Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
, как озорные
мальчишки, и не придя вовремя за ними, мы свершили не просто преступление, а
тягчайшее оскорбление их величеств. Эта невинная проделка, которая
случалась, я думаю, во все времена и у всех народов со всеми мужьями хотя бы
один раз и которой, мне казалось, не следовало придавать никакого значения,
объяснив ее мужской солидарностью, вдруг оказалась грубым выпадом,
чудовищным, злонамеренным актом. В два часа ночи, обезумев от волнения, я
позвонила на всякий случай домой (говорит Вероника), и мне ответила няня,
она сказала, что сама беспокоится, не случилось ли чего... Как ты мог
забыть, что она ждет нас к часу?
-- Я рассчитывал, что ты к часу вернешься. Я ведь оставил тебе машину.
-- Но вы должны были за нами зайти! Друзья Арианы вскоре ушли. Хорошо
мы выглядели одни в этом гадюшнике.
-- А что, наверно, неплохо. Ведь ты обожаешь атмосферу клуба.
-- Две женщины без мужчин!
-- А, брось! Вы вполне в состоянии постоять за себя.
-- Кинуть нас на произвол судьбы! Это так грубо. Я просто слов не
нахожу.
-- Вас не приглашали танцевать?
-- Мы там ни с кем не знакомы.
-- Словно это помеха! А спекулянты наркотиками что зевали? Вам надо
было позвонить этому Алексу, он тут же прибежал бы.
-- Ты не ошибся. Пожалуй, он и в самом деле прибежал бы.
-- И ты встретила бы его с распростертыми объятиями, не сомневаюсь.
Эти слова были явно лишними. Во всех ссорах всегда говоришь что-то
лишнее, именно поэтому они так опасны. Я постарался, как всегда, когда мы
ссорились, благоразумно свернуть на юмор, но на этот раз Вероника не
поддалась; а последнее замечание насчет Алекса оказалось непоправимым. Мы
вдруг замолчали -- ее парализовал, я думаю, гнев, а меня -- леденящий ужас.
Я представил себе, что могло бы произойти, если бы Вероника позвонила этому
типу или если бы случай привел его в тот вечер в это заведение. Они
танцевали бы под ободряющим взглядом Арианы. Я не видел этого Алекса, но я
представил себе его таким, каким обычно изображают подобных персонажей в
кино или в комиксах: виски, челюсть, неотразимая улыбка, волчий взгляд,
уверенность профессионального соблазнителя... Вероника была бы счастлива
этому отвлечению. Она кокетлива, любит, чтобы за ней ухаживали, чтобы ее
находили обольстительной. Так и вижу их вместе. Я создаю сценарий, перед
моим внутренним взором прокручивается целая кинолента, и каждый ее кадр
старательно выбран, чтобы терзать меня ревностью. Они танцуют. Он крупный
специалист по современному танцу. Потом он провожает ее на место. Угощает
шампанским. Появляется бутылка "Дом Периньон" (я знаю от Шарля, что это одна
из лучших марок). Завязывается игривый разговор, легкий и полный забавных
ассоциаций, одним словом, разговор в стиле, присущем этим людям, которые
слова в простоте не скажут. А это-то и нравится Веронике. И, быть может, не
без влияния "клубной атмосферы" ее как-то волнует этот тип, про которого
известно, что он обожает женщин и знает, как с ними обходиться.
Прокручивание внутреннего фильма продолжается. (Я готов кричать.) Вот
Вероника с ним вместе выходит на улицу, получив благословение Арианы,
счастливой тем, что сыграла со мной такую злую шутку. Вероника соглашается
зайти к нему выпить еще рюмочку. И вот она в его объятиях. Она запрокидывает
голову. Я чувствую, что сейчас закричу, но в горле у меня пересохло, и я не
в силах издать ни звука. Я оцепенел от ревности. И вдруг я становлюсь
абсолютно спокойным. Я решаю, что если Вероника мне когда-нибудь изменит, ну
что ж, я ее убью. Очень просто. Убью их обоих. Вот самый естественный и
разумный выход.
День за днем я до изнеможения выпытываю у Вероники: когда она с ним
встретилась в первый раз? Где? Что именно было между ними? Хорошо, я ей
верю. Пусть реального ничего не было, но в мыслях она была готова?.. Нет? Ей
не хотелось быть с ним? Хорошо, я ей верю. Но все же он ей нравился? Этого
же она не отрицает. Тебе приятно с ним, Вероника, потому что он погружает
тебя в атмосферу, которую ты любишь. Роскошь, элегантная среда, надежда на
всевозможные развлечения -- все то, что я не в силах дать тебе.
-- Послушай, Жиль, прекрати. Я больше не могу. Ты бессмысленно терзаешь
нас обоих.
-- Но мне хочется разобраться в этой истории до конца. Признаюсь,
дорогая, я ревную. Я боюсь тебя потерять. Но, согласись, у меня есть к этому
основания... Нет? Ты уверяешь меня, что нет? Ну, поцелуй меня. Если бы ты
знала, если бы ты только знала, как я тебя люблю!.. Да, я не сомневаюсь...
Но все же признайся, чего-то тебе не хватает. Нет? В самом деле?.. Знаешь,
что я тебе скажу: если я иногда ненавижу твою подругу Ариану, то лишь
потому, что у меня есть основания опасаться ее -- ее влияния на тебя. Ты
восхищаешься ею, ты ей завидуешь, тебе кажется, что у нее более блестящая,
более интересная жизнь, чем наша... А кроме того, она себе многое разрешает,
и ты ее не осуждаешь за это. И вот я говорю себе: раз ты считаешь вполне
естественным, что у Арианы любовник, то в один прекрасный день ты, возможно,
решишь, что и тебе естественно завести любовника. Знаю, дорогая, что я самый
большой идиот на свете. Ты мне это уже не раз говорила. Но это лишь
доказывает, что я дорожу тобой больше, чем... Одним словом, если бы я тебя
потерял, я бы все потерял. Все, решительно все! Давай больше никогда не
будем ссориться. Никогда. Обещаю тебе не говорить об Алексе и постараюсь не
ревновать.
Мне кажется, что именно этот вечер нужно считать началом конца.
Постепенно все, связывающее нас, истлело. Теперь мне даже кажется, что мы
уже тогда это знали. Но можно знать и делать вид, что не знаешь, можно лгать
себе и перед лицом самой жестокой очевидности. Каждый день я видел, как
рвалась очередная ниточка наших отношений. Я присутствовал при медленном,
неумолимом, но пока еще скрытом приближении катастрофы. Вероника скучала.
Иногда я засекал ее полный тоски взгляд, устремленный к какой-то неведомой
мечте, в которой мне не было места и которая могла обрести реальность только
в мое отсутствие. Вероника была пленницей, утратившей веру в то, что
когда-нибудь вырвется на свободу. Между нами возникали теперь такие ужасные
молчания, что мне казалось, я растворяюсь, будто меня погрузили в резервуар
с кислотой. А бывали минуты, когда уже я глядел на нее равнодушно, как на
чужую, или с озлоблением, как на врага. Кто она такая, чтобы так меня
истязать? Чтобы так много требовать от жизни и от мира? И чтобы презирать
меня за то, что я не могу создать ей этот непрекращающийся праздник, этот
бесконечный дивертисмент, который она назвала бы счастьем? Да, она красива,
но почему красота должна давать ей особые привилегии? На земном шаре
миллионы красивых девчонок, и они вовсе не считают, что все им положено по
праву. Она не умнее, не способнее, не эмоциональнее любой другой. Ее сила
была только в моей любви, в той неистребимой потребности, которую я в ней
испытывал, в моем ожесточенном страхе ее потерять. Чем она была вне этого?
Она не поражала богатством внутренней жизни. Напротив, по сравнению с
другими пейзаж ее души казался мне до отчаяния унылым. Вот, к примеру, моя
сестренка Жанина -- человечек совсем иного порядка. У нее всегда есть чем
одарить другого: веселье -- так весельем, улыбка -- так улыбкой, внимание --
так сердечным вниманием -- теми мелочами, которым нет цены. А Вероника!.. И
тогда я вдруг начинал ее любить за ее бедность. Я был полон сострадания. Она
представлялась мне существом хрупким, обойденным, которое надо поддержать,
защитить. Именно потому, что у нее не хватало глубинных ресурсов души, она
испытывала необходимость во всем том, что может создать иллюзию полноценного
существования, значительности личности: в деньгах, во всевозможных
материальных ценностях, в кастовых привилегиях, в социальном честолюбии -- в
тех вещах, без которых сильные натуры легко обходятся. Через несколько лет,
когда ее красота поблекнет, у нее вообще ничего не останется. Мне хотелось
бы обрушить на нее золотой дождь, засыпать ее всеми теми игрушками, о
которых она мечтала, -- положить к ее ногам роскошные квартиры, загородные
дома, машины, платья от знаменитых портных, путешествия, светское общество
-- так больному ребенку приносят каждый день новую игрушку, чтобы
посмотреть, как у него загорятся глаза. До тех пор я никогда не страдал
оттого, что небогат, зависть такого рода была мне незнакома. Могу сказать с
полным чистосердечием: подобные вещи меня нисколько не занимали, на деньги я
плевал. Но с тех пор, как Вероника оказалась рядом, мысль о деньгах стала
для меня мало-помалу каким-то наваждением, потому что именно они дарили
всяческое благополучие, они были путем ко всему, в них была истина, они
означали жизнь... Это пришло постепенно, подкралось каким-то коварным путем.
Я стал подсчитывать свои будущие доходы, возможные дополнительные заработки,
хотя такого рода упражнения по устному счету мне были не только трудны, но и
противны. От этих подсчетов я чувствовал себя как-то подавленным, униженным.
Я думал о богатых, особенно о тех, кто знаменит, чьи фотографии заполняют
журналы. Там же рассказывалось об их счастье: они охотятся в Кении, собирают
картины мастеров, дают костюмированные балы своим друзьям (их всего две или
три тысячи, и ни одного больше -- миллиардеры не станут дружить с кем
попало). Это счастье казалось мне ничтожным по сравнению с тем, какое могло
бы быть у меня, сумей я удовлетворить все желания Вероники. Я был в
бешенстве, что у меня нет тех тридцати, пятидесяти или ста миллионов,
которые позволили бы мне купить ей шубу, поездку в Мексику, лестные
знакомства, благодаря которым Вероника взглянула бы на меня наконец любящими
глазами, как на мага, который ударом волшебной палочки умеет вызвать все,
что пожелаешь. Но у меня никогда не будет тридцати миллионов, я никогда не
стану волшебником. Вероника металась взад-вперед по нашей трехкомнатной
квартире, как молодой зверь в клетке: она рассеянно играла с девочкой; она
листала журналы с глянцевитой бумагой; она зевала; она звонила своим
родителям, брату, Ариане (пока длились эти телефонные разговоры, она
оживала); она подолгу сидела неподвижно, положив руки на колени, с пустым
взглядом. И все курила, курила. Я был исполнен к ней сочувствия. Минуту
спустя я ее ненавидел. Мне хотелось уехать подальше или умереть. Потом мы
шли спать. Ночь нас сближала, хотя я не мог не заметить, что Вероника и тут
стала другой, что даже в этом плане она от меня как бы устала и с каждым
днем все больше охладевала ко мне. Иногда она меня даже отстраняла, не
грубо, нет, скорее устало. Но я, я не устал от нее. Когда она засыпала в
моих объятиях и я мог лежать неподвижно, прижимая ее к себе, я впадал в
какое-то странное состояние -- что-то промежуточное между отчаянием и
блаженством, я не спал, я вслушивался в ее дыхание; я был счастлив -- и
несчастлив.
Вероника оживала, только когда мы принимали друзей или сами ходили в
гости. Она чувствовала себя счастливой лишь в окружении людей. Приемы и
всевозможные выходы в свет составляли отраду ее жизни. Все остальное время,
то есть часы, проведенные в обществе дочки и мужа, были для нее унылой,
серой повседневностью. Надо, однако, сказать, что вечера в обществе друзей
не были ни праздниками ума или сердца, ни даже интермедиями бурного веселья.
Люди, с которыми мы встречались, не отличались особым блеском. Их разговоры
поражали своей стереотипностью. Эти люди не жили непосредственными
импульсами, а все время глядели на себя со стороны, словно смотрели фильм, и
образ на экране постепенно подменил реальность. Только я один в нашей
маленькой компании позволял себе некоторую независимость суждений. Так как
их конформизм (или его шикарный вариант -- анархизм) меня бесил, я всегда им
возражал, часто даже наперекор своим глубоким убеждениям. Я частенько
загонял их в тупик и легко составил себе таким образом репутацию человека
эксцентричного, против чего, впрочем, Вероника никак не возражала: она
приветствовала все, что нас как-то выделяло, что увеличивало наш престиж.
Конечно, она была достаточно трезва, чтобы не обманываться насчет
ординарности наших друзей; но за неимением лучшего ей приходилось ими
довольствоваться, поскольку те люди, с которыми ей хотелось бы водиться,
были для нее недоступны. До тех пор мне казалось, хотя специально я над
этими вещами и не задумывался, что снобизм -- это порок, а снобы -- своего
рода маньяки. Оказалось, я ошибался, вернее, слово это за последние годы
просто изменило свой смысл, оно утратило свою отрицательную характеристику:
напротив, люди стали кичиться тем, что они снобы. Отныне это значило быть
элегантным, изысканным, переборчивым в выборе развлечений и знакомств.
Понятие это стало почему-то обозначать качества, чуть ли не смежные с
дендизмом. А по сути, оно выражало болезнь века, своего рода нравственный
рак, не щадящий никого, но особенно свирепствующий в средних классах.
Явление это массовое, явно связанное с особенностями потребительского
общества и обуржуазиванием пролетариата. В эпоху экономической и культурной
нивелировки обращение к снобизму оказалось отчаянной попыткой прибегнуть к
дискриминации, оно было своего рода защитной реакцией против агрессивного
демократизма. Защитой, впрочем, иллюзорной, потому что к ней прибегают не
единицы, а почти все, и потому попыткам переплюнуть других в снобизме нет
конца: на любого сноба всегда найдется еще больший сноб, презирающий
первого, -- это все равно что алкоголизм или наркотики, где все время
приходится увеличивать дозу. Вероника и ее друзья вообще часто напоминали
наркоманов. Когда кто-нибудь из них называл то или иное модное имя (а они
только чудом могли быть лично знакомы с этими людьми), они смотрели на
собеседника тем странным блуждающим и вместе с тем сосредоточенным взглядом,
который мне потом не раз случалось наблюдать у мальчиков и девочек,
потребляющих героин. Они как бы видели сны наяву. Ариана была вхожа в
некоторые дома, где наряду с обычным светским обществом бывали и люди из
мира литературной и художественной богемы. Рассказы Арианы об этой среде,
всякие забавные истории и сплетни, которые она охотно передавала, Вероника
слушала в каком-то упоении: это была ее "Тысяча и одна ночь". Помимо этого
круга, в который Ариана всегда обещала ввести Веронику, но, конечно, не
вводила (потому что снобизм требует исключительности, ему необходимо,
отталкивая толпы непосвященных, сооружать заслоны, заделывать щели, это
борьба не на жизнь, а на смерть, и она не знает пощады), были другие круги,
где блистали звезды покрупнее, но они находились на расстоянии миллионов
световых лет. Их свет доходил иногда до нас через посредство
иллюстрированных журналов, которые листаешь в приемной зубного врача; были и
такие звезды, о существовании которых можно было догадаться только по тому
влиянию, которое они оказывали на далекие галактики, но уловить их не могли
даже телескопы "Вог", -- например, была одна дама, бедность которой могла
сравниться только с ее родовитостью (она появилась на свет прямо из бедра
Юпитера и прошла то ли сквозь дом Романовых, то ли сквозь дом Виттельсбахов,
точно не помню), жила она в скромной гостинице и по пятницам приглашала к
себе на чай, который подавался в выщербленных чашках, трех-четырех друзей --
больше не могли вместить ни ее апартаменты, ни ее сердце. Так вот, быть
принятой этой августейшей нищенкой было пределом самых дерзких мечтаний.
Перед этой честью отступали все балы Венеции, ужины у греческих миллиардеров
и даже приемы в саду Букингемского дворца. В глазах наиболее оголтелых
снобов эта треснутая чашка с чаем, подаваемая по пятницам, сияла, как святой
Грааль [Изумрудный сосуд, в которой, по преданию, хранилась кровь Христа Его
искали рыцари круглого стола в сказаниях о короле Артуре].
Поскольку Веронике и ее друзьям не удавалось достичь заметных успехов в
свете, они пытались компенсировать себя в интеллектуальной сфере. Ну что ж,
естественная тяга к развитию. И уж не я, конечно, стал бы их за это
осуждать: мое сердце убежденного социалиста заранее на стороне всего, что
содействует духовному прогрессу... Но, к несчастью для Вероники и ее друзей,
культура во всех ее проявлениях не была конечной целью их устремлений, она
не была также ни способом внутреннего самоусовершенствования, ни источником
радости, а всего лишь средством, чтобы выделиться из массы. Так они тешили
себя иллюзией, что принадлежат к элите. Приобщение к культуре было у них
лишь ипостасью снобизма. Оно было скомпрометировано уже в самом своем истоке
низостью тайных помыслов (тайных часто даже от них самих). Но, значит, то, к
чему они приобщались, было не культурой -- ведь культура всегда бескорыстна,
-- а ее гримасой, ее подделкой. По мне, уж лучше бы они трепались только на
светские темы, это казалось мне менее варварским. Их художественные и
литературные суждения были продиктованы, само собой разумеется,
исключительно желанием полностью соответствовать новейшим модным веяниям.
Никаких отклонений! Здесь царил настоящий террор. Никто из них не осмелился
бы признаться, что ему нравится Пуччини или даже Вивальди. В музыке ценились
только додекафонисты и последние квартеты Бетховена. И так, соответственно,
во всем. Я бы мог составить полный перечень авторов, которыми они обязаны
были восхищаться, а также проскрипционный список имен, которые нельзя было
даже произносить под страхом окончательно себя скомпрометировать. Я знал
наизусть их маленький катехизис. Стендаль, например. Любить Стендаля можно
по тысяче разных причин, но те причины, по которым они его любили или
уверяли, что любят, были отнюдь не стендалевские и вызвали бы презрение Анри
Бейля. Хор этих нежеланных подпевал он счел бы апогеем французского,
парижского суетного тщеславия. Они его любили, потому что им сказали, что
Стендаль писал для "happy few" [избранных (англ.)], что любовь к Стендалю --
свидетельство нравственного совершенства, членский билет клуба, в который не
так-то легко попасть. То же самое относится и к Гобино [Жозеф Артур де
Гобино (1816 -- 1882) -- французский дипломат и писатель, автор "Эссе о
неравенстве рас", теориями которого увлекались идеологи расизма], который
вдруг ни с того ни с сего стал модным автором. Одна из их самых ходовых
оценок примерно такая: "Это трудно читается, даже довольно скучно, сквозь
текст нужно продираться, но -- стоит того" -- оценка, над которой здорово
потешался бы Стендаль, полагавший скуку безошибочным показателем бездарности
сочинения. Само собой разумеется, все они считали ясность синонимом
поверхностности и, наоборот, вычурность и затемненность стиля --
свидетельством глубины мысли. Одним словом, тюленье стадо, жадно хватающее с
лету сардины современной глупости.
Я страдал оттого, что и Вероника участвовала в этом хоре рабов хорошего
тона, что она копировала их манеру держаться, повторяла их слова. Она стоила
большего. Когда мы с ней вдвоем обсуждали прочитанные книги, увиденные
фильмы, выставки, на которых бывали вместе, когда она была вне зоны действия