Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
громким голосом, каким говорят с глухими и туго понимающими
людьми и каким с Лещенкой в полку говорили все, даже прапорщики.
- Спасибо, голубчик, - с тяжелым вздохом ответил Лещенко. - Конечно,
нервы у нее... Такое время теперь.
- А отчего же вы не вместе с супругой? Или, может быть, Марья
Викторовна не собирается сегодня?
- Нет. Как же. Будет. Она будет, голубчик. Только, видите ли, мест нет
в фаэтоне. Они с Раисой Александровной пополам взяли экипаж, ну и,
понимаете, голубчик, говорят мне: "У тебя, говорят, сапожища грязные, ты
нам платья испортишь".
- Круазе в середину! Тонкая резь. Вынимай шара из лузы, Бек! - крикнул
Олизар.
- Ты сначала делай шара, а потом я выну, - сердито отозвался
Бек-Агамалов.
Лещенко забрал в рот бурые кончики усов и сосредоточенно пожевал их.
- У меня к вам просьба, голубчик Юрий Алексеич, - сказал он просительно
и запинаясь, - сегодня ведь вы распорядитель танцев?
- Да. Черт бы их побрал. Назначили. Я крутился-крутился перед полковым
адъютантом, хотел даже написать рапорт о болезни. Но разве с ним
сговоришь? "Подайте, говорит, свидетельство врача".
- Вот я вас и хочу попросить, голубчик, - продолжал Лещенко умильным
тоном. - Бог уж с ней, устройте, чтобы она не очень сидела. Знаете, прошу
вас по-товарищески.
- Марья Викторовна?
- Ну да. Пожалуйста уж.
- Желтый дуплет в угол, - заказал Бек-Агамалов. - Как в аптеке будет.
Ему было неудобно играть вследствие его небольшого роста, и он должен
был тянуться на животе через бильярд. От напряжения его лицо покраснело, и
на лбу вздулись, точно ижица, две сходящиеся к переносью жилы.
- Жамаис! - уверенно дразнил его Олизар. - Этого даже я не сделаю.
Кий Агамалова с сухим треском скользнул по шару, но шар не сдвинулся с
места.
- Кикс! - радостно закричал Олизар и затанцевал канкан вокруг бильярда.
- Когда ты спышь - храпышь, дюша мой?
Агамалов стукнул толстым концом кия о пол.
- А ты не смей под руку говорить! - крикнул он, сверкая черными
глазами. - Я игру брошу.
- Нэ кирпичись, дюша мой, кровь испортышь. Модистку в угол!..
К Ромашову подскочил один из вестовых, наряженных на дежурство в
переднюю, чтобы раздевать приезжающих дам.
- Ваше благородие, вас барыня просят в залу.
Там уже прохаживались медленно взад и вперед три дамы, только что
приехавшие, все три - пожилые. Самая старшая из них, жена заведующего
хозяйством, Анна Ивановна Мигунова, обратилась к Ромашову строгим и
жеманным тоном, капризно растягивая концы слов и со светской важностью
кивая головой:
- Подпоручик Ромашо-ов, прикажите сыграть что-нибудь для слу-уха.
Пожа-алуйста...
- Слушаю-с. - Ромашов поклонился и подошел к музыкантскому окну. -
Зиссерман, - крикнул он старосте оркестра, - валяй для слуха!
Сквозь раскрытое окно галереи грянули первые раскаты увертюры из "Жизни
за царя", и в такт им заколебались вверх и вниз языки свечей.
Дамы понемногу съезжались. Прежде, год тому назад, Ромашов ужасно любил
эти минуты перед балом, когда, по своим дирижерским обязанностям, он
встречал в передней входящих дам. Какими таинственными и прелестными
казались они ему, когда, возбужденные светом, музыкой и ожиданием танцев,
они с веселой суетой освобождались от своих капоров, боа и шубок. Вместе с
женским смехом и звонкой болтовней тесная передняя вдруг наполнялась
запахом мороза, духов, пудры и лайковых перчаток, - неуловимым, глубоко
волнующим запахом нарядных и красивых женщин перед балом. Какими
блестящими и влюбленными казались ему их глаза в зеркалах, перед которыми
они наскоро поправляли свои прически! Какой музыкой звучал шелест и шорох
их юбок! Какая ласка чувствовалась в прикосновении их маленьких рук, их
шарфов и вееров!..
Теперь это очарование прошло, и Ромашов знал, что навсегда. Он не без
некоторого стыда понимал теперь, что многое в этом очаровании было
почерпнуто из чтения французских плохих романов, в которых неизменно
описывается, как Густав и Арман, приехав на бал в русское посольство,
проходили через вестибюль. Он знал также, что полковые дамы по годам носят
одно и то же "шикарное" платье, делая жалкие попытки обновлять его к
особенно пышным вечерам, а перчатки чистят бензином. Ему смешным и
претенциозным казалось их общее пристрастие к разным эгреткам, шарфикам,
огромным поддельным камням, к перьям и обилию лент: в этом сказывалась
какая-то тряпичная, безвкусная, домашнего изделия роскошь. Они употребляли
жирные белила и румяна, во неумело и грубо до наивности: у иных от этих
средств лица принимали зловещий синеватый оттенок. Но неприятнее всего
было для Ромашова то, что он, как и все в полку, знал закулисные истории
каждого бала, каждого платья, чуть ли не каждой кокетливой фразы; он знал,
как за ними скрывались: жалкая бедность, усилия, ухищрения, сплетни,
взаимная ненависть, бессильная провинциальная игра в светскость и,
наконец, скучные, пошлые связи...
Приехал капитан Тальман с женой: оба очень высокие, плотные; она -
нежная, толстая, рассыпчатая блондинка, он - со смуглым, разбойничьим
лицом, с беспрестанным кашлем и хриплым голосом. Ромашов уже заранее знал,
что сейчас Тальман скажет свою обычную фразу, и он, действительно, бегая
цыганскими глазами, просипел:
- А что, подпоручик, в карточной уже винтят?
- Нет еще. Все в столовой.
- Нет еще? Знаешь, Сонечка, я того... пойду в столовую - "Инвалид"
пробежать. Вы, милый Ромашов, попасите ее... ну, там какую-нибудь
кадриленцию.
Потом в переднюю впорхнуло семейство Лыкачевых - целый выводок
хорошеньких, смешливых и картавых барышень во главе с матерью - маленькой,
живой женщиной, которая в сорок лет танцевала без устали и постоянно
рожала детей - "между второй и третьей кадрилью", как говорил про нее
полковой остряк Арчаковский.
Барышни, разнообразно картавя, смеясь и перебивая друг дружку,
набросились на Ромашова:
- Отчего вы к нам не пьиходили?
- Звой, звой, звой!
- Нехолосый, нехолосый, нехолосый!
- Звой, звой!
- Пьиглашаю вас на пейвую кадъиль.
- Mesdames!.. Mesdames! - говорил Ромашов, изображая собою против воли
любезного кавалера и расшаркиваясь во все стороны.
В это время он случайно взглянул на входную дверь и увидал за ее
стеклом худое и губастое лицо Раисы Александровны Петерсон под белым
платком, коробкой надетым поверх шляпы. Ромашов поспешно, совсем
по-мальчишески, юркнул в гостиную. Но как ни короток был этот миг и как ни
старался подпоручик уверить себя, что Раиса его не заметила, - все-таки он
чувствовал тревогу; в выражении маленьких глаз его любовницы почудилось
ему что-то новое и беспокойное, какая-то жестокая, злобная и уверенная
угроза.
Он прошел в столовую. Там уже набралось много народа; почти все места
за длинным, покрытым клеенкой столом были заняты. Синий табачный дым
колыхался в воздухе. Пахло горелым маслом из кухни. Две или три группы
офицеров уже начинали выпивать и закусывать. Кое-кто читал газеты. Густой
и пестрый шум голосов сливался со стуком ножей, щелканьем бильярдных шаров
и хлопаньем кухонной двери. По ногам тянуло холодом из сеней.
Ромашов отыскал поручика Бобетинского и подошел к нему. Бобетинский
стоял около стола, засунув руки в карманы брюк, раскачиваясь на носках и
на каблуках и щуря глаза от дыма папироски. Ромашов тронул его за рукав.
- Что? - обернулся он и, вынув одну руку из кармана, не переставая
щуриться, с изысканным видом покрутил длинный рыжий ус, скосив на него
глаза и отставив локоть вверх. - А-а! Это вы? Эчень приэтно...
Он всегда говорил таким ломаным, вычурным тоном, подражая, как он сам
думал, гвардейской золотой молодежи. Он был о себе высокого мнения, считая
себя знатоком лошадей и женщин, прекрасным танцором и притом изящным,
великосветским, но, несмотря на свои двадцать четыре года, уже пожившим и
разочарованным человеком. Поэтому он всегда держал плечи картинно
поднятыми кверху, скверно французил, ходил расслабленной походкой и, когда
говорил, делал усталые, небрежные жесты.
- Петр Фаддеевич, милый, пожалуйста, подирижируйте нынче за меня, -
попросил Ромашов.
- Ме, мон ами! - Бобетинский поднял кверху плечи и брови и сделал
глупые глаза. - Но... мой дрюг, - перевел он по-русски. - С какой стати?
Пуркуа? [Почему? (фр.)] Право, вы меня... как это говорится?.. Вы меня
эдивляете!..
- Дорогой мой, пожалуйста...
- Постойте... Во-первых, без фэ-миль-ярностей. Чтэ это тэкое - дорогой,
тэкой-сякой е цетера? [и так далее (фр.)]
- Ну, умоляю вас, Петр Фаддеич... Голова болит... и горло...
положительно не могу.
Ромашов долго и убедительно упрашивал товарища. Наконец он даже решил
пустить в дело лесть.
Ведь никто же в полку не умеет так красиво и разнообразно вести танцы,
как Петр Фаддеевич. И кроме того, об этом также просила одна дама...
- Дама?.. - Бобетинский сделал рассеянное и меланхолическое лицо. -
Дама? Дрюг мой, в мои годы... - Он рассмеялся с деланной горечью и
разочарованием. - Что такое женщина? Ха-ха-ха... Юн енигм! [Загадка!
(фр.)] Ну, хорошо, я, так и быть, согласен... Я согласен.
И таким же разочарованным голосом он вдруг прибавил:
- Мон шер ами, а нет ли у вас... как это называется... трех рюблей?
- К сожалению!.. - вздохнул Ромашов.
- А рубля?
- Мм!..
- Дезагреабль-с... [Неприятно-с... (фр.)] Ничего не поделаешь. Ну,
пойдемте в таком случае выпьем водки.
- Увы! И кредита нет, Петр Фаддеевич.
- Да-а? О, повр апфан!.. [Бедный ребенок!.. (фр.)] Все равно, пойдем. -
Бобетинский сделал широкий и небрежный жест великодушия. - Я вас
приветствую.
В столовой между тем разговор становился более громким и в то же время
более интересным для всех присутствующих. Говорили об офицерских
поединках, только что тогда разрешенных, и мнения расходились.
Больше всех овладел беседой поручик Арчаковский - личность довольно
темная, едва ли не шулер. Про него втихомолку рассказывали, что еще до
поступления в полк, во время пребывания в запасе, он служил смотрителем на
почтовой станции и был предан суду за то, что ударом кулака убил какого-то
ямщика.
- Это хорошо дуэль в гвардии - для разных там лоботрясов и
фигель-миглей, - говорил грубо Арчаковский, - а у нас... Ну, хорошо, я
холостой... положим, я с Василь Василичем Липским напился в собрании и в
пьяном виде закатил ему в ухо. Что же нам делать? Если он со мной не
захочет стреляться - вон из полка; спрашивается, что его дети будут жрать?
А вышел он на поединок, я ему влеплю пулю в живот, и опять детям кусать
нечего... Чепуха все.
- Гето... ты подожди... ты повремени, - перебил его старый и пьяный
подполковник Лех, держа в одной руке рюмку, а кистью другой руки делая
слабые движения в воздухе, - ты понимаешь, что такое честь мундира?..
Гето, братец ты мой, та-акая штука... Честь, она... Вот, я помню, случай у
нас был в Темрюкском полку в тысячу восемьсот шестьдесят втором году.
- Ну, знаете, ваших случаев не переслушаешь, - развязно перебил его
Арчаковский, - расскажете еще что-нибудь, что было за царя Гороха.
- Гето, братец... ах, какой ты дерзкий... Ты еще мальчишка, а я,
гето... Был, я говорю, такой случай...
- Только кровь может смыть пятно обиды, - вмешался напыщенным тоном
поручик Бобетинский и по-петушиному поднял кверху плечи.
- Гето, был у нас прапорщик Солуха, - силился продолжать Лех.
К столу подошел, выйдя из буфета, командир первой роты, капитан
Осадчий.
- Я слышу, что у вас разговор о поединках. Интересно послушать, -
сказал он густым, рыкающим басом, сразу покрывая все голоса. - Здравия
желаю, господин подполковник. Здравствуйте, господа.
- А, колосс родосский, - ласково приветствовал его Лех. - Гето...
садись ты около меня, памятник ты этакий... Водочки выпьешь со мною?
- И весьма, - низкой октавой ответил Осадчий.
Этот офицер всегда производил странное и раздражающее впечатление на
Ромашова, возбуждая в нем чувство, похожее на страх и на любопытство.
Осадчий славился, как и полковник Шульгович, не только в полку, но и во
всей дивизии своим необыкновенным по размерам и красоте голосом, а также
огромным ростом и страшной физической силой. Был он известен также и своим
замечательным знанием строевой службы. Его иногда, для пользы службы,
переводили из одной роты в другую, и в течение полугода он умел делать из
самых распущенных, захудалых команд нечто похожее по стройности и
исполнительности на огромную машину, пропитанную нечеловеческим трепетом
перед своим начальником. Его обаяние и власть были тем более непонятны для
товарищей, что он не только никогда не дрался, но даже и бранился лишь в
редких, исключительных случаях. Ромашову всегда чуялось в его прекрасном
сумрачном лице, странная бледность которого еще сильнее оттенялась
черными, почти синими волосами, что-то напряженное, сдержанное и жестокое,
что-то присущее не человеку, а огромному, сильному зверю. Часто, незаметно
наблюдая за ним откуда-нибудь издали, Ромашов воображал себе, каков должен
быть этот человек в гневе, и, думая об этом, бледнел от ужаса и сжимал
холодевшие пальцы. И теперь он не отрываясь глядел, как этот
самоуверенный, сильный человек спокойно садился у стены на
предупредительно подвинутый ему стул.
Осадчий выпил водки, разгрыз с хрустом редиску и спросил равнодушно:
- Ну-с, итак, какое же резюме почтенного собрания?
- Гето, братец ты мой, я сейчас рассказываю... Был у нас случай, когда
я служил в Темрюкском полку. Поручик фон Зоон, - его солдаты звали
"Под-Звон", - так он тоже однажды в собрании...
Но его перебил Липский, сорокалетний штабс-капитан, румяный и толстый,
который, несмотря на свои годы, держал себя в офицерском обществе шутом и
почему-то усвоил себе странный и смешной тон избалованного, но любимого
всеми комичного мальчугана.
- Позвольте, господин капитан, я вкратце. Вот поручик Арчаковский
говорит, что дуэль - чепуха. "Треба, каже, як у нас у бурсе - дал раза по
потылице и квит". Затем дебатировал поручик Бобетинский, требовавший
крови. Потом господин подполковник тщетно тщились рассказать анекдот из
своей прежней жизни, но до сих пор им это, кажется, не удалось. Затем, в
самом начале рассказа, подпоручик Михин заявили под шумок о своем
собственном мнении, но ввиду недостаточности голосовых средств и
свойственной им целомудренной стыдливости мнение это выслушано не было.
Подпоручик Михин, маленький, слабогрудый юноша, со смуглым, рябым и
веснушчатым лицом, на котором робко, почти испуганно глядели нежные темные
глаза, вдруг покраснел до слез.
- Я только, господа... Я, господа, может быть, ошибаюсь, - заговорил
он, заикаясь и смущенно комкая свое безбородое лицо руками. - Но,
по-моему, то есть я полагаю... нужно в каждом отдельном случае
разбираться. Иногда дуэль полезна, это безусловно, и каждый из нас,
конечно, выйдет к барьеру. Безусловно. Но иногда, знаете, это... может
быть, высшая честь заключается в том, чтобы... это... безусловно
простить... Ну, я не знаю, какие еще могут быть случаи... вот...
- Эх вы, Декадент Иванович, - грубо махнул на него рукой Арчаковский, -
тряпку вам сосать.
- Гето, да дайте же мне, братцы, высказаться!
Сразу покрывая все голоса могучим звуком своего голоса, заговорил
Осадчий:
- Дуэль, господа, непременно должна быть с тяжелым исходом, иначе это
абсурд! Иначе это будет только дурацкая жалость, уступка,
снисходительность, комедия. Пятьдесят шагов дистанции и по одному
выстрелу. Я вам говорю: из этого выйдет одна только пошлость, вот именно
вроде тех французских дуэлей, о которых мы читаем в газетах. Пришли,
постреляли из пистолетов, а потом в газетах сообщают протокол поединка:
"Дуэль, по счастью, окончилась благополучно. Противники обменялись
выстрелами, не причинив друг другу вреда, но выказав при этом отменное
мужество. За завтраком недавние враги обменялись дружеским рукопожатием".
Такая дуэль, господа, чепуха. И никакого улучшения в наше общество она не
внесет,
Ему сразу ответило несколько голосов. Лех, который в продолжение его
речи не раз покушался докончить свой рассказ, опять было начал: "А вот,
гето, я, братцы мои... да слушайте же, жеребцы вы". Но его не слушали, и
он попеременно перебегал глазами от одного офицера к другому, ища
сочувствующего взгляда. От него все небрежно отворачивались, увлеченные
спором, и он скорбно поматывал отяжелевшей головой. Наконец он поймал
глазами глаза Ромашова. Молодой офицер по опыту знал, как тяжело
переживать подобные минуты, когда слова, много раз повторяемые, точно
виснут без поддержки в воздухе и когда какой-то колючий стыд заставляет
упорно и безнадежно к ним возвращаться. Поэтому-то он и не уклонился от
подполковника, и тот, обрадованный, потащил его за рукав к столу.
- Гето... хоть ты меня выслушай, прапор, - говорил Лех горестно, -
садись, выпей-ка водочки... Они, братец мой, все - шалыганы. - Лех слабо
махнул на спорящих офицеров кистью руки. - Гав, гав, гав, а опыта у них
нет. Я хотел рассказать, какой у нас был случай...
Держа одной рукой рюмку, а свободной рукой размахивая так, как будто бы
он управлял хором, и мотая опущенной головой, Лех начал рассказывать один
из своих бесчисленных рассказов, которыми он был нафарширован, как колбаса
ливером, и которых он никогда не мог довести до конца благодаря вечным
отступлениям, вставкам, сравнениям и загадкам. Теперешний его анекдот
заключался в том, что один офицер предложил другому - это, конечно, было в
незапамятные времена - американскую дуэль, причем в виде жребия им служил
чет или нечет на рублевой бумажке. И вот кто-то из них, - трудно было
понять, кто именно, - Под-Звон или Солуха, прибегнул к мошенничеству:
"Гето, братец ты мой, взял да и склеил две бумажки вместе, и вышло, что на
одной стороне чет, а на другой нечет. Стали они, братец ты мой, тянуть...
Этот и говорит тому..."
Но и на этот раз подполковник не успел, по обыкновению, докончить
своего анекдота, потому что в буфет игриво скользнула Раиса Александровна
Петерсон. Стоя в дверях столовой, но не входя в нее (что вообще было не
принято), она крикнула веселым и капризным голоском, каким кричат
балованные, но любимые всеми девочки:
- Господа, ну что-о же это такое! Дамы уж давно съехались, а вы тут
сидите и угощаетесь! Мы хочем танцевать!
Два-три молодых офицера встали, чтобы идти в залу, другие продолжали
сидеть и курить и разговаривать, не обращая на кокетливую даму никакого
внимания; зато старый Лех косвенными мелкими шажками подошел к ней и,
сложив руки крестом и проливая себе на грудь из рюмки водку, воскликнул с
пьяным умилением:
- Божественная! И как это начальство позволяет шущештвовать такой
красоте! Рру-учку!.. Лобзнуть!..
- Юрий Алексеевич, - продолжала щебетать Петерсон, - ведь вы, кажется,
на сегодня назначены? Хорош, нечего сказать, дирижер!
- Миль пардон, мадам [тысяча извинений, сударыня (фр.)]. Се ма фот!..
Это моя вина! - воскликнул Бобетинский, подлетая к ней. На ходу он быстро
шаркал ногами, приседал, балансировал туловищем и раскачивал опущенными
руками с таким видом, как будто он выделыв