Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
ич, люблю я, братец, тебя! Дай я тебя поцелую,
по-настоящему, по-русски, в самые губы!
Ромашову было противно опухшее лицо Веткина с остекленевшими глазами,
был гадок запах, шедший из его рта, прикосновение его мокрых губ и усов.
Но он был всегда в этих случаях беззащитен и теперь только деланно и вяло
улыбался.
- Постой, зачем я к тебе пришел?.. - кричал Веткин, икая и пошатываясь.
- Что-то было важное... А, вот зачем. Ну, брат, и выставил же я
Бобетинского. Понимаешь - все дотла, до копеечки. Дошло до того, что он
просит играть на запись! Ну, уж я тут ему говорю: "Нет уж, батенька, это
атанде-с, не хотите ли чего-нибудь помягче-с?" Тут он ставит револьвер.
На-ка вот, Ромашенко, погляди. - Веткин вытащил из брюк, выворотив при
этом карман наружу, маленький изящный револьвер в сером замшевом чехле. -
Это, брат, системы Мервина. Я спрашиваю: "Во сколько ставишь?" - "Двадцать
пять". - "Десять!" - "Пятнадцать". - "Ну, черт с тобой!" Поставил он рубль
в цвет и в масть в круглую. Бац, бац, бац, бац! На пятом абцуге я его даму
- чик! Здра-авствуйте, сто гусей! За ним еще что-то осталось. Великолепный
револьвер и патроны к нему. На тебе, Ромашкевич. В знак памяти и дружбы
нежной дарю тебе сей револьвер, и помни всегда прилежно, какой Веткин -
храбрый офицер. На! Это стихи.
- Зачем это, Павел Павлович? Спрячьте.
- Что, ты думаешь, плохой револьвер? Слона можно убить. Постой, мы
сейчас попробуем. Где у тебя помещается твой раб? Я пойду, спрошу у него
какую-нибудь доску. Эй, р-р-раб! Оруженосец!
Колеблющимися шагами он вышел в сени, где обыкновенно помещался Гайнан,
повозился там немного и через минуту вернулся, держа под правым локтем за
голову бюст Пушкина.
- Будет, Павел Павлович, не стоит, - слабо останавливал его Ромашов.
- Э, чепуха! Какой-то шпак. Вот мы его сейчас поставим на табуретку.
Стой смирно, каналья! - погрозил Веткин пальцем на бюст. - Слышишь? Я тебе
задам!
Он отошел в сторону, прислонился к подоконнику рядом с Ромашовым и
взвел курок. Но при этом он так нелепо, такими пьяными движениями
размахивал револьвером в воздухе, что Ромашов только испуганно морщился и
часто моргал глазами, ожидая нечаянного выстрела.
Расстояние было не более восьми шагов. Веткин долго целился, кружа
дулом в разные стороны. Наконец он выстрелил, и на бюсте, на правой щеке,
образовалась большая неправильная черная дыра. В ушах у Ромашова зазвенело
от выстрела.
- Видал-миндал? - закричал Веткин. - Ну, так вот, на тебе, береги на
память и помни мою любовь. А теперь надевай китель и айда в собрание.
Дернем во славу русского оружия.
- Павел Павлович, право ж, не стоит, право же, лучше не нужно, -
бессильно умолял его Ромашов.
Но он не сумел отказаться: не находил для этого ни решительных слов, ни
крепких интонаций в голосе. И, мысленно браня себя за тряпичное безволие,
он вяло поплелся за Веткиным, который нетвердо, зигзагами шагал вдоль
огородных грядок, по огурцам и капусте.
Это был беспорядочный, шумный, угарный - поистине сумасшедший вечер.
Сначала пили в собрании, потом поехали на вокзал пить глинтвейн, опять
вернулись в собрание. Сначала Ромашов стеснялся, досадовал на самого себя
за уступчивость и испытывал то нудное чувство брезгливости и неловкости,
которое ощущает всякий свежий человек в обществе пьяных. Смех казался ему
неестественным, остроты - плоскими, пение - фальшивым. Но красное горячее
вино, выпитое им на вокзале, вдруг закружило его голову и наполнило ее
шумным и каким-то судорожным весельем. Перед глазами стала серая завеса из
миллионов дрожащих песчинок, и все сделалось удобно, смешно и понятно.
Час за часом пробегали, как секунды, и только потому, что в столовой
зажгли лампы, Ромашов смутно понял, что прошло много времени и наступила
ночь.
- Господа, поедемте к девочкам, - предложил кто-то. - Поедемте все к
Шлейферше.
- К Шлейферше, к Шлейферше. Ура!
И все засуетились, загрохотали стульями, засмеялись. В этот вечер все
делалось как-то само собой. У ворот собрания уже стояли пароконные
фаэтоны, но никто не знал, откуда они взялись. В сознании Ромашова уже
давно появились черные сонные провалы, чередовавшиеся с моментами особенно
яркого обостренного понимания. Он вдруг увидел себя сидящим в экипаже
рядом с Веткиным. Впереди на скамейке помещался кто-то третий, но лицо его
Ромашов никак не мог ночью рассмотреть, хотя и наклонялся к нему,
бессильно мотаясь туловищем влево и вправо. Лицо это казалось темным и то
суживалось в кулачок, то растягивалось в косом направлении и было
удивительно знакомо. Ромашов вдруг засмеялся и сам точно со стороны
услыхал свой тупой, деревянный смех.
- Врешь, Веткин, я знаю, брат, куда мы едем, - сказал он с пьяным
лукавством. - Ты, брат, меня везешь к женщинам. Я, брат, знаю.
Их перегнал, оглушительно стуча по камням, другой экипаж. Быстро и
сумбурно промелькнули в свете фонарей гнедые лошади, скакавшие нестройным
карьером, кучер, неистово вертевший над головой кнутом, и четыре офицера,
которые с криком и свистом качались на своих сиденьях.
Сознание на минуту с необыкновенной яркостью и точностью вернулось к
Ромашову. Да, вот он едет в то место, где несколько женщин отдают кому
угодно свое тело, свои ласки и великую тайну своей любви. За деньги? На
минуту? Ах, не все ли равно! Женщины! Женщины! - кричал внутри Ромашова
какой-то дикий и сладкий нетерпеливый голос. Примешивалась к нему, как
отдаленный, чуть слышный звук, мысль о Шурочке, но в этом совпадении не
было ничего низкого, оскорбительного, а, наоборот, было что-то отрадное,
ожидаемое, волнующее, от чего тихо и приятно щекотало в сердце.
Вот он сейчас приедет к ним, еще не известным, еще ни разу не виданным,
к этим странным, таинственным, пленительным существам - к женщинам! И
сокровенная мечта сразу станет явью, и он будет смотреть на них, брать их
за руки, слушать их нежный смех и пение, и это будет непонятным, но
радостным утешением в той страстной жажде, с которой он стремится к одной
женщине в мире, к ней, к Шурочке! Но в мыслях его не было никакой
определенно чувственной цели, - его, отвергнутого одной женщиной, властно,
стихийно тянуло в сферу этой неприкрытой, откровенной, упрощенной любви,
как тянет в холодную ночь на огонь маяка усталых и иззябших перелетных
птиц. И больше ничего.
Лошади повернули направо. Сразу прекратился стук колес и дребезжание
гаек. Экипаж сильно и мягко заколебался на колеях и выбоинах, круто
спускаясь под горку. Ромашов открыл глаза. Глубоко внизу под его ногами
широко и в беспорядке разбросались маленькие огоньки. Они то ныряли за
деревья и невидимые дома, то опять выскакивали наружу, и казалось, что
там, по долине, бродит большая разбившаяся толпа, какая-то фантастическая
процессия с фонарями в руках. На миг откуда-то пахнуло теплом и запахом
полыни, большая темная ветка зашелестела по головам, и тотчас же потянуло
сырым холодом, точно дыханием старого погреба.
- Куда мы едем? - спросил опять Ромашов.
- В Завалье! - крикнул сидевший впереди, и Ромашов с удивлением
подумал: "Ах, да ведь это поручик Епифанов. Мы едем к Шлейферше".
- Неужели вы ни разу не были? - спросил Веткин.
- Убирайтесь вы оба к черту! - крикнул Ромашов.
Но Епифанов смеялся и говорил:
- Послушайте, Юрий Алексеич, хотите, мы шепнем, что вы в первый раз в
жизни? А? Ну, миленький, ну, душечка. Они это любят. Что вам стоит?
Опять сознание Ромашова заволоклось плотным, непроницаемым мраком.
Сразу, точно без малейшего перерыва, он увидел себя в большом зале с
паркетным полом и с венскими стульями вдоль всех стен. Над входной дверью
и над тремя другими дверьми, ведущими в темные каморки, висели длинные
ситцевые портьеры, красные, в желтых букетах. Такие же занавески слабо
надувались и колыхались над окнами, отворенными в черную тьму двора. На
стенах горели дампы. Было светло, дымно и пахло острой еврейской кухней,
но по временам из окон доносился свежий запах мокрой зелени, цветущей
белой акации и весеннего воздуха.
Офицеров приехало около десяти. Казалось, что каждый из них
одновременно и пел, и кричал, и смеялся. Ромашов, блаженно и наивно
улыбаясь, бродил от одного к другому, узнавая, точно в первый раз, с
удивлением и с удовольствием, Бек-Агамалова, Лбова, Веткина, Епифанова,
Арчаковского, Олизара и других. Тут же был штабс-капитан Лещенко; он сидел
у окна со своим всегдашним покорным и унылым видом. На столе, точно сами
собой, как и все было в этот вечер, появились бутылки с пивом и с густой
вишневой наливкой. Ромашов пил с кем-то, чокался и целовался, и
чувствовал, что руки и губы у него стали липкими и сладкими.
Тут было пять или шесть женщин. Одна из них, по виду девочка лет
четырнадцати, одетая пажом, с ногами в розовом трико, сидела на коленях у
Бек-Агамалова и играла шнурами его аксельбантов. Другая, крупная
блондинка, в красной шелковой кофте и темной юбке, с большим красным
напудренным лицом и круглыми черными широкими бровями, подошла к Ромашову.
- Мужчина, что вы такой скучный? Пойдемте в комнату, - сказала она
низким голосом.
Она боком, развязно села на стол, положив ногу на ногу. Ромашов увидел,
как под платьем гладко определилась ее круглая и мощная ляжка. У него
задрожали руки и стало холодно во рту. Он спросил робко:
- Как вас зовут?
- Меня? Мальвиной. - Она равнодушно отвернулась от офицера и заболтала
ногами. - Угостите папиросочкой.
Откуда-то появились два музыканта-еврея: один - со скрипкой, другой - с
бубном. Под докучный и фальшивый мотив польки, сопровождаемый глухими
дребезжащими ударами, Олизар и Арчаковский стали плясать канкан. Они
скакали друг перед другом то на одной, то на другой ноге, прищелкивая
пальцами вытянутых рук, пятились назад, раскорячив согнутые колени и
заложив большие пальцы под мышки, и с грубо-циничными жестами вихляли
бедрами, безобразно наклоняя туловище то вперед, то назад. Вдруг
Бек-Агамалов вскочил со стула и закричал резким, высоким, исступленным
голосом:
- К черту шпаков! Сейчас же вон! Фить!
В дверях стояло двое штатских - их знали все офицеры в полку, так как
они бывали на вечерах в собрании; один - чиновник казначейства, а другой -
брат судебного пристава, мелкий помещик, - оба очень приличные молодые
люди.
У чиновника была на лице бледная насильственная улыбка, и он говорил
искательным тоном, но стараясь держать себя развязно:
- Позвольте, господа... разделить компанию. Вы же меня знаете,
господа... Я же Дубецкий, господа... Мы, господа, вам не помешаем.
- В тесноте, да не в обиде, - сказал брат судебного пристава и
захохотал напряженно.
- Во-он! - закричал Бек-Агамалов. - Марш!
- Господа, выставляйте шпаков! - захохотал Арчаковский.
Поднялась суматоха. Все в комнате завертелось клубком, застонало,
засмеялось, затопало. Запрыгали вверх, коптя, огненные язычки ламп.
Прохладный ночной воздух ворвался из окон и трепетно дохнул на лица.
Голоса штатских, уже на дворе, кричали с бессильным и злым испугом,
жалобно, громко и слезливо:
- Я этого так тебе не оставлю! Мы командиру полка будем жаловаться. Я
губернатору напишу. Опричники!
- У-лю-лю-лю-лю! Ату их! - вопил тонким фальцетом. Веткин, высунувшись
из окна.
Ромашову казалось, что все сегодняшние происшествия следуют одно за
другим без перерыва и без всякой связи, точно перед ним разматывалась
крикливая и пестрая лента с уродливыми, нелепыми, кошмарными картинами.
Опять однообразно завизжала скрипка, загудел и задрожал бубен. Кто-то, без
мундира, в одной белой рубашке, плясал вприсядку посредине комнаты,
ежеминутно падая назад и упираясь рукой в пол. Худенькая красивая женщина
- ее раньше Ромашов не заметил - с распущенными черными волосами и с
торчащими ключицами на открытой шее обнимала голыми руками печального
Лещенку за шею и, стараясь перекричать музыку и гомон, визгливо пела ему в
самое ухо:
Когда заболеешь чахоткой навсегда,
Станешь бледный, как эта стена, -
Кругом тебя доктора.
Бобетинский плескал пивом из стакана через перегородку в одну из темных
отдельных каморок, а оттуда недовольный, густой заспанный голос говорил
ворчливо:
- Да, господа... да будет же. Кто это там? Что за свинство!
- Послушайте, давно ли вы здесь? - спросил Ромашов женщину в красной
кофте и воровато, как будто незаметно для себя, положил ладонь на ее
крепкую теплую ногу.
Она что-то ответила, чего он не расслышал. Его внимание привлекла дикая
сцена. Подпрапорщик Лбов гонялся по комнате за одним из музыкантов и изо
всей силы колотил его бубном по голове. Еврей кричал быстро и непонятно и,
озираясь назад с испугом, метался из угла в угол, подбирая длинные фалды
сюртука. Все смеялись. Арчаковский от хохота упал на пол и со слезами на
глазах катался во все стороны. Потом послышался пронзительный вопль
другого музыканта. Кто-то выхватил у него из рук скрипку и со страшной
силой ударил ее об землю. Дека ее разбилась вдребезги, с певучим треском,
который странно слился с отчаянным криком еврея. Потом для Ромашова
настало несколько минут темного забвения. И вдруг опять он увидел, точно в
горячечном сне, что все, кто были в комнате, сразу закричали, забегали,
замахали руками. Вокруг Бек-Агамалова быстро и тесно сомкнулись люди, но
тотчас же они широко раздались, разбежались по всей комнате.
- Все вон отсюда! Никого не хочу! - бешено кричал Бек-Агамалов.
Он скрежетал, потрясал пред собой кулаками и топал ногами. Лицо у него
сделалось малиновым, на лбу вздулись, как шнурки, две жилы, сходящиеся к
носу, голова была низко и грозно опущена, а в выкатившихся глазах страшно
сверкали обнажившиеся круглые белки.
Он точно потерял человеческие слова и ревел, как взбесившийся зверь,
ужасным вибрирующим голосом:
- А-а-а-а!
Вдруг он, быстро и неожиданно ловко изогнувшись телом влево, выхватил
из ножен шашку. Она лязгнула и с резким свистом сверкнула у него над
головой. И сразу все, кто были в комнате, ринулись к окнам и к дверям.
Женщины истерически визжали. Мужчины отталкивали друг друга. Ромашова
стремительно увлекли к дверям, и кто-то, протесняясь мимо него, больно, до
крови, черкнул его концом погона или пуговицей по щеке. И тотчас же на
дворе закричали, перебивая друг друга, взволнованные, торопливые голоса.
Ромашов остался один в дверях. Сердце у него часто и крепко билось, но
вместе с ужасом он испытывал какое-то сладкое, буйное и веселое
предчувствие.
- Зарублю-у-у-у! - кричал Бек-Агамалов, скрипя зубами.
Вид общего страха совсем опьянил его. Он с припадочной силой в
несколько ударов расщепил стол, потом яростно хватил шашкой по зеркалу, и
осколки от него сверкающим радужным дождем брызнули во все стороны. С
другого стола он одним ударом сбил все стоявшие на нем бутылки и стаканы.
Но вдруг раздался чей-то пронзительный, неестественно-наглый крик:
- Дурак! Хам!
Это кричала та самая простоволосая женщина с голыми руками, которая
только что обнимала Лещенку. Ромашов раньше не видел ее. Она стояла в нише
за печкой и, упираясь кулаками в бедра, вся наклоняясь вперед, кричала без
перерыва криком обсчитанной рыночной торговки:
- Дурак! Хам! Холуй! И никто тебя не боится! Дурак, дурак, дурак,
дурак!..
Бек-Агамалов нахмурил брови и, точно растерявшись, опустил вниз шашку.
Ромашов видел, как постепенно бледнело его лицо и как в глазах его
разгорался зловещий желтый блеск. И в то же время он все ниже и ниже
сгибал ноги, весь съеживался и вбирал в себя шею, как зверь, готовый
сделать прыжок.
- Замолчи! - бросил он хрипло, точно выплюнул.
- Дурак! Болван! Армяшка! Не замолчу! Дурак! Дурак! - выкрикивала
женщина, содрогаясь всем телом при каждом крике.
Ромашов знал, что и сам он бледнеет с каждым мгновением. В голове у
него сделалось знакомое чувство невесомости, пустоты и свободы. Странная
смесь ужаса и веселья подняла вдруг его душу кверху, точно легкую пьяную
пену. Он увидел, что Бек-Агамалов, не сводя глаз с женщины, медленно
поднимает над головой шашку. И вдруг пламенный поток безумного восторга,
ужаса, физического холода, смеха и отваги нахлынул на Ромашова. Бросаясь
вперед, он еще успел расслышать, как Бек-Агамалов прохрипел яростно:
- Ты не замолчишь? Я тебя в последний...
Ромашов крепко, с силой, которой он сам от себя не ожидал, схватил
Бек-Агамалова за кисть руки. В течение нескольких секунд оба офицера, не
моргая, пристально глядели друг на друга, на расстоянии пяти или шести
вершков. Ромашов слышал частое, фыркающее, как у лошади, дыхание
Бек-Агамалова, видел его страшные белки и остро блестящие зрачки глаз и
белые, скрипящие движущиеся челюсти, но он уже чувствовал, что безумный
огонь с каждым мгновением потухает в этом искаженном лице. И было ему
жутко и невыразимо радостно стоять так, между жизнью и смертью, и уже
знать, что он выходит победителем в этой игре. Должно быть, все те, кто
наблюдали эту сцену извне, поняли ее опасное значение. На дворе за окнами
стало тихо, - так тихо, что где-то в двух шагах, в темноте, соловей вдруг
залился громкой, беззаботной трелью.
- Пусти! - хрипло выдавил из себя Бек-Агамалов.
- Бек, ты не ударишь женщину, - сказал Ромашов спокойно. - Бек, тебе
будет на всю жизнь стыдно. Ты не ударишь.
Последние искры безумия угасли в глазах Бек-Агамалова. Ромашов быстро
замигал веками и глубоко вздохнул, точно после обморока. Сердце его
забилось быстро и беспорядочно, как во время испуга, а голова опять
сделалась тяжелой и теплой.
- Пусти! - еще раз крикнул Бек-Агамалов с ненавистью и рванул руку.
Теперь Ромашов чувствовал, что он уже не в силах сопротивляться ему, но
он уже не боялся его и говорил жалостливо и ласково, притрагиваясь чуть
слышно к плечу товарища:
- Простите меня... Но ведь вы сами потом скажете мне спасибо.
Бек-Агамалов резко со стуком вбросил шашку в ножны.
- Ладно! К черту! - крикнул он сердито, но уже с долей притворства и
смущения. - Мы с вами еще разделаемся. Вы не имеете права!..
Все глядевшие на эту сцену со двора поняли, что самое страшное
пронеслось. С преувеличенным, напряженным хохотом толпой ввалились они в
двери. Теперь все они принялись с фамильярной и дружеской развязностью
успокаивать и уговаривать Бек-Агамалова. Но он уже погас, обессилел, и его
сразу потемневшее лицо имело усталое и брезгливое выражение.
Прибежала Шлейферша, толстая дама с засаленными грудями, с жестким
выражением глаз, окруженных темными мешками, без ресниц. Она кидалась то к
одному, то к другому офицеру, трогала их за рукава и за пуговицы и кричала
плачевно:
- Ну, господа, ну, кто мне заплатит за все: за зеркало, за стол, за
напитки и за девочек?
И опять кто-то неведомый остался объясняться с ней. Прочие офицеры
вышли гурьбой наружу. Чистый, нежный воздух майской ночи легко и приятно
вторгся в грудь Ромашова и наполнил все его тело свежим, радостным
трепетом. Ему казалось, что следы сегодняшнего пьянства сразу стерлись в
его мозгу, точно от прикосновения мокрой губки.
К нему подошел Бек-Агамалов и взял его под руку.
- Ромашов, садитесь со мной, - предложил он, - хорошо?
И когда они уже сидели рядом и Ромашов, наклоняясь вправо, глядел,