Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
обед, мимо булочной, где в витрине все так же лежит хлеб,
и когда я, наконец, добираюсь до улицы Бернта Анкера, то едва не падаю от
истощения. Дверь не заперта, и я по длинной крутой лестнице взбираюсь на
чердак. Я вынимаю письма из кармана, чтобы, войдя, сразу обрадовать Ханса
Паули. Он, конечно, не откажется протянуть мне руку помощи, когда я изложу
ему все обстоятельства, - конечно, нет, у Ханса Паули отзывчивое сердце, я
всегда так считал...
На двери была приколота карточка: "Х.-П.Петтерсен, студ. богосл. уехал
на родину".
Я сажусь, сажусь прямо на голый пол, не в силах шевельнуться от
усталости, обессилев от истощения. Я машинально повторяю несколько раз:
"Уехал на родину! Уехал на родину!" Потом умолкаю. Глаза мои сухи, никаких
мыслей, никаких чувств нет во мне. Я с недоумением рассматриваю письма и
сижу без движения. Проходит десять минут, а может быть, все двадцать или
даже больше, но я все сижу на месте, даже не пошевельнувшись. Это тупое
оцепенение подобно сну. Вдруг я слышу шаги на лестнице, встаю и говорю:
- Тут жил студент Петтерсен, я принес ему два письма.
- Он уехал, - отвечает женщина. - Но он вернется после каникул. А
письма, если хотите, можете отдать мне.
- Спасибо, вы очень любезны, - сказал я. - Тогда он возьмет их у вас,
как только вернется. Ведь письма, наверное, очень важные. До свиданья.
Выйдя из дома, я остановился посреди улицы и, сжав кулаки, произнес
громко:
- Вот что я тебе скажу, милосердный боже: теперь я знаю, каков ты есть!
- И в бешенстве, стиснув зубы, я погрозил небу кулаком. - Черт меня
побери, если я этого не знаю!
Пройдя еще несколько шагов, я снова останавливаюсь. Внезапно, переменив
тон, я смиренно складываю руки, склоняю голову и кротким, елейным голосом
спрашиваю:
- А молил ли ты Его, сын мой?
Это прозвучало фальшиво.
- Его - с большой буквы, - продолжал я. - С буквы Е, огромной, как
колокольня. Я спрашиваю снова: - Просил ли ты Его, сын мой? - и, понурив
голову, я ответил печально: - Нет!
И это тоже прозвучало фальшиво.
Ты не умеешь лицемерить, глупец! Ты должен бы сказать: "Да, я взывал к
господу богу моему!" И ты должен бы произнести эти слова жалостно, как
можно жалостней. Ну-ка, еще разок! Вот теперь уже лучше. Но при этом надо
вздыхать, вздыхать тяжело, как измученная лошадь. Вот так!
Я иду и поучаю себя, а когда это мне надоедает, сердито топаю ногами и
обзываю себя дубиной, к удивлению прохожих, которые оборачиваются и глядят
на меня.
Все это время я жевал стружку и не останавливаясь шел по улице. Я даже
не заметил, как очутился на вокзальной площади. Часы на храме Спасителя
показывали половину второго. Я постоял немного в раздумье. На лбу у меня
выступила испарина, пот заливал глаза.
- А не пойти ли на пристань? - сказал я себе. - Разумеется, если у тебя
есть время.
Я поклонился самому себе и пошел на пристань.
Корабли стояли на рейде, море зыбилось, сверкая под солнцем. Здесь
царило оживление, раздавались пароходные свистки, сновали грузчики с
ящиками на спинах, с баржей доносились веселые песни. Неподалеку от меня
какая-то женщина торговала пирожками, она клевала почернелым носом над
своим товаром; столик перед нею завален лакомствами, и я презрительно
отворачиваюсь. Она всю пристань завоняла: тьфу, проветрите набережную! Я
обращаюсь к господину, сидящему рядом со мной, и убедительно доказываю
ему, как неуместно торговать пирожками везде и всюду... Вы не согласны?
Хорошо, однако не станете же вы спорить, что... Но господин почувствовал
неладное, он не дал мне договорить до конца, встал и ушел. Я тоже встал и
последовал за ним, твердо решив доказать ему, что он заблуждается.
- Это недопустимо также и в санитарном отношении, - сказал я, похлопав
его по плечу.
- Извините, я приезжий и ничего не понимаю в санитарии, - сказал он,
глядя на меня в ужасе.
- Ну, если вы приезжий, тогда дело другое... - Не могу ли я быть вам
полезен? Не показать ли вам город? Нет? Я с удовольствием сделал бы это
безо всякого вознаграждения...
Но он явно хотел избавиться от меня и быстро перешел на другую сторону
улицы.
Я вернулся к своей скамейке и снова сел. Я был очень огорчен, и
шарманка, громко заигравшая поодаль, еще больше расстраивала меня.
Отрывисто звякая, она наигрывала что-то из Вебера, и под этот
аккомпанемент маленькая девочка пела печальную песенку... Надрывные
пискливые звуки шарманки пронизывают меня, нервы мои дрожат, точно вторят
этим звукам, и вот я уже тихонько напеваю что-то жалобное, откинувшись на
спинку скамьи. Каких только ощущений не испытывает голодный человек! Я
чувствую, как эти звуки завладевают мною, я растворяюсь в них, устремляюсь
потоком, отчетливо сознаю, что я устремился потоком ввысь, воспарил высоко
над горами, несясь в пляске над лучезарными далями...
- Подайте эре! - говорит девочка, которая пела под шарманку, и
протягивает металлическую тарелочку. - Всего только эре!
- Сейчас, - отвечаю я безотчетно и, вскочив, шарю по карманам.
Но девочка думает, что я просто смеюсь над ней, и уходит, не сказав
более ни слова. Это бессловесное смирение я не в силах вынести; если б она
обругала меня, мне было бы гораздо легче; мне стало больно, и я окликнул
ее:
- У меня нет ни единого эре, но я вспомню о тебе скоро, быть может,
завтра же. Как тебя зовут? Какое красивое имя, я его не забуду. Итак, до
завтра...
Но я прекрасно понимал, что она не поверила мне, хотя промолчала, и я
плакал от отчаяния, что эта маленькая уличная девочка мне не верит. Я еще
раз окликнул ее, быстро расстегнул куртку и хотел отдать ей свой жилет.
- Погоди минутку, - сказал я. - Вот тебе в залог...
Но жилета на мне не было.
С чего это я подумал о жилете? Ведь вот уж которую неделю я хожу без
него. Что со мной? Испуганная девчушка поспешно попятилась от меня. Я не
мог ее более удерживать. Вокруг собирался народ, все громко смеялись,
полицейский, раздвигая толпу, шел узнать, что случилось.
- Ничего, - говорю я. - Решительно ничего не случилось! Я просто хотел
отдать свой жилет вон той девочке... или, верней, ее отцу... Вы напрасно
смеетесь. Дома у меня есть еще один.
- Нечего безобразничать на улице! - говорит полицейский. - Марш отсюда.
- И он толкает меня. А потом кричит мне вдогонку: - Постойте, это ваши
бумаги?
- Да, черт возьми, это моя статья для газеты, очень важная рукопись!
Как я мог допустить такую небрежность...
Я беру рукопись, проверяю, в порядке ли она, и, не задерживаясь ни на
минуту, даже не оглядываясь, иду в редакцию. Часы на храме Спасителя
показывают четыре.
Редакция заперта. Я спускаюсь по лестнице, дрожа, как вор, и в
нерешимости останавливаюсь у подъезда. Что мне теперь делать? Я
прислоняюсь к стене, смотрю себе под ноги, на камни, и думаю. У моих ног
лежит блестящая булавка, я нагибаюсь и поднимаю ее. Что, если срезать
пуговицы с моей куртки, много ли мне дадут за них? Но нет, это напрасный
труд. Пуговицы остаются пуговицами; однако я внимательно осмотрел их и
нашел, что они почти новые. Во всяком случае, это счастливая мысль, я
срежу их перочинным ножом и отнесу в заклад. Надежда выручить денег за эти
пять пуговиц тотчас оживила меня, и я сказал: "Ну вот, дело налаживается!"
Радость охватила меня, я тотчас принялся срезать пуговицы одну за другой.
При этом я говорил безмолвно:
"Да, я, видите ли, несколько обнищал, у меня временные затруднения...
Вы говорите, они потерты? Полноте. Уверяю вас, никто на свете так не
бережет пуговицы, как я. Куртка у меня всегда расстегнута, доложу я вам;
так уж у меня заведено, я привык... Ну, если вам не угодно, что ж... Но
мне нужно выручить за них хотя бы десять эре... Нет, господи, кто говорит
о вас? Отвяжитесь, сделайте милость, оставьте меня в покое... Что ж,
прекрасно, зовите полицию. Я подожду, пока вы сходите за полицейским. И
ничего у вас не украду... Ну хорошо, до свидания, до свидания! Стало быть,
моя фамилия Танген, - я несколько засиделся..."
На лестнице раздаются шаги. Я сразу возвращаюсь к действительности; это
Человек-Ножницы, и, узнав его, я быстро прячу пуговицы в карман. Он хочет
пройти мимо, он даже не отвечает на мой поклон и вдруг начинает усердно
разглядывать свои ногти. Я останавливаю его и справляюсь про редактора.
- Он не приходил.
- Вы лжете! - говорю я. И с наглостью, поразившей меня самого,
продолжаю: - Мне необходимо с ним переговорить. Неотложное дело. Важные
сведения.
- А не можете ли вы сказать мне?
- Нет! - отрезал я и смерил его взглядом.
Это возымело действие. Он тотчас пригласил меня наверх и отпер дверь.
Волнение душило меня. Чтобы собраться с духом, я крепко стиснул зубы,
постучался и вошел в кабинет редактора.
- Здравствуйте! Это вы? - приветствовал он меня. - Садитесь,
пожалуйста.
Если б он сразу указал мне на дверь, мне было бы гораздо легче; я
почувствовал, что слезы навернулись мне на глаза, и сказал:
- Прошу извинения...
- Садитесь, - повторил он.
Я сел и объяснил, что написал новую статью, которую мне очень важно
поместить в его газете. Я много работал над нею, она стоила мне больших
усилий.
- Я ее прочту, - сказал он и взял статью. - Все, что вы пишете, стоит
вам больших усилий, но вы слишком порывисты. Если б вы могли быть немного
хладнокровнее! У вас слишком много пыла. Но все-таки прочту.
И он снова склонился над своим столом.
А я все сидел. Нельзя ли попросить у него крону? Объяснить, откуда этот
мой всегдашний пыл? Он, конечно, поможет мне; ведь это не в первый раз.
Я встал. Гм! Однако когда я был у него в последний раз, он жаловался на
денежные затруднения, даже посылал куда-то кассира за мелочью для меня.
Пожалуй, и теперь будет то же. Нет, это недопустимо. И разве я не видел,
что он занят работой?
- Вам угодно еще что-нибудь? - спросил он.
- Нет! - сказал я, стараясь придать своему голосу твердость. - Когда
прикажете зайти?
- Ну, как-нибудь при случае, - ответил он. - Скажем, дня через два.
Я не мог выговорить свою просьбу. Казалось, любезность этого человека
безгранична, я не мог ее не оценить. Лучше уж умереть с голоду. И я ушел.
Я не пожалел, что ушел из редакции, так и не попросив крону, даже за
дверью, когда голод вновь начал терзать меня. Я вынул из кармана вторую
стружку и сунул ее в рот. Мне опять стало легче. Почему я не делал этого
раньше?
- Стыд и срам! - громко сказал я. - Неужели тебе могло прийти в голову
просить у этого человека крону и ставить его в неловкое положение? - И я
стал строго выговаривать себе за свое бесстыдство. - Право, в жизни не
слыхивал ничего гнуснее! - сказал я. - Набрасываться на человека, норовить
чуть ли не выцарапать ему глаза только потому, что тебе, презренному псу,
нужна крона! Убирайся отсюда. Живо! Живо, дурак! Вот я тебе покажу!
И чтобы наказать себя, я пустился бегом, пробегал улицу за улицей, гнал
себя вперед, мысленно понукал, бешено покрикивал, когда бег замедлялся.
Тем временем я очутился уже на Пилестредет. Когда я наконец остановился,
готовый заплакать от ярости, что не могу больше бежать, все мое тело
содрогалось, и я присел на какую-то ступеньку.
- Нет, погоди! - сказал я. И чтобы как следует наказать себя, снова
встал и заставил себя стоять, и смеялся над собою, и радовался
собственному бессилию. Наконец, через несколько минут, я кивнул и позволил
себе присесть; но при этом выбрал самое неудобное место на ступеньке.
Господи, как сладостен был отдых! Я вытер пот с лица и глубоко вдыхал
свежий воздух. Как я бежал! Но жалости к себе я не чувствовал - так мне и
надо. Зачем вздумал просить крону? Теперь вот получай! Потом я смягчился,
заговорил с собой ласково, увещевал себя, как мать ребенка. Это меня
растрогало, ведь я так устал, был обессилен, и я заплакал. Это был тихий,
затаенный плач, внутреннее рыдание без слез...
Я просидел на одном месте с четверть часа или даже более. Люди
проходили мимо, но никто не трогал меня. Вокруг играли дети, на дереве, по
другую сторону улицы, пела какая-то пташка.
А потом ко мне подошел полицейский.
- Зачем вы здесь сидите? - спросил он.
- Зачем сижу? - повторил я. - Просто так, для собственного
удовольствия.
- Я слежу за вами целых полчаса, - сказал он. - Ведь вы сидите здесь
полчаса?..
- Да, около того, - ответил я. - Ну и что?
Я вскочил и пошел прочь.
Выйдя на площадь, я остановился и стал глядеть вдоль улицы. Для
собственного удовольствия! Разве это ответ? Надо было сказать как можно
жалостней: я сижу, потому что устал. Дурак ты дурак, никогда не научишься
ты притворяться. Потому что я устал! И дышать надо было тяжело, как
загнанная лошадь.
Подойдя к пожарному депо, я опять остановился, потому что в голову мне
взбрела новая фантазия. Я щелкнул пальцами, громко захохотал, к удивлению
прохожих, и сказал:
- Нет, тебе, право, нужно сходить к пастору Левисону. Непременно.
Попытка не пытка. Терять-то нечего. Да и погода прекрасная.
Я зашел в книжный магазин Паши, справился в адресной книге, где живет
пастор Левисон, и отправился к нему.
- Ну, теперь надо взять себя в руки, - сказал я. - Хватит шуток!
Совесть, говоришь? Вздор, ты слишком беден, чтобы носиться со своей
совестью. Ты голоден, ты идешь по важному делу, просить о самом
необходимом. Ты должен склонить голову к плечу и говорить проникновенным
голосом. Не хочешь? В таком случае я тебе больше не друг, так и знай. Вот
что: ты истерзан тревогой, борешься по ночам с силами мрака и с огромными,
безмолвными чудищами, погибаешь от голода, жаждешь вина и молока, но не
имеешь ничего. Дела твои плохи. Вот ты стоишь, и ничегошеньки нет у тебя
за душой. Но ты, слава богу, веруешь в милосердие, ты все-таки не утратил
веры! И чтобы верить в милосердие, ты должен сложить руки и быть хитрее
самого сатаны. А Маммону ты ненавидишь во всякой личине; другое дело -
получить молитвенник и две кроны на память... Я остановился у двери
пастора и прочел: "Прием от 12 до 4".
- А теперь без глупостей! - сказал я. - Дело нешуточное! Итак, склони
голову к плечу...
Я позвонил.
- Нельзя ли мне видеть пастора? - сказал я горничной; но не мог
добавить: "во имя господа".
- Он ушел, - ответила она.
Ушел! Ушел! Планы мои разом рухнули, все заготовленные слова оказались
ни к чему. Что было пользы идти так далеко? Я не мог двинуться с места.
- У вас важное дело? - спросила горничная.
- О нет! - ответил я. - Совсем пустяковое! Просто сегодня такая
прекрасная погода, поэтому я решил прогуляться и засвидетельствовать свое
почтение пастору.
Я не двигался, она тоже. Я нарочно выпятил грудь, чтобы обратить ее
внимание на булавку, которой была заколота моя куртка; я молил ее взглядом
понять, зачем я пришел; но бедняжка ничего не поняла.
- Да, погода прекрасная. А фру тоже нет дома?
- Фру дома, но у нее ревматизм, она лежит на диване и не может
подняться... Не угодно ли мне оставить записку?
- Ах, нет! Просто я иногда выхожу прогуляться, подышать свежим
воздухом. А сегодня такой чудесный день.
И я поплелся обратно. Что было толку болтать? К тому же у меня начала
кружиться голова; это была не шутка, я мог упасть. Прием от 12 до 4; я
опоздал на целый час, время милосердия истекло!
Дойдя до площади, я присел у церкви на скамейку. Боже, каким мрачным
представлялось мне будущее! Я не плакал, у меня не было на это сил;
измученный до предела, я сидел бесцельно и неподвижно, сидел, терзаемый
голодом. Грудь моя в особенности пылала, внутри нестерпимо жгло. Я
пробовал жевать стружку, но это больше не помогало мне; челюсти мои устали
от напрасной работы, и я уже не утруждал их. Я покорился. К тому же кусок
почерневшей апельсинной корки, который я подобрал на улице и тотчас же
принялся жевать, вызвал у меня тошноту. Я был болен; на руках у меня
вздулись синие жилы.
Чего я, собственно, ждал? Целый день я пытался раздобыть крону, которая
могла поддержать во мне жизнь на несколько лишних часов. В конце концов
какая разница, свершится ли неизбежное днем раньше или днем позже?
Порядочный человек на моем месте давным-давно пошел бы домой, лег и
смирился. Мои мысли вдруг прояснились. Теперь я должен умереть. Стояла
осень, мир был скован дремотой. Я испытал все средства, прибегнул ко всем
источникам, какие знал. Я носился с этой мыслью и всякий раз, когда во мне
еще брезжила надежда, с грустью шептал: "Глупец, ты уже умираешь!"
Предстояло написать кое-какие письма, привести все в порядок,
приготовиться. Нужно было хорошенько вымыться и убрать постель. Под голову
я положу два листа белой писчей бумаги - это самое чистое, что у меня
оставалось. А зеленым одеялом я мог бы...
Зеленое одеяло! Я вдруг встрепенулся, кровь бросилась мне в голову, и
сердце мое сильно забилось. Я встал со скамейки и спешу вперед, жизнь
снова пробудилась во мне, и я то и дело повторяю отрывисто: "Зеленое
одеяло! Зеленое одеяло!" Я иду все быстрее, точно стараюсь кого-то
догнать, и вскоре снова оказываюсь в своем жилище - мастерской жестянщика.
Не мешкая и не колеблясь в своем решении, я подхожу к кровати и
скатываю одеяло Ханса Паули. Какая прекрасная мысль пришла мне в голову,
теперь я спасен! Я преодолел свою постыдную нерешимость, я махнул на все
рукой. Ведь я не святой, не какой-нибудь добродетельный идиот. Я в здравом
уме...
Взяв одеяло под мышку, я отправляюсь на Стенерсгатен, в дом номер пять.
Я постучал и вошел в большую незнакомую комнату. Дверной колокольчик у
меня над головой прозвенел громко и отчаянно. Из соседней комнаты вышел
какой-то человек с набитым ртом и встал за прилавок.
- Дайте мне полкроны за эти очки! - сказал я. - Через несколько дней я
их непременно выкуплю.
- Что? Ведь оправа просто стальная?
- Да.
- Нет, я не могу их взять.
- Разумеется. Ведь я, собственно, пошутил. Вот у меня тут одеяло,
которое, в сущности, мне больше не нужно, и я хотел бы от него избавиться.
- К сожалению, у меня целый склад одеял, - ответил он, а когда я
развернул одеяло, лишь мельком взглянул на него и воскликнул: - Прошу
прощения, но это мне тоже без надобности.
- Я нарочно сразу показал вам изнанку, - с лицевой стороны оно гораздо
лучше.
- Все равно я его не возьму, ведь никто не даст за него даже десяти
эре.
- Понятное дело, оно ничего не стоит, - согласился я. - Но мне
казалось, что вместе с другим старым одеялом его можно продать.
- Нет, нет, напрасный труд.
- Может быть, дадите хоть двадцать пять эре? - спросил я.
- Нет, право, я не могу его взять, милейший, оно мне совершенно ни к
чему.
Я снова сунул одеяло под мышку и пошел домой.
Как ни в чем не бывало, я разостлал одеяло на кровати, тщательно
расправил его, как будто и не носил никуда. Решившись на эту авантюру, я,
кажется, был не в своем уме; и чем больше я думал об этом, тем нелепее
представлялся мне мой поступок. Очевидно, это был приступ слабости,
какое-то внутреннее отупение. Но я почувствовал, что это западня, понял,
что теряю разум, и первым делом предложил процентщику очки. А теперь я был
так рад, что не совершил преступления, которое отравило бы последние часы
моей жизни.
Я снова пошел бродить по городу.
У храма Спасителя я опять сел на скамейку,