Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
г к постели.
- Пусть их! Пусть! У него паралич! - крикнул хозяин.
И я, испугавшись его неудовольствия, боясь оказаться, на ночь глядя, за
дверьми, молча вернулся на прежнее место и сидел смирнехонько. Зачем мне
рисковать своим ночлегом и бутербродами, вмешиваясь в семейные дрязги?
Нечего стараться ради этого полумертвого старика. И я почувствовал, что
стал тверд, как кремень.
Девчонки продолжали донимать старика. Их забавляло, что он не может
шевельнуть головой, и они совали ему соломины в глаза, в ноздри. Он
смотрел на них с ненавистью, но не способен был ни вымолвить слово, ни
двинуть руками. Вдруг он приподнял все свое туловище и плюнул одной из
девочек прямо в лицо; потом приподнялся еще и плюнул в другую, но не
попал. Я видел, как хозяин бросил карты и подскочил к кровати. Он весь
побагровел и крикнул:
- Как ты смеешь плевать людям в глаза, старый пес!
- Но ведь они же не давали ему покоя! - воскликнул я, потеряв терпение.
Но я все время боялся, как бы меня не выгнали, и крикнул не очень
возмущенно; я только дрожал всем телом.
Хозяин обернулся ко мне.
- Хорош гусь! Чего вы суетесь не в свои дела, черт вас возьми? Заткните
глотку, слышите? Так-то лучше будет.
Но тут подняла голос хозяйка, и весь дом огласился бранью.
- Да вы все, никак, взбесились! - орала она. - Сидите оба смирно, а не
то вышвырну вон, понятно? Ха, мало того, что я пригрела эту гадину и
кормила ее, изволь еще терпеть ад в доме, черт ему рад! Я этого не
потерплю, слышите? Цыц! Замолчите, дряни, да вытрите носы, не то я сама
примусь за вас. Слыханное ли дело! Заявляются прямо с улицы, без единого
эре, даже мазь от вшей купить не на что, да подымают шум среди ночи,
вступают в перекоры. Я этого не допущу, и пускай чужие катятся вон. Чтобы
в доме было тихо. Такова моя воля!
Я ничего не ответил, даже рта не раскрыл, только снова сел у двери и
слушал крики. Кричали все, даже дети и стряпуха, которая непременно желала
объяснить, с чего началась ссора. Если б я молчал, то все бы сразу и
кончилось, мне бы только придержать язык, и не дошло бы до крайности. А
разве я не придержал язык? Ведь зима была на дворе, и дело шло к ночи. Мог
ли я стукнуть кулаком по столу и постоять за себя? Нет уж, без глупостей!
Поэтому я сидел смирно и, хотя мне почти отказали от квартиры, не ушел от
хозяев. Я не сводил глаз со стены, где висела олеография с изображением
Спасителя, и упорно отмалчивался, невзирая на все выпады хозяйки.
- Если вам угодно избавиться от меня, мадам, то нет ничего проще, -
сказал один из игроков.
Он встал. Второй игрок встал тоже.
- Да нет же, речь не о тебе. И не о тебе, - заверила их хозяйка. - Уж
ежели на то пошло, я могу сказать, о ком разговор. Ежели на то пошло.
Тогда станет ясно, кого это касается...
Она говорила отрывисто, наносила мне удары с короткими паузами и
нарочито медлила, давая мне понять, что она разумела меня. "Спокойствие! -
сказал я себе. - Только спокойствие!" Она не выгоняла меня, не говорила
этого открыто, в ясных словах. Только бы мне не выказать высокомерия, надо
поступиться гордостью, сейчас не время! Держи ухо востро!.. А у Христа на
олеографии такие странные зеленые волосы... Они очень похожи на зеленую
травку, или, выражаясь с изящной точностью, на густую траву поемных лугов.
До чего же тонко я это подметил - именно на густую траву поемных лугов...
И тотчас в голове у меня одна мысль тянет за собой другую: зеленая трава
заставляет меня вспоминать те места в Писании, где говорится, что дни
человека, как трава, и вся трава зеленая сгорела, потом я начинаю думать о
Судном дне, когда все погибнет в пламени, у меня мелькает мысль о
землетрясении в Лиссабоне, и я вижу перед собой латунную испанскую
плевательницу и письменный прибор черного дерева, какой был у Илаяли. Ах,
все - тлен! Вся трава зеленая сгорела! Удел всего - гроб в четыре доски и
саван от йомфру Андерсен, в подворотне направо...
Все это промелькнуло у меня в голове в то отчаянное мгновение, когда
хозяйка собиралась выгнать меня за дверь.
- Он даже не слушает! - крикнула она. - Говорю вам, покиньте мой дом,
понятно? Накажи меня бог, да этот малый сошел с ума! Убирайтесь на все
четыре стороны, вот и весь сказ.
Я посмотрел на дверь, но не с тем, чтобы уйти, вовсе не с тем, чтобы
уйти; в голову мне пришла предерзкая мысль; будь в дверях ключ, я повернул
бы его, заперся бы здесь вместе со всеми, только бы остаться. Мысль, что
сейчас я снова окажусь на улице, приводила меня в ужас. Но в дверях не
было ключа, и я встал; надеяться было не на что.
И вдруг сквозь крик хозяйки слышится голос ее мужа. Я останавливаюсь в
изумлении. Человек, только что грозивший мне, теперь неожиданно принимает
мою сторону. Он говорит:
- Не знаешь разве, что нельзя выгонять людей из дому в ночную пору? Это
карается законом.
Я не знал, карается ли это законом, едва ли так могло быть, хотя,
конечно, все возможно, но хозяйка сразу опомнилась, утихла и оставила меня
в покое. Она даже предложила мне на ужин два бутерброда, но я их не взял,
- из благодарности к ее мужу я не взял их, объяснив, что уже поел в
городе.
Когда я наконец пошел в прихожую и стал укладываться, хозяйка
последовала за мной, остановилась на пороге и громко сказала, застив свет
своим чудовищно распухшим животом:
- Но вы ночуете здесь в последний раз, так и знайте.
- Ну что ж! - ответил я.
Завтра мне, пожалуй, удастся найти ночлег, если хорошенько постараться.
Где-нибудь да найдется убежище. А покуда я радовался, что не остался без
крова сегодня ночью.
Проснулся я в пять или в шесть часов утра. Еще не рассвело, но все
равно я тотчас же встал; из-за холода я спал в одежде, и мне не нужно было
одеваться. Выпив воды, я тихонько отворил дверь и вышел тихонько, чтобы
избежать встречи с хозяйкой.
На улице не было никого, лишь иногда попадался полицейский, который
дежурил всю ночь; вскоре появились два фонарщика и стали гасить газовые
фонари. Я бродил без цели, вышел на Церковную улицу и побрел к крепости.
Хотелось спать, я продрог, и я, присев на скамейку, задремал. Три недели я
питался бутербродами, которые хозяйка давала мне утром и вечером; теперь
вот спина и ноги у меня ныли от долгой ходьбы, очень хотелось есть, уже
сутки я ничего не ел, голод снова терзал меня, и нужно было поскорей
искать какой-нибудь выход. С этой мыслью я опять задремал, сидя на
скамейке...
Меня разбудили чьи-то голоса, я огляделся и увидел, что уже совсем
светло и город проснулся. Я встал и пошел прочь. Над холмами всходило
солнце, небо приобрело нежный светлый оттенок, погожее утро после стольких
хмурых недель вселило в меня радость, я позабыл все свои невзгоды, и
теперь мне казалось, что много раз бывало гораздо хуже. Я хлопнул себя по
груди и тихонько запел песенку. Мой голос звучал так печально, так слабо,
что это растрогало меня до слез. Кроме того, чудесный день, светлое,
сияющее небо действовали на меня слишком сильно, и я заплакал навзрыд.
- Что с вами? - спросил какой-то прохожий.
Я поспешил прочь, не отвечая и прикрыв лицо руками.
Я пришел на пристань. С большой барки под русским флагом выгружали
уголь; я стал разбирать название: "Копегоро". Долгое время развлекался
тем, что наблюдал за этим иностранным судном. Очевидно, оно уже почти
разгрузилось, и, несмотря на балласт, шкала на борту показывала уже девять
футов над водой, и когда тяжелые сапоги грузчиков стучали по палубе, судно
отзывалось протяжным гулом.
Солнце, свет, соленое дыхание моря - вся эта интересная и веселая жизнь
возбуждала меня, и кровь бодрей струилась в моих жилах. Вдруг мне пришло в
голову, что я, пожалуй, мог бы прямо здесь сочинить несколько сцен для
своей пьесы. И я вынул бумажки из кармана.
Я стал придумывать слова, которые хотел вложить в уста монаха, - слова,
пылающие яростной нетерпимостью; но мне это не удавалось. Тогда я оставил
монаха и стал сочинять речь, с которой судья обращается к осквернительнице
храма, написал полстраницы и бросил. Настоящего пафоса не получалось. Люди
вокруг меня трудились, гремели лебедки, скрипели вороты, звякали цепи, и
все это никак не отвечало мрачной, затхлой атмосфере средневековья,
которой была проникнута моя пьеса. Собрав бумажки, я встал.
Но все же я сдвинулся с мертвой точки и был совершенно уверен, что,
если ничего не случится, дело пойдет на лад. Только бы найти какое-нибудь
пристанище! При этой мысли я остановился посреди улицы, но не мог
вспомнить ни одного спокойного местечка во всем городе, где мне можно было
бы пристроиться на время. Не было другого выхода, кроме как вернуться в
"Пансионат для приезжих". От одной этой мысли меня начало корчить, я
твердил себе, что так не годится, но плелся все вперед, туда, куда путь
мне был заказан. Конечно, это презренно, сознавался я себе, это
унизительно; но ничто не действовало. Правда, я человек не гордый, я
должен прямо сказать, что на свете нет существа смиренней меня. И я
продолжал путь.
У двери я остановился и еще раз все взвесил. Будь что будет, надо
рискнуть! Разве все это не презренная суета? Во-первых, мне нужен приют
всего на несколько часов, а во-вторых, накажи меня бог, если я еще
когда-нибудь переступлю порог этого дома. Я вошел во двор. Шагая по
неровным булыжникам, я все еще колебался и чуть не повернул назад от самых
дверей. Я стиснул зубы. Прочь, неуместная гордость! В худшем случае, я
принесу извинения, скажу, что пришел проститься, как того требует
вежливость, и условиться, когда я отдам должок за квартиру. Я открыл дверь
прихожей.
Войдя, я застыл на месте. Прямо передо мной, в двух шагах, стоял сам
хозяин, без шляпы и без куртки, и подглядывал в замочную скважину за тем,
что происходило в комнате. Он сделал мне знак рукою, чтоб я стоял тихо, и
снова стал подглядывать в замочную скважину. При этом он смеялся.
- Подите сюда! - сказал он шепотом.
Я подошел на цыпочках.
- Смотрите! - сказал он, дрожа от безмолвного смеха. - Загляните-ка
туда! Хи-хи! Видите, лежат! Взгляните на старика! Вам видно старика?
В комнате, на кровати, прямо против меня, под олеографией, изображавшей
Христа, я увидел двоих - хозяйку и приезжего штурмана; на темном одеяле
белели ее ноги. А на кровати у другой стены сидел ее отец, разбитый
параличом, и смотрел, опираясь на руки, скорчившись, как всегда, не в
силах шевельнуться...
Я повернулся к хозяину. Он с трудом сдерживался, чтобы не
расхохотаться. Двумя пальцами он зажимал себе нос.
- Видели старика? - шепнул он. - О господи, видели вы старика? Сидит и
смотрит на них! - И он снова нагнулся к замочной скважине.
Я отошел к окну и сел. Это жестокое зрелище совершенно расстроило мои
мысли, уничтожило мое вдохновение. Но какое мне дело до всего этого? Если
сам муж мирится с этим и даже потешается, то у меня нет ни малейшего
основания негодовать. Что же до старика, то о нем нечего беспокоиться. Он,
верно, видел это уже не раз; быть может, он попросту спал сидя или даже
уже умер, бог его знает. Я ничуть не удивился бы, если б узнал, что он
мертв. И моя совесть успокоилась.
Я снова достал рукопись и попытался отогнать все постороннее. Фраза в
речи судьи была оборвана на половине: "Так велят мне бог и закон, так
велит мне совет мудрых мужей, так велит мне моя совесть..." Я смотрел в
окно, придумывая, что же велит ему совесть. Из комнаты донесся негромкий
шум. Ну, это меня не касалось, нисколько не касалось; а старик, быть
может, умер, он умер сегодня в четыре утра; стало быть, мне совершенно
безразлично, что там за шум. Но зачем же я, черт возьми, думаю об этом?
Спокойствие!
"Так велит мне моя совесть..."
Но все словно были в заговоре против меня. Хозяин, подглядывая в
замочную скважину, не мог удержаться, время от времени я слышал его
подавленный смех и видел, как он весь трясется; и еще меня отвлекало то,
что происходило на улице. По другую ее сторону играет на солнце маленький
мальчик; спокойно и беспечно он связывает полоски бумаги. И вдруг он
вскакивает с сердитым криком: пятясь, он выходит на середину улицы и
глядит на рыжебородого человека, который высунулся из окна во втором этаже
и плюнул ему на голову. Малыш плачет от злобы и беспомощно ругается, а
рыжебородый хохочет в окне: так проходит минут пять. Я отворачиваюсь,
чтобы не видеть слез мальчика.
"Так велит мне моя совесть..."
Я никак не мог сдвинуться с места. Наконец все начало путаться. Мне
казалось, что даже написанное прежде никуда не годится, что весь мой
замысел - сплошной вздор. Нельзя говорить о совести в средние века,
совесть впервые изобрел учитель танцев Шекспир, следовательно, вся речь
судьи неправильна. Стало быть, мои бумажки можно выбросить? Я снова
пробежал их, и мои сомнения тотчас же разрешились; я нашел великолепные
места, порядочные куски, обладающие исключительными достоинствами. И в
моей груди снова всколыхнулось пьянящее желание взяться за дело и кончить
пьесу.
Я встал и пошел к двери, не обращая внимания на хозяина, который махал
руками, показывая, чтобы я не шумел. Исполненный непоколебимой решимости,
я вышел из прихожей, поднялся по лестнице на второй этаж и вошел в свою
прежнюю комнату. Ведь штурмана там не было, кто же мог мне помешать побыть
здесь немного? Я не трону его вещей, не воспользуюсь даже столом, а просто
посижу на стуле у двери, с меня и этого довольно. Я быстро раскладываю
бумаги у себя на коленях.
Несколько минут все идет как по маслу. В моей голове одна за другой
возникают отделанные в совершенстве фразы, и я пишу не отрываясь. Я
заполняю одну страницу за другой, стремительно продвигаюсь вперед, иногда
тихонько вскрикиваю, восхищаясь своим порывом, и почти совершенно
забываюсь. Я слышу в эти мгновения лишь собственные радостные возгласы. И
вот мне приходит в голову счастливая мысль о церковном колоколе, его звон
должен прозвучать в одном месте моей пьесы. Все идет Великолепно.
Вдруг я слышу шаги на лестнице. Я дрожу и едва сдерживаюсь, я
насторожен, робок, готов ко всему, меня все пугает; мои нервы взвинчены от
голода; я взволнованно прислушиваюсь, зажав в руке карандаш, и не могу
больше написать ни слова. Дверь отворяется; входят двое, которых я недавно
видел внизу, в замочную скважину.
Не успеваю я извиниться за свое вторжение, как хозяйка кричит,
удивленная, словно с луны свалилась:
- Господи боже ты мой, да он опять здесь!
- Простите! - говорю я и хочу кое-что добавить к этому, но мне не дают
продолжать.
- Убирайтесь вон, не то, видит бог, я позову полицию!
Я встал.
- Но ведь я хотел только проститься с вами, - бормочу я. - И мне
пришлось подождать. Я ничего не тронул, я просто посидел здесь на стуле...
- Это не беда, - говорит штурман. - Какого дьявола? Оставьте его!
Когда я спустился с лестницы, мною вдруг овладела бешеная ненависть к
толстой, отяжелевшей женщине, которая шла за мной по пятам, торопясь меня
выпроводить; я застыл на миг в неподвижности, и на языке у меня вертелись
самые ужасные ругательства, которые я готов был швырнуть ей в лицо. Но я
вовремя опомнился и смолчал, смолчал из простой благодарности к
незнакомому человеку, который шел за ней и мог услышать это. Хозяйка
наседала на меня сзади и беспрерывно ругалась, отчего ярость моя росла с
каждым шагом.
Мы вышли на двор, я шел медленно, все еще колеблясь, стоит ли
связываться с хозяйкой. Бешенство душило меня, самые кровожадные мысли
лезли в голову, я готов был убить ее на месте, ударить ногой в живот. В
воротах я сталкиваюсь с рассыльным, он кланяется мне, но я не отвечаю; он
обращается к хозяйке, и я слышу, что он справляется обо мне; но я не
оборачиваюсь.
Едва я выхожу за ворота, как рассыльный нагоняет меня, снова кланяется
и просит обождать. Он передает мне письмо. Я машинально вскрываю конверт,
и оттуда выпадает бумажка в десять крон, но письма никакого нет.
Я смотрю на рассыльного и спрашиваю:
- Что это за шутки? От кого письмо?
- Право, не знаю, - отвечает он. - Какая-то дама велела снести это вам.
Я остолбенел. Рассыльный уходит своей дорогой. Тогда я кладу бумажку
обратно, комкаю конверт, поворачиваю назад, подхожу к хозяйке, которая все
еще глядит на меня из дверей, и швыряю ей конверт в лицо. Я ничего не
говорю, не произношу ни звука, только, обернувшись через плечо, я вижу,
как она разворачивает скомканную бумажку...
Вот это - достойное поведение! Никаких разговоров, ни слова этой дряни,
преспокойно скомкать крупную ассигнацию и швырнуть в лицо своим врагам.
Вот это называется вести себя с достоинством! Поделом им, скотам!..
Когда я вышел на угол Вокзальной площади и Томтегатен, улица вдруг
закружилась перед моими глазами, в голове у меня раздался гул, и я, едва
не упав, прислонился к стене. Я никак не мог двинуться дальше, не мог даже
выпрямиться и оставался скорченный; как я привалился к стене, так и
остался, чувствуя, что начинаю терять сознание. Это изнеможение лишь
усиливало мою безумную ярость, и я топал ногами. Чего я только не делал,
чтобы прийти в себя, - стискивал зубы, морщил лоб, ворочал глазами, и это
как будто помогло. Мои мысли прояснились, я понял, что близок к гибели. Я
оттолкнулся руками от стены; улица по-прежнему плясала вокруг меня. Я стал
всхлипывать от бешенства, изо всех сил боролся с этой напастью, отважно
удерживаясь на ногах: я не хотел падать, я хотел умереть стоя. Мимо
проезжает повозка. Я вижу, что в повозке картофель, но в бешенстве, из
упрямства, я вбиваю себе в голову, что это не картофель, а кочаны капусты,
и я с ожесточением клянусь, что это - капуста. Я отлично слышал
собственный голос и сознательно продолжал божиться, уверяя, что эта
нелепость - истинная правда, ради нелепого удовлетворения от ложной
клятвы. Опьяненный этой чудовищной ложью, я поднял три пальца и дрожащими
губами клялся во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, что там была капуста.
Время шло. Я плюхнулся на ближайшую приступку, утер пот со лба и шеи,
глубоко вздохнул, чтобы успокоиться. Солнце зашло, день клонился к вечеру.
Я снова начал размышлять о своем положении; голод немилосердно мучил меня,
а через несколько часов снова настанет ночь; необходимо придумать
что-нибудь, пока еще есть время. Мысль моя снова устремилась к
меблированным комнатам, откуда меня выгнали; я вовсе не хотел возвращаться
туда, но все-таки не мог отогнать эту мысль. В сущности, хозяйка была
совершенно права, когда вышвырнула меня. Как могу я ожидать, что мне дадут
приют, раз я не платил денег? А ведь меня к тому же еще кормили; даже
вчера вечером, когда хозяйка на меня рассердилась, она предложила мне два
бутерброда, - предложила по своей доброте, зная, как я в них нуждаюсь.
Значит, мне грех жаловаться, и, сидя на приступке, я начал смиренно
умолять ее простить мое поведение. В особенности горько я раскаивался в
том, что оказался неблагодарным и швырнул деньги ей в лицо...
Десять крон! Я вдруг даже присвистнул. От кого было письмо, которое
принес рассыльный? Только в этот миг я сознательно задумался об этом и
сразу догадался, в чем дело. Я скорчился от скорби и стыда, хрипло
прошептал несколько раз: "Илаяли" и покачал головой. Не сам ли я,