмена...
Роберт Ньюберри обернулся к мистеру Чизмену.
- Впечатление самое положительное, сэр. Смекалка, интерес к делу. Он
здесь далеко пойдет.
- Рад это слышать, очень рад. У нас выдвинуться может каждый, и никому
никаких поблажек. Никому. Побеждает лучший. Рад буду видеть вас в числе
директоров фирмы, Смит. Как надумаете - валяйте!
- Постараюсь, сэр.
Он замешкался, потом еще раз очень дружески улыбнулся и прошел в
кабинет мистера Чизмена...
- Где мы остановились? - спросил я. - Гранка 32, середина? Счет 22-29.
- Откуда ты его знаешь? - отчаянно зашипел Уилкинс.
- Да я и не знаю. - Меня внезапно бросило в жар. Я залился краской. - Я
его и вижу-то в первый раз.
- Все равно - а он тебя откуда?
- Слышал обо мне, и все.
- От кого?
- А мне почем знать? - раздраженно огрызнулся я, чересчур раздраженно.
- У-у! - озадаченно протянул Уилкинс. - Но...
Он взглянул на мое расстроенное лицо и умолк.
Зато в матче на первенство по "Реджинальду Флейку" Уилкинс быстро
сравнял очки, а на последней строке победоносно завершил игру со счетом
67-42.
Я тщательно скрывал от матери, какое участие в моем переходе на новую
работу приняла Фанни и какие возможности это открыло мне в
Сандерстоун-Хаусе. Только так мое возросшее благосостояние могло стать для
нее хоть некоторым источником гордости и удовольствия. Теперь мне нетрудно
было удвоить, а вскоре и утроить сумму, которую я вносил на домашние
расходы. Моя чердачная каморка перешла в безраздельное пользование Пру, а
сам я водворился там, где некогда ютились старики Моггериджи. Мне устроили
нечто среднее между спальней и кабинетом, а немного спустя я завел себе
одну за другой несколько полок с книгами и даже письменный стол.
Скрывал я от матери (что толку было ее огорчать?) и мои частые встречи
с Фанни. Мы начали совершать вместе небольшие прогулки, потому что моя
сестра, как я убедился, чувствовала себя порою очень одинокой. Ньюберри
был человек занятой, иногда ему не удавалось вырваться к ней дней десять,
а то и две недели кряду. И хотя у Фанни, кажется, были и лекции, и
занятия, и подруги, - все-таки нередко выпадало несколько дней, когда,
если б не я, ей не с кем было бы перемолвиться словом - разве что с
прислугой, приходившей к ней каждый день. Да, я старался утаить свою
дружбу с Фанни от матери, хотя ее подозрительный взгляд не раз угадывал
правду за сетью моих измышлений. Что ж, зато Эрни и Пру, не отягощенные
бременем семейного позора, вольны были следовать зову любви. Скоро каждый
из них обручился со своим "предметом", и по этому случаю в гостиной (с
любезного разрешения мистера и миссис Мильтон, пребывавших по обыкновению
"в отъезде") состоялось воскресное чаепитие, на которое были приглашены
его невеста и ее жених. Нареченная Эрни - как ее звали, не помню, хоть
убей, - оказалась нарядной и выдержанной молодой особой, обладающей
обширными познаниями из жизни так называемого "общества". Она
непринужденно поддерживала светскую беседу (другие больше слушали) об
Эскоте [фешенебельный ипподром], о Монте-Карло и событиях придворной
жизни. Суженый Пру был человек более серьезного склада. Из его разговора я
запомнил только одно: он выразил твердую уверенность в том, что через
несколько лет непременно будет найден способ поддерживать связь с душами
усопших. Мистер Петтигрю, мозольный оператор, был на очень хорошем счету в
хироподологических кругах...
- Постой-постой! - вскричал Рейдиант. - Это еще что такое? Чепуха
какая-то, Сарнак. Хиро-подо-логических: руко-ного-научных...
- Я так и знал, что ты спросишь, - усмехнулся Сарнак. - Хироподия - это
выведение мозолей.
- Выведение... Питомник, стало быть? А при чем тут руки и ноги? Машины
ведь уж были, верно?
- Нет, выведение, только не в том смысле. Срезание мозолей. В аптеке
мистера Хамберга было полным-полно мозольных пластырей и мазей. Мозоль -
это затвердение на коже, весьма болезненная и докучливая штука.
Образуется, когда тесная или слишком свободная обувь натирает ногу. Мы с
вами и не знаем, что такое мозоли, а в Пимлико они омрачали жизнь десяткам
людей.
- Да, но зачем носить обувь не по ноге? А впрочем, неважно. Не имеет
значения. Я сам знаю. Безумный мир! Шить обувь наугад, не применяясь к
ноге, которой предстоит ее носить! Мучиться в тесных башмаках, когда ни
одному нормальному человеку вообще в голову не придет ходить обутым... Но
продолжай, рассказывай.
- Так. Постойте - речь шла о чаепитии в семейном кругу, когда мы сидели
в гостиной и говорили обо всем на свете, кроме моей сестры Фанни. А очень
скоро после этого заболела моя матушка. Заболела и умерла.
Болезнь ее была внезапной и недолгой. Сначала мать простудилась и ни за
что не желала лечь в постель. Потом все-таки слегла, "о на другой же день
поднялась опять: волновалась, как там внизу хозяйничает Пру. Мало ли -
недоглядит или, наоборот, увидит, что не надо... Простуда перешла в
пневмонию - помните? Ту самую, что унесла старых Моггериджей. И через три
дня она умерла.
С той минуты, как начался жар, моя бледная, строгая, неприступная мать
исчезла, и вместо нее появилось другое существо - жалкое, полыхающее
румянцем... Лицо ее осунулось и помолодело, в блестящих глазах появилось
такое же выражение, как у Фанни, когда она чем-нибудь расстроена. Глядя,
как моя мать, разметавшись на подушке, ловит ртом воздух, я вдруг
отчетливо понял, что близок час, когда для нее все кончится: и горечь, и
озлобление, и тягостно-однообразный труд... И мое привычное чувство к ней
- недоброе, упорное чувство протеста - растаяло без следа. А вместо
Матильды Гуд снова появилась старинная подруга. Тильда, которая знает ее с
юных лет и для которой она теперь не Марта, а прежняя Марти... Забыв о
своих венах, Матильда десятки раз в день бегала вверх и вниз по лестнице,
поминутно отправляя кого-нибудь из нас в магазин за дорогими яствами - чем
дороже, тем лучше, только бы "соблазнилась" больная. Грустно было
смотреть, как они стоят нетронутые на столике у кровати... Незадолго до
конца мать несколько раз звала меня и вечером, когда я пришел и склонился
над нею, хрипло прошептала:
- Гарри, сынок - обещай мне... Обещай...
Я сел рядом, взял протянутую мне руку и держал в своей, пока больная не
забылась сном...
Какое обещание нужно ей было от меня, она так и не сказала. Быть может,
последняя страшная клятва, которая навсегда разлучит меня с Фанни? Или,
почуяв дыхание смерти, она стала думать о Фанни иначе и хотела что-нибудь
передать ей через меня? Не знаю, не представляю себе... Быть может, она и
сама не знала, что я должен обещать, быть может, то было угасающее желание
последний раз поставить на своем... Слабая вспышка воли - и снова ничто...
- Обещай...
Имя Фанни она не произнесла ни разу, и мы не рискнули привести к ней ее
грешную дочь.
Пришел Эрнст, поцеловал ее, опустился на колени у кровати и вдруг
зарыдал, бурно, безудержно, как дитя, - да он и был дитя... Расплакались и
мы вслед за ним. Эрнст был ее первенцем, ее любимцем, он знал ее еще до
того, как она стала озлобленной и раздраженной, - он всегда был ей
послушным сыном.
И вот она лежит очень прямая, застывшая, тихо и безмолвно - так тихо и
безмолвно бывало в отцовской лавочке по воскресным дням. Навсегда
покончены все счеты с жизнью - заботы, страсти, огорчения... Лицо - не
молодое, не старое: мраморная маска покоя. Разгладилась, стерлась
брюзгливо-недовольная гримаса. Я никогда раньше не задумывался, красива
она или нет, но сейчас стало видно, что это от нее Фанни унаследовала свои
тонкие, правильные черты. Да, теперь она похожа на Фанни: притихшую,
невеселую Фанни.
Я стоял у ее недвижного тела, охваченный скорбью, такой глубокой и
тяжкой, что мне было не до слез, - безмерной скорбью не столько даже о ней
самой, сколько о злой неделе, будто воплотившейся в ней. Лишь теперь мне
открылось, что в моей матери нет и никогда не было ничего дурного, мне
впервые открылась ее преданная душа, стремление к тому, что ее научили
считать добром, и та немая, неумелая, мучительная для нее самой и других
любовь, которая жила в ее сердце. Судьба изломала и искалечила даже ее
любовь к Фанни, похитив прелестную умненькую девчушку, которую она уже
видела в мечтах образцом женской добродетели, и вернув ее падшей женщиной.
Как безжалостно мы, дети, один за другим попирали ее жесткие, суровые
правила! Все, кроме Эрнста! Фанни и я - открыто, по-бунтарски, Пру -
тайком... Ибо - не буду подробно рассказывать, как уличила ее Матильда, -
Пру оказалась нечиста на руку...
Но еще задолго до того, как мы - Фанни, я, Пру - обманули надежды нашей
матери, ей уже, несомненно, довелось изведать другое, куда более тяжкое
разочарование. Кто знает, каким ореолом мужества, благочестия,
порядочности окружала она моего незадачливого, несуразного, долговязого
краснобая-отца, когда, принарядившись, точно в праздник, они выходили
прогуляться рука об руку, изо всех сил стараясь не ударить друг перед
другом в грязь лицом? Он был тогда, наверное, статным и пригожим молодым
человеком, внушающим особое доверие своею склонностью к благочестивым
рассуждениям. И кто знает, какие огорчения доставил ей этот славный
добряк, обманув ее нехитрые, "как у людей", ожидания, - грубоватый,
неловкий, своенравный, такой неприспособленный...
А дядя - дядюшка Джон Джулип! Вспомните! Замечательный, обожаемый
старший брат с ухватками великосветского спортсмена - как он сжался,
съежился у нее на глазах, мало-помалу превращаясь в проворовавшегося
пьянчугу! Все рушилось вокруг нее, бедняжки! В те времена на улицах
разрешалось продавать разноцветные детские надувные шары, будто нарочно
созданные для того, чтобы приносить детишкам горькие разочарования. Как
похожа на такой воздушный шарик оказалась жизнь, которой господь бог
наградил мою матушку! Все лопнуло и съежилось и стало пустой, сморщенной
оболочкой - непоправимо, раз и навсегда. Она встретила закат своих дней,
изборожденная ранними морщинами, натруженная, озабоченная, не любимая
никем, кроме одного примерного сына...
Да, мысль об Эрнсте утешила меня немного - конечно, его преданность и
была для нее счастьем.
Сарнак помолчал.
- Нет, невозможно отделить то, что я передумал, стоя у смертного одра
матери, от массы дум и впечатлений, возникших у меня позже. В моем
рассказе - хотел я того или нет - мать явилась олицетворением некоей
враждебной мне силы, она предстала перед вами жесткой, немилосердной...
Да, именно такую роль она и сыграла в моей истории. Но сама она была,
разумеется, лишь порождением и жертвой того сумбурного века, который
обратил ее природную стойкость в слепую нетерпимость, а нравственную силу
- в уродливое, вздорное и пустое упорство. Если Фанни, Эрнст я я проявили
силу воли, добиваясь того, в чем нам с детства было отказано судьбой; если
мы сумели чему-то научиться, завоевать уважение к себе, - этой твердостью
духа мы были обязаны ей. Если из нас вышли честные люди, то лишь благодаря
ей. Да, ее нравоучительная черствость отравила, омрачила наше отрочество,
но не ее ли страстная материнская забота оберегала нас в детские годы?
Отец способен был лишь приласкать нас, полюбоваться нами - и оставить на
произвол судьбы. Просто с самых ранних лет все светлые побуждения в жизни
моей матери подавлял страх, ее воображение задыхалось в беспощадных тисках
панической ненависти к греху, зловещей тенью нависшей над эпохой
христианства. Она исступленно цеплялась за твердокаменные устои
"законного" брака с его традицией самообуздания, смирения, покорности, -
брака, в который вступить было легко, а вырваться так же трудно, как из
капкана со стальными зубьями, хитро замаскированными завесой
таинственности и лжи. Ради спасения бессмертной души своих чад мать готова
была, если надо, каждого из нас отдать на заклание этому Молоху. И,
поступая вопреки естественным побуждениям, тлеющим где-то в глубине ее
души, она еще больше ожесточалась...
Вот такие-то мысли - быть может, только более расплывчатые -
проносились в сознании Гарри Мортимера Смита (моего прежнего "я") в те
минуты, когда он стоял у тела матери. Он - то есть я - терзался чувством
непоправимой и бессмысленной разлуки, сознанием утраченных возможностей.
Сколько слов я мог бы сказать ей - и не ск