Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
агло смотрит на меня, - смотрит с видом
нескрываемого превосходства, а потом, сделав сыну замечание, уходит. Она
говорит ему громко, чтобы я мог слышать:
- Фу, стыдись, показываешь всяким, какой ты гадкий мальчик!
Глядя на все это, я не упустил ничего, даже малейшей подробности. Моя
наблюдательность была очень острой, я чутко воспринимал каждую мелочь и
все поочередно обдумывал. Стало быть, рассудок мой не был поврежден. Да и
как мог он повредиться?
- Послушай-ка, - сказал я вдруг себе. - Ты достаточно долго тревожился
о своем рассудке, а теперь хватит! Разве это признак безумия, когда голова
замечает и воспринимает все, до последней мелочи? Да ты просто смешон,
смею тебя заверить, ведь это очень забавно. Словом, у всякого бывают
заскоки, особенно в простых вещах. Это ничего не значит, это - простая
случайность. Говорю тебе, ты смешон. А этот счет, эти разнесчастные пять
шестнадцатых вонючего сыра, - ха-ха, сыр с гвоздикой и перцем! - что до
этого смехотворного сыра, то от него вполне можно отупеть, уж один запах
этого сыра способен отправить человека на тот свет... - И я хохотал над
всем зеленым сыром на свете. - Нет, ты дай мне что-нибудь съедобное! -
сказал я. - Дай мне, ежели угодно, пять шестнадцатых свежего сливочного
масла! Тогда другое дело!
Я лихорадочно смеялся собственным шуткам и находил их весьма забавными.
У меня, право, не было никаких изъянов, я был совершенно здоров.
Я ходил по комнате, разговаривая сам с собою, и моя веселость все
возрастала; я громко смеялся и словно опьянел от радости. В самом деле,
казалось, я только и ждал этой короткой радостной минуты, этого мгновения,
исполненного странного светлого восторга, чтобы работоспособность
вернулась ко мне. Я сел за стол и занялся своим сочинением. Работа
продвигалась успешно, гораздо успешнее, чем раньше. Она продвигалась не
слишком быстро; но то немногое, что я сделал, казалось мне бесподобным. К
тому же я работал целый час без устали.
И вот я дошел до самого важного места в этом иносказательном сочинении
о пожаре в книжном магазине; оно представляется мне столь важным, что все
другое, написанное мной, ничто в сравнении с этим местом. Я хотел выразить
поистине глубокую мысль, что горели не книги, а мозги, человеческие мозги,
хотел устроить из этого настоящую Варфоломеевскую ночь. Как вдруг дверь
распахнулась и ворвалась хозяйка. Она быстро вошла прямо в комнату, даже
не задержавшись у двери.
Я коротко вскрикнул, точно мне нанесли удар.
- Как? - сказала она. - Мне показалось, будто вы что-то сказали? К нам
приехал постоялец, и я намерена отдать ему эту комнату. А вы сегодня
переночуете у нас, внизу, но для этого вам надо обзавестись собственной
постелью. - И, не слушая меня, она без дальнейших разговоров принялась
небрежно сгребать со стола мои бумаги.
Мое радостное настроение сразу исчезло, я вспылил, пришел в отчаяние и
тотчас же встал. Я молча предоставил ей убирать бумаги со стола, я не
вымолвил ни слова. Она сгребла листки и сунула их мне в руки.
Делать было нечего, пришлось освободить комнату. И драгоценное
мгновение было утеряно безвозвратно! Нового постояльца я встретил на
лестнице, - это был молодой человек с большим синим якорем,
вытатуированным на руке; за ним носильщик тащил на спине сундук. Приезжий,
очевидно, был моряк, стало быть, лишь случайный гость на одну ночь; он,
конечно, не займет мою комнату на более продолжительное время. Может быть,
завтра, когда он уедет, мне снова посчастливится, и вдохновение вернется,
хотя бы на пять минут - этого хватит, чтобы закончить работу. А пока нужно
покориться судьбе...
До тех пор я не бывал на хозяйской половине, где днем и ночью ютились
муж, жена, отец жены и четверо детей. Стряпуха жила на кухне, там она и
спала. Я с неохотой подошел к двери и постучал; никакого ответа, хотя
внутри слышались голоса.
Когда я вошел, муж не сказал ни слова, даже не ответил на мое
приветствие; он лишь безучастно взглянул на меня, точно ему не было до
меня никакого дела. Впрочем, он играл в карты с человеком, которого я
как-то видел на пристани, с грузчиком по прозвищу "Стекляшка". Грудной
младенец что-то лепетал на кровати, а старик, отец хозяйки, сидел на
скамеечке, скрючившись и подпирая руками голову, словно у него болела
грудь или живот. Он был почти совсем седой и скорчился, словно змея,
подстерегающая добычу.
- Не откажите приютить меня на ночь, - сказал я хозяину.
- Это моя жена так распорядилась? - спросил он.
- Да. Мою комнату занял новый постоялец.
На это он ничего не сказал и снова занялся картами.
Изо дня в день он играл здесь в карты с гостями, играл не на деньги, а
лишь бы скоротать время, лишь бы чем-нибудь занять руки. Больше он ничего
не делал, движения его были ленивы и неохотны, а жена его тем временем
сновала вверх и вниз по лестнице, хлопотала по дому и отыскивала
постояльцев. У нее было соглашение с рабочими и носильщиками в порту,
которые получали известную плату за каждого нового жильца и, кроме того,
часто сами оставались здесь на ночлег. Стекляшка как раз и привел нового
постояльца.
Вошли двое детей, две девочки с веснушчатыми, изможденными, как у
потаскушек, лицами; на них были совсем рваные платья. Немного погодя вошла
и сама хозяйка. Я спросил ее, где она намерена пристроить меня на ночь, и
она ответила, что я могу лечь здесь, вместе со всеми, или же в прихожей,
на скамье, как мне самому угодно. Говоря это, она ходила по комнате,
приводила все в порядок и ни разу не взглянула на меня.
Выслушав ее ответ, я сник, примирился и скромно встал у двери, делая
вид, будто мне даже приятно предоставить на одну ночь мою комнату другому;
я старался придать своему лицу приятное выражение, чтобы не рассердить ее
и не очутиться на улице. Я сказал:
- Ну да как-нибудь устроимся!
И замолчал.
Она продолжала ходить по комнате.
- Впрочем, я должна заметить, что мне никак нельзя сдавать комнаты и
кормить людей в кредит, - сказала она, - я это вам уже говорила.
- Да, уважаемая, но мне нужно всего два дня, чтобы окончить статью, -
ответил я. - И тогда я с удовольствием уплачу вам лишних пять крон, с
огромным удовольствием.
Но я видел, что она совсем в это не верит. А я не мог гордо оскорбиться
и покинуть ее дом; я знал, что ждет меня, если я уйду отсюда.
Прошло два дня.
Я по-прежнему ютился вместе с хозяйской семьей, потому что в прихожей,
где не было печки, стоял холод; спал я на полу. Приезжий моряк продолжал
жить в моей комнате и, по-видимому, не собирался скоро уезжать. К обеду
пришла хозяйка и сказала, что он заплатил ей вперед за целый месяц;
впрочем, он должен до отъезда сдать экзамен на штурмана, поэтому и
остановился здесь. Слушая это, я понял, что моя комната потеряна для меня
навсегда.
Я вышел в прихожую и сел на скамью; если мне суждено вообще написать
что-нибудь, то это возможно только здесь, в тишине. Мое иносказательное
сочинение уже не занимало меня больше; в моей голове появилась новая идея,
великолепный план: я решил сочинить одноактную пьесу "Знаменье креста", из
средневековой жизни. Я уже придумал подходящую героиню - великолепный
образ фанатичной блудницы, согрешившей в храме не из слабости или из
страсти, а из ненависти к богу, согрешившей у самого алтаря, сунув покров
под голову, из дерзновенного презрения к богу. Ха-ха!
Время шло, и этот образ все сильней завладевал моим воображением. В
конце концов она уже стояла перед моими глазами как живая и была как раз
такова, как мне требовалось. Тело блудницы должно было иметь отталкивающие
изъяны: высокая, очень худая и слегка смуглая, а когда ходит, ее длинные
ноги должны просвечивать сквозь юбку. Кроме того, у нее еще должны были
быть большие, оттопыренные уши. Одним словом, с виду она невзрачна,
отталкивающа. Меня в ней интересовало ее поразительное бесстыдство,
отчаянная безоглядность предумышленного греха, который она совершила.
Право, она очень занимала меня; мой мозг как бы вздулся от этого странного
уродства. И я писал пьесу целых два часа подряд.
Исписав десять или, может быть, двенадцать страниц, часто с большим
трудом, с долгими перерывами, перечеркивая и разрывая листы, я
почувствовал усталость, я совсем окоченел от холода, встал и вышел на
улицу. Кроме всего прочего, последние полчаса хозяйский ребенок плакал без
умолку и мешал мне, так что больше я все равно ничего не мог бы написать.
Поэтому я решил прогуляться подальше по дороге в сторону Драммена и не
возвращаться домой до самого вечера, но, гуляя, я все время думал о своей
драме. А во время прогулки со мной случилось вот что.
Я остановился у сапожной мастерской в дальнем конце улицы Карла-Юхана,
почти у самой Вокзальной площади. Бог знает почему я остановился именно у
этой сапожной мастерской! Я смотрел в окно, хотя вовсе не думал, что у
меня нет сапог; мысли мои были далеко, на другом конце света. Позади меня
проходили люди, о чем-то разговаривали, но я не слышал их слов. И вдруг
чей-то голос громко произнес.
- Привет!
Это был мой знакомый по прозвищу "Красная девица".
- Привет, - отозвался я рассеянно.
Я не сразу узнал Девицу.
- Ну, как дела? - спросил он.
- Да ничего... все по-прежнему.
- Послушайте, скажите-ка, вы, стало быть, все еще у Кристи?
- У Кристи?
- Помнится, вы как-то говорили, что служите счетоводом у оптовика
Кристи?
- Ах да! Но я уже ушел от него. У этого человека невозможно работать, и
мы вскоре расстались.
- Но почему же?
- Однажды я сделал неправильную запись, и вот...
- Фальшивую?
Фальшивую! Девица откровенно спрашивал, не совершил ли я подлога. Он
спросил это быстро и с явным любопытством. Я смотрел на него, чувствуя
себя глубоко оскорбленным, и не отвечал.
- Ах, господи, да ведь это со всяким может случиться! - сказал он,
пытаясь меня утешить.
Он все еще думал, что я совершил подлог.
- Что именно может со всяким случиться? - спросил я. - Вы хотите
сказать, что всякий может сделать фальшивую запись? Послушайте, милейший,
вы в самом деле думаете, что я способен на такую низость? Это я-то?
- Но, мой дорогой, мне кажется, вы сами ясно сказали...
Я вскинул голову, отвернулся от Девицы и смотрел в сторону. Вдруг я
увидел красное платье, женщина в красном платье шла рядом с каким-то
мужчиной. Если б я не разговаривал с Девицей, если б я не был уязвлен его
низменным подозрением, не вскинул голову, оскорбленный, не отвернулся от
него, это красное платье, пожалуй, ускользнуло бы от моего внимания.
Какое, в сущности, мне до него дело? Что мне в нем, будь это даже платье
самой камер-фрейлины Нагель?
А Девица все говорил, стараясь исправить свою оплошность; я его совсем
не слушал, я все время смотрел на красное платье, приближавшееся ко мне. И
в груди у меня встрепенулось волнение, словно в нее вонзилась тонкая игла;
я прошептал мысленно, не шевеля губами:
- Илаяли!
Теперь и Девица обернулся, увидел проходящих даму и господина,
поклонился им и проводил их глазами. Я не поклонился, или, может быть,
поклонился, не заметив этого. Красное платье удалялось по улице
Карла-Юхана и, наконец, исчезло.
- Кто это с ней? - спросил Девица.
- Герцог, разве вы не видели? Это у него прозвище такое - "Герцог". А
ее вы знаете?
- Да, немного. А вы?
- Нет, - отвечал я.
- Мне показалось, что вы ей низко поклонились.
- Поклонился?
- Разве вы не поклонились? - сказал Девица. - Очень странно! Ведь она
все время только на вас и смотрела.
- Откуда вы ее знаете? - спросил я.
Он, в сущности, ее не знал. Все случилось как-то осенним вечером. Было
уже поздно, трое молодых людей только что вышли из "Гранда", они были
навеселе, встретили эту женщину одну возле Каммермейера и заговорили с
ней. Вначале она не хотела разговаривать; но один из весельчаков, которому
море было по колено, прямо попросил у нее позволения проводить ее до дому.
Он не тронет на ней, как говорится, ни единого волоса, просто доведет ее
до подъезда и тогда будет уверен, что она действительно вернулась домой, а
иначе ему не будет покоя всю ночь. Они шли, и он говорил без умолку, сыпал
всякими небылицами, назвался Вольдемаром Аттердагом, выдал себя за
фотографа. В конце концов эти веселые выдумки ее рассмешили, а он
нисколько не был смущен ее холодностью, и в конце концов она позволила ему
себя проводить.
- Ну, а что же было дальше? - спросил я, и у меня перехватило дыхание.
- Дальше? Ах, не будем об этом! Все-таки она женщина.
На мгновение мы оба замолчали.
- Черт возьми, так это Герцог! Вот он, значит, каков! - добавил Девица
задумчиво. - Раз она пошла с этим господином, я немного за нее дам.
А я все молчал. Ну, разумеется. Герцог ее завлечет! Вот и прекрасно!
Мне-то что за печаль? Я пожелал счастливого пути этой прелестнице,
счастливого ей пути! И попытался утешить себя, думая о ней дурно, с
наслаждением втоптал ее в грязь. Меня раздражало лишь, что я снял перед
этой парочкой шляпу, если только это действительно правда. Зачем мне было
снимать шляпу перед такими людьми? А о ней я больше не жалел, нисколько не
жалел; она уже не была красавицей, подурнела, - черт возьми, до чего же
она увяла! Вполне возможно, что она смотрела только на меня; тут нет
ничего удивительного; быть может, в ней пробудилось раскаянье. Но только
из-за этого я не упаду к ее ногам, не стану приветствовать ее как
безумный, в особенности, раз она так подозрительно увяла за последнее
время. Пускай Герцог берет ее себе, на здоровье! Может быть, настанет
день, когда я гордо пройду мимо нее, даже не взглянув в ее сторону. Может
случиться, я позволю себе сделать это даже в том случае, если она станет
смотреть на меня в упор и будет в красном платье. Очень даже может
случиться! Ха-ха, вот будет торжество! Насколько я себя знаю, я, пожалуй,
могу закончить пьесу еще нынче ночью, и дней через восемь эта фрекен будет
стоять предо мной на коленях. Со всеми своими прелестями, ха-ха, со всеми
прелестями!..
- Прощайте! - сказал я отрывисто.
Но Девица удержал меня. Он спросил:
- А чем же вы заняты теперь?
- Чем занят? Пишу, разумеется. Чем же мне еще заниматься? Ведь я только
этим и живу. В настоящее время я работаю над большой драмой - "Знаменье
креста", из средневековой жизни.
- Черт побери! - с искренним восхищением сказал Девица. - Да ведь если
вы это напишете, тогда...
- Меня это не очень заботит! - ответил я. - Но дней через восемь,
надеюсь, вы обо мне услышите.
И я ушел.
Вернувшись домой, я тотчас же обратился к хозяйке и попросил лампу. Мне
была очень нужна лампа; я собирался не ложиться в ту ночь, пьеса бушевала
у меня в голове, и я твердо рассчитывал написать к утру порядочную часть.
Я изложил хозяйке свою просьбу очень смиренно, так как заметил у нее на
лице недовольство тем, что я снова вернулся. Я почти кончил свою
замечательную пьесу, сказал я, остается дописать всего лишь две сцены. И я
намекнул, что пьесу может поставить какой-нибудь театр еще прежде, чем я
сам об этом попрошу. И если она окажет мне такое одолжение, тогда я...
Но у хозяйки не было лампы. Она долго думала, но никак не могла
вспомнить, чтобы у нее где-нибудь была лампа. Если я готов подождать до
двенадцати, тогда, пожалуй, можно будет взять лампу из кухни. А почему я
не куплю себе свечи?
Я умолк. У меня не было десяти эре на свечу, и она это отлично знала.
Увы, мои планы опять расстроились! Стряпуха сидела с нами, она сидела в
комнате, на кухне ее не было, стало быть, лампу даже не зажигали. Я
подумал об этом, но не сказал больше ничего.
Вдруг стряпуха говорит:
- Я, кажись, недавно видала, как вы выходили из дворца? Вы, что же,
были на обеде? - И она громко засмеялась над собственной шуткой.
Я сел, достал свои бумаги и хотел попытаться работать, сидя здесь. Я
держал бумагу у себя на коленях и пристально смотрел в пол, чтобы не
отвлекаться; но это не помогало, ничто не помогало мне, я не мог выжать из
себя ни строчки. Вошли две хозяйские девочки и стали шумно играть с
кошкой, а кошка эта была на удивление большая и почти без шерсти; когда
девочки дули ей в глаза, в них появлялись слезы и стекали по носу. Хозяин
и еще двое гостей играли за столом в карты. Только хозяйка, как всегда,
занималась делом - она шила. Она отлично видела, что я не могу писать в
таком шуме, но совсем уже не считалась со мной; она даже улыбнулась, когда
стряпуха спросила, не на обед ли меня пригласили во дворец. Все в доме
относились ко мне враждебно; казалось, после того как я вынужден был с
позором уступить свою комнату другому, это дало всем в доме право
обращаться со мной, как с посторонним. И даже стряпуха, эта маленькая,
черноглазая дрянь, у которой был низкий лоб и совсем плоская грудь,
насмехалась надо мной по вечерам, когда я брал бутерброды. Она часто
спрашивала меня, где я обычно обедаю, что-то она никогда не видела, чтоб я
ковырял в зубах, выходя из "Гранда". Было ясно, что она знает о моем
бедственном положении, и ей доставляет удовольствие напоминать мне об
этом.
Все эти мысли лезут мне в голову, и я не в силах придумать ни одной
реплики для своей пьесы. Мои попытки тщетны; у меня начинает гудеть в
голове, и я, наконец, вынужден бросить работу. Я кладу листки в карман и
поднимаю глаза. Стряпуха сидит прямо передо мной, я смотрю на нее, смотрю
на ее узкую спину и покатые плечи, которые еще даже не окрепли как
следует. Зачем ей нападать на меня? Пусть бы я вышел даже из дворца, что
из этого? Ей-то что за печаль? В последние дни она нагло насмехалась надо
мной, когда я спотыкался на лестнице или, зацепившись за гвоздь, разрывал
куртку. Не далее как вчера она подобрала мои черновики, которые я выбросил
в прихожую, украла эти наброски к моей пьесе и потом читала их в комнате
во всеуслышание, вышучивая меня и осыпая издевками. Я ни разу не обидел ее
и, помнится, ни разу не просил ее оказать мне какую-нибудь услугу.
Напротив, по вечерам я сам стелил себе постель на полу, не желая ее
утруждать. Она смеялась надо мной еще и потому, что у меня выпадали
волосы. По утрам в умывальнике плавали волосы, и это ее смешило. Башмаки у
меня прохудились, в особенности тот, что попал под хлебный фургон, она и
над этим насмехалась. "Вот так башмаки, прости господи! - говорила она. -
Глядите, каждый что твоя собачья конура!". Да, мои башмаки и в самом деле
были изношены; но я не мог покамест обзавестись другими.
Я вспоминаю все это и удивляюсь открытой враждебности со стороны
стряпухи, а девочки начинают тем временем дразнить старика, лежащего на
кровати. Они прыгали вокруг него и были целиком поглощены этим занятием.
Потом они стали щекотать у него в ушах соломинками. Поначалу я не
вмешивался. Старик и пальцем не шевельнул, чтобы от них избавиться; он
лишь смотрел на своих мучительниц яростным взглядом, когда они его
щекотали, да мотал головой, чтобы освободиться от торчавших из ушей
соломинок.
Это зрелище становилось для меня невыносимым, но я не мог отвести глаз.
Отец иногда поднимал голову от карт, смеялся выходкам девочек и даже
обращал на это внимание своих партнеров. Почему старик не пошевельнется?
Почему не отшвырнет девочек? Я сделал ша