Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
20  - 
21  - 
22  - 
23  - 
24  - 
своим углам. Верно, дождь
будет, а то бы ты мог прокатиться верхом...
     Он бодро ответил:
     -- Не беспокойтесь, тетя, я займусь чтением...
     И пошел в диванную, где все стены были в полках с книгами.
     Пройдя туда по гостиной,  он  подумал,  что,  может  быть,
все-таки  следует  приказать  оседлать  лошадь.  Но в окна были
видны разнообразные дождевые облака и неприятная  металлическая
лазурь  среди лиловатых туч над качающимися вершинами деревьев.
Он вошел в уютную, пахнущую сигарным дымом  диванную,  где  под
полками  с  книгами  кожаные  диваны  занимали целых три стены,
посмотрел некоторые корешки чудесно  переплетенных  книг  --  и
беспомощно  сел,  утонул  в  диване.  Да,  адова скука. Хоть бы
просто так увидать ее, поболтать с ней... узнать, какой  у  ней
голос,  какой  характер, глупа ли она или, напротив, очень себе
на уме, скромно ведет свою роль до  какой-нибудь  благоприятной
поры. Вероятно, очень блюдущая себя и знающая себе цену стерва.
И  скорее  всего  глупа...  Но до чего хороша! И опять ночевать
рядом с ней! -- Он встал, отворил стеклянную дверь на  каменные
ступени  в парк, услыхал щелканье соловьев за его шумом, но тут
так понесло прохладным  ветром  по  каким-то  молодым  деревьям
влево, что он вскочил в комнату. Комната потемнела, ветер летел
по  этим  деревьям,  пригнув их свежую зелень, и стекла двери и
окон заискрились острыми брызгами мелкого дождя.
     -- А  им  все  нипочем!  --  громко  сказал   он,   слушая
долетающее  со  всех  сторон  из-за  ветра,  то  отдаленное, то
близкое, щелканье соловьев. И в ту  же  минуту  услыхал  ровный
голос:
     -- Добыли день.
     Он взглянул и оторопел: в комнате стояла она.
     -- Пришла  обменять  книгу,  --  сказала она с приветливым
бесстрастием. -- Только и радости, что книги, -- прибавила  она
с легкой улыбкой и подошла к полкам.
     Он пробормотал:
     -- Добрый день. Я и не слыхал, как вы вошли...
     -- Очень мягкие ковры, -- ответила она и, обернувшись, уже
длительно   посмотрела   на  него  своими  неморгающими  серыми
глазами.
     -- А что вы любите читать? -- спросил он,  немного  смелее
встречая ее взгляд.
     -- Сейчас читаю Мопассана, Октава Мирбо...
     -- Ну  да, это понятно. Мопассан всем женщинам нравится. У
него все о любви.
     -- А что же может быть лучше любви?
     Голос ее был скромен, глаза тихо улыбались.
     -- Любовь,  любовь!  --  сказал  он,  вздыхая.  --  Бывают
удивительные встречи, но... Ваше имя-отчество, сестра?
     -- Катерина Николаевна. А ваше?
     -- Зовите  меня  просто  Павлик, -- ответил он, все больше
смелея.
     -- Вы думаете, что я вам тоже в тети гожусь?
     -- Дорого бы я дал иметь такую тетю!  Пока  я  только  ваш
несчастный сосед.
     -- Неужели это несчастие?
     -- Я  слышал  вас  нынче ночью. Ваша комната, оказывается,
рядом с моей.
     Она безразлично засмеялась:
     -- И я вас слышала. Нехорошо подслушивать и подсматривать.
     -- Как вы непозволительно красивы! -- сказал  он,  в  упор
рассматривая  серую  пестроту  ее  глаз, матовую белизну лица и
лоск темных волос под белой косынкой.
     -- Вы находите? И хотите не позволить мне быть такой?
     -- Да. Одни ваши руки могут с ума свести...
     И он с веселой дерзостью схватил  левой  рукой  ее  правую
руку.  Она,  стоя  спиной к полкам, взглянула через его плечо в
гостиную и не отняла руки, глядя на него со странной  усмешкой,
точно ожидая: ну, а дальше что? Он, не выпуская ее руки, крепко
сжал ее, оттягивая книзу, правой рукой охватил ее поясницу. Она
опять  взглянула  через его плечо и слегка откинула голову, как
бы защищая лицо  от  поцелуя,  но  прижалась  к  нему  выгнутым
станом.   Он,   с  трудом  переводя  дыхание,  потянулся  к  ее
полураскрытым губам и  двинул  ее  к  дивану.  Она,  нахмурясь,
закачала  головой,  шепча: "Нет, нет, нельзя, лежа мы ничего не
увидим и не услышим..." -- и с потускневшими  глазами  медленно
раздвинула  ноги...  Через минуту он упал лицом к ее плечу. Она
еще постояла, стиснув зубы, потом тихо освободилась от  него  и
стройно  пошла по гостиной, громко и безразлично говоря под шум
дождя:
     -- О, какой дождь! А наверху все окна открыты...
     На  другое  утро  он  проснулся  в  ее  постели   --   она
повернулась  в  нагретом  за  ночь,  сбитом постельном белье на
спину, закинув голую руку за голову. Он открыл глаза и радостно
встретил ее неморгающий взгляд,  с  обморочным  головокружением
почувствовал терпкий запах ее подмышки...
     В дверь кто-то торопливо постучался.
     -- Кто там? -- спокойно спросила она, не отстраняя его. --
Это вы, Марья Ильинишна?
     -- Я, Катерина Николаевна.
     -- В чем дело?
     -- Позвольте   войти,   боюсь,  кто-нибудь  меня  услышит,
побежит и напугает генеральшу...
     Когда он выскочил в свою комнату, она не  спеша  повернула
ключ в замке.
     -- Его  превосходительству  что-то  нехорошо, надо, думаю,
пикюр сделать, -- зашептала, входя, Марья Ильинишна,  --  слава
Богу, генеральша еще спит, идите скорее...
     Глаза  Марьи Ильинишны уже круглились, как у змеи: говоря,
она вдруг увидала  возле  кровати  мужские  туфли,  --  студент
убежал  босиком.  И  она  тоже  увидала  туфли  и  глаза  Марьи
Ильинишны.
     Перед завтраком она пошла  к  генеральше  и  сказала,  что
должна  внезапно  уехать:  стала  спокойно  врать, что получила
письмо от отца,  --  известие,  что  ее  брат  тяжело  ранен  в
Маньчжурии,  что  отец, по своему вдовству, совсем один в таком
горе...
     -- Ах, как я понимаю вас! -- сказала генеральша,  уже  все
знавшая  от  Марьи  Ильинишны.  --  Ну что ж делать, поезжайте.
Только пошлите со станции депешу  доктору  Кривцову,  чтобы  он
немедленно  приехал  и  побыл  у  нас,  пока  мы  найдем другую
сестру...
     Потом она постучалась к студенту и сунула  ему  записочку:
"Все  пропало,  я  уезжаю.  Старуха  увидала возле кровати ваши
туфли. Не поминайте лихом".
     За  завтраком  тетя  была  только  немного  печальна,   но
говорила с ним как ни в чем не бывало.
     -- Ты  слышал?  Сестра  уезжает  к  отцу, он один, брат ее
страшно ранен...
     -- Слышал, тетя. Вот несчастье  эта  война,  сколько  горя
повсюду. А что все-таки было с дядей?
     -- Ах,  слава Богу, ничего серьезного. Он ужасно мнителен.
Сердце будто, но все это от желудка...
     В три часа Антигону увезли на тройке на  станцию.  Он,  не
поднимая  глаз,  простился  с  ней  на  перроне, будто случайно
выбежав, чтобы велеть оседлать лошадь. Он готов был кричать  от
отчаяния.  Она помахала ему из коляски перчаткой, сидя уже не в
косынке, а в хорошенькой шляпке.
     2 октября 1940
     СМАРАГД
     Ночная синяя чернота неба в тихо плывущих  облаках,  везде
белых,  а возле высокой луны голубых. Приглядишься -- не облака
плывут -- луна плывет, и близ нее, вместе с ней, льется золотая
слеза звезды: луна плавно уходит в высоту, которой нет  дна,  и
уносит с собой все выше и выше звезду.
     Она боком сидит на подоконнике раскрытого окна и, отклонив
голову,  смотрит  вверх  --  голова  у  нее немного кружится от
движения неба. Он стоит у ее колен.
     -- Какой это цвет? Не могу определить! А вы, Толя, можете?
     -- Цвет чего, Киса?
     -- Не зовите меня так, я уж тысячу раз говорила вам...
     -- Слушаю-с, Ксения Андреевна.
     -- Я говорю про это небо среди облаков. Какой дивный цвет!
И страшный и дивный. Вот уже правда небесный,  на  земле  таких
нет. Смарагд какой-то.
     -- Раз  он  в  небе, так, конечно, небесный. Только почему
смарагд? И что такое смарагд? Я его в жизни никогда  не  видал.
Вам просто это слово нравится.
     -- Да.  Ну,  я  не  знаю, -- может, не смарагд, а яхонт...
Только такой, что, верно, только в раю бывает. И когда вот  так
смотришь  на  все  это, как же не верить, что есть рай, ангелы.
Божий престол...
     -- И золотые груши на вербе...
     -- Какой  вы  испорченный.  Толя.  Правду  говорит   Марья
Сергеевна,  что  самая  дурная  девушка  все-таки лучше всякого
молодого человека.
     -- Сама истина глаголет ее устами. Киса.
     Платьице на ней ситцевое, рябенькое, башмаки дешевые; икры
и колени полные, девичьи, круглая  головка  с  небольшой  косой
вокруг  нее  так  мило  откинута  назад... Он кладет руку на ее
колено, другой  обнимает  ее  за  плечи  и  полушутя  целует  в
приоткрытые  губы.  Она  тихо освобождается, снимает его руку с
колена.
     -- Что такое? Мы обиделись?
     Она прижимается затылком к косяку окна, и  он  видит,  что
она, прикусив губу, удерживает слезы.
     -- Да в чем дело?
     -- Ах, оставьте меня...
     -- Да что случилось?
     Она шепчет:
     -- Ничего...
     И, соскочив с подоконника, убегает.
     Он пожимает плечами:
     -- Глупа до святости!
     3 октября 1940
     ВОЛКИ
     Тьма  теплой  августовской ночи, еле видны тусклые звезды,
кое-где  мерцающие  в  облачном  небе.  Мягкая,  неслышная   от
глубокой пыли дорога в поле, по которой катится тележка с двумя
молодыми   седоками   --   мелкопоместной   барышней  и  юношей
гимназистом.  Пасмурные  зарницы  освещают  иногда  пару  ровно
бегущих  рабочих  лошадей  со  спутанными  гривами,  в  простой
упряжи, и картуз и плечи малого в замашной рубахе на козлах, на
мгновение открывают  впереди  поля,  опустевшие  после  рабочей
поры,  и  дальний печальный лесок. Вчера вечером на деревне был
шум,  крик,  трусливый  лай  и  визг  собак:   с   удивительной
дерзостью,  когда  по  избам  уже ужинали, волк зарезал в одном
дворе овцу и едва не унес ее -- вовремя  выскочили  на  собачий
гам мужики с дубинами и отбили ее, уже околевшую, с разорванным
боком.  Теперь  барышня  нервно  хохочет,  зажигает и бросает в
     -- Волков боюсь!
     Спички освещают удлиненное, грубоватое  лицо  юноши  и  ее
возбужденное  широкоскулое  личико.  Она кругло, по-малорусски,
повязана красным платочком, свободный вырез красного  ситцевого
платья  открывает  ее  круглую,  крепкую  шею.  Качаясь на бегу
тележки, она жжет и бросает в темноту спички, будто не замечая,
что гимназист обнимает ее и целует то в шею, то в щеку, ищет ее
губы. Она отодвигает его локтем, он намерение громко и  просто,
имея в виду малого на козлах, говорит ей:
     -- Отдайте спички. Мне закурить нечем будет.
     -- Сейчас,  сейчас!  --  кричит  она,  и  опять вспыхивает
спичка, потом зарница, и тьма еще гуще слепит теплой  чернотой,
в  которой  все кажется, что тележка катится назад. Наконец она
уступает ему долгим поцелуем в губы, как вдруг, толчком  мотнув
их  обоих,  тележка  точно  натыкается на что-то -- малый круто
осаживает лошадей.
     -- Волки! -- вскрикивает он.
     В глаза бьет зарево пожара вдали  направо.  Тележка  стоит
против того леска, что открывался при зарницах. Лесок от зарева
стал  теперь  черным и весь зыбко дрожит, как дрожит и все поле
перед ним в сумрачно-красном трепете от того жадно несущегося в
небе пламени, которое, несмотря на даль, полыхает с бегущими  в
нем  тенями  дыма  точно  в  версте от тележки, разъяряется все
жарче и грознее,  охватывает  горизонт  все  выше  и  шире,  --
кажется,  что  жар  его уже доходит до лица, до рук, виден даже
над чернотой земли красный переплет какой-то сгоревшей крыши. А
под стеной леса стоят, багрово серея, три больших  волка,  и  в
глазах у них мелькает то сквозной зеленый блеск, то красный, --
прозрачный  и  яркий,  как  горячий  сироп  варенья  из красной
смородины. И  лошади,  шумно  всхрапнув,  вдруг  диким  галопом
ударяют вбок, влево, по пашне, малый, на вожжах, валится назад,
а тележка, со стуком и треском, мотаясь, бьется по взметам...
     Где-то  над  оврагом  лошади  еще раз взметнулись, но она,
вскочив, успела вырвать вожжи из рук ошалевшего малого. Тут она
с размаху полетела в козлы и рассекла щеку об что-то  железное.
Так  и  остался  на  всю  жизнь легкий шрам в уголке ее губ, и,
когда  у  ней  спрашивали,  отчего  это,  она  с  удовольствием
улыбалась:
     -- Дела давно минувших дней! -- говорила она, вспоминая то
давнее  лето, августовские сухие дни и темные ночи, молотьбу на
гумне, ометы новой пахучей соломы  и  небритого  гимназиста,  с
которым  она  лежала  в  них вечерами, глядя на ярко-мгновенные
дуги падающих звезд. --  Волки  испугали,  лошади  понесли,  --
говорила  она.  --  А  я  была  горячая,  отчаянная,  бросилась
останавливать их...
     Те, кого она еще не раз любила в жизни, говорили, что  нет
ничего милее этого шрама, похожего на тонкую постоянную улыбку.
     7 октября 1940
     ВИЗИТНЫЕ КАРТОЧКИ
     Было  начало  осени,  бежал  по  опустевшей  Волге пароход
"Гончаров".  Завернули  ранние  холода,  туго  и   быстро   дул
навстречу,  по  серым  разливам  ее  азиатского  простора, с ее
восточных, уже порыжевших берегов,  студеный  ветер,  трепавший
флаг  на  корме,  шляпы,  картузы  и одежды ходивших по палубе,
морщивший им лица, бивший в рукава и полы. И бесцельно и скучно
провожала пароход единственная  чайка  --  то  летела,  выпукло
кренясь  на  острых крыльях, за самой кормой, то косо смывалась
вдаль, в сторону, точно не зная, что  с  собой  делать  в  этой
пустыне великой реки и осеннего серого неба.
     И  пароход  был  почти  пуст,  -- только артель мужиков на
нижней палубе, а по верхней ходили взад и вперед, встречаясь  и
расходясь,  всего трое: те два из второго класса, что оба плыли
куда-то в одно и то же место и были неразлучны,  гуляли  всегда
вместе,  все  о  чем-то  деловито говоря, и были похожи друг на
друга незаметностью, и пассажир  первого  класса,  человек  лет
тридцати, недавно прославившийся писатель, заметный своей не то
печальной,  не  то сердитой серьезностью и отчасти наружностью:
он был высок, крепок, --  даже  слегка  гнулся,  как  некоторые
сильные люди, -- хорошо одет и в своем роде красив: брюнет того
восточного  типа,  что встречается в Москве среди ее старинного
торгового люда; он и вышел из этого люда, хотя ничего общего  с
ним уже не имел.
     Он  одиноко  ходил  твердой  поступью, в дорогой и прочной
обуви,  в  черном  шевиотовом  пальто  и  клетчатой  английской
каскетке,  шагал  взад  и  вперед,  то  навстречу ветру, то под
ветер, дыша этим сильным воздухом осени и Волги. Он доходил  до
кормы,  стоял  на  ней, глядя на расстилавшуюся и бегущую серой
зыбью сзади парохода реку и опять, резко  повернувшись,  шел  к
носу, на ветер, нагибая голову в надувавшейся каскетке и слушая
мерный   стук  колесных  плиц,  с  которых  стеклянным  холстом
катилась шумящая вода. Наконец он вдруг приостановился и  хмуро
улыбнулся:  показалась  поднимавшаяся  из  пролета  лестницы, с
нижней палубы, из третьего класса, черная дешевенькая, шляпка и
под  ней  испитое,  милое  лицо  той,  с  которой  он  случайно
познакомился  вчера  вечером. Он пошел к ней навстречу широкими
шагами. Вся поднявшись на палубу, неловко пошла и она на него и
тоже с  улыбкой,  подгоняемая  ветром,  вся  косясь  от  ветра,
придерживая худой рукой шляпку, в легком пальтишке, под которым
видны были тонкие ноги.
     -- Как  изволили  почивать? -- громко и мужественно сказал
он на ходу.
     -- Отлично! -- ответила она неумеренно весело. -- Я всегда
сплю, как сурок...
     Он задержал ее руку в своей большой руке и посмотрел ей  в
глаза. Она с радостным усилием встретила его взгляд.
     -- Что  ж  вы  так  заспались,  ангел  мой,  --  сказал он
фамильярно. -- Добрые люди уже завтракают.
     -- Все   мечтала!   --   ответила   она   бойко,    совсем
несоответственно всему своему виду.
     -- О чем же это?
     -- Мало ли о чем?
     -- Ой, смотрите! "Так тонут маленькие дети, купаясь летнею
порой, чеченец ходит за рекой".
     -- Вот  чеченца-то  я  и  жду!  --  ответила  она с той же
веселой бойкостью.
     -- Пойдем лучше водку пить  и  уху  есть,  --  сказал  он,
думая: ей и завтракать-то, верно, не на что.
     Она кокетливо затопала ногами:
     -- Да, да, водки, водки! Чертов холод!
     И  они  скорым  шагом пошли в столовую первого класса, она
впереди, он за нею, уже с некоторой жадностью осматривая ее.
     Он вспоминал о ней ночью. Вчера, случайно заговорив с  ней
и  познакомившись  у  борта  парохода, подходившего в сумерки к
какому-то черному высокому берегу, под  которым  уже  рассыпаны
были  огни, он потом посидел с ней на палубе, на длинной лавке,
идущей вдоль кают  первого  класса,  под  их  окнами  с  белыми
сквозными  ставнями,  но  посидел мало и ночью жалел об этом. К
удивлению своему, он ночью понял, что уже хотел ее. Почему?  По
привычке   дорожного   влечения   к   случайным  и  неизвестным
спутницам? Теперь, сидя с ней в столовой, чокаясь  рюмками  под
холодную  зернистую икру с горячим калачом, он уже знал, почему
так влечет его она, и нетерпеливо ждал доведения дела до конца.
Оттого, что все это -- и водка  и  ее  развязность  --  было  в
удивительном  противоречии  с  ней, он внутренне волновался все
больше.
     -- Ну-с, еще по единой, и шабаш! -- говорит он.
     -- И правда шабаш,  --  отвечает  она  в  тон  ему.  --  А
замечательная водка!
     Конечно,  она  тронула его тем, что так растерялась вчера,
когда  он  назвал  ей  свое  имя,  поражена  была   неожиданным
знакомством  с известным писателем, -- чувствовать и видеть эту
растерянность было, как всегда, приятно, это всегда располагает
к женщине, если она не совсем  дурна  и  глупа,  сразу  создает
некоторую   интимность  между  тобой  и  ею,  дает  смелость  в
обращении с нею и уже как бы некоторое право на нее. Но не одно
это возбуждало его: он, видимо, поразил ее и как мужчина, а она
его тронула именно всей своей бедностью  и  простосердечностью.
Он  уже  усвоил  себе  бесцеремонность с поклонницами, легкий и
скорый переход от первых минут знакомства с  ними  к  вольности
обращения,  якобы  артистического,  и  эту  наигранную простоту
расспросов:  кто  вы  такая?  откуда?  замужняя  или  нет?  Так
расспрашивал   он   и  вчера  --  глядел  в  сумрак  вечера  на
разноцветные огни на бакенах, длинно отражавшиеся  в  темнеющей
воде  вокруг  парохода  на  красно  горевший  костер на плотах,
чувствовал гранах дымка оттуда, думая: "Это надо запомнить -- в
этом дымке тотчас чудится запах ухи", -- и расспрашивал:
     -- Можно узнать, как зовут?
     Она быстро сказала свое имя-отчество.
     -- Возвращаетесь откуда-нибудь домой?
     -- Была в Свияжске у сестры, у нее внезапно  умер  муж,  и
она, понимаете, осталась в ужасном положении...
     Она  сперва так смущалась, что все смотрела куда-то вдаль.
Потом стала отвечать смелее.
     -- А вы тоже замужем?
     Она начала странно усмехаться:
     -- Замужем. И, увы, уже не первый год...
     -- Почему увы?
     -- Выскочила  по  глупости  чересчур  рано.   Не   успеешь
оглянуться, как жизнь пройдет!
     -- Ну, до этого еще далеко.
     -- Увы,  недалеко!  А  я  еще ничего, ничего не испытала в
жизни!
     -- Еще не поздно испытать.
     И тут она вдруг с усмешкой тряхнула головой:
     -- И испытаю!
     -- А кто ваш муж? Чиновник?
     Она махнула ручкой:
     -- Ах, очень хороший и добрый, но, к сожалению, совсем  не
интересный человек... Секретарь нашей земской уездной управы...
     "Какая   милая  и  несчастная!"  --  подумал  он  и  вынул
портсигар:
     -- Хотите папиросу?
     -- Очень!
     И она неумело,  но  отважно  закурила,  быстро,  по-женски
затягиваясь.  И  в  нем  еще  раз  дрогнула жалость к ней, к ее
развязности, а вместе с жалостью -- нежность  и  сладострастное
желание    воспользоваться    ее    наивностью   и   запоздалой
неопытностью, которая, он уже чувствовал, непременно соединится
с крайней смелостью. Теперь, сидя в столовой, он с  нетерпением
смотрел  на  ее  худые  руки,  на  увядшее  и  оттого еще более
трогательное  личико,  на  обильные,  кое-как  убранные  темные
волосы,  которыми  она  все  встряхивала,  сняв черную шляпку и
скинув с  плеч,