Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
л прочь. У холма Святого Генриха я
спросил у встречного, сколько времени, и он ответил, что уже пятый час.
Пятый час! Уже пятый час! Я прибавил шагу, почти бегом поспешил в
редакцию. Редактор, пожалуй, давно там, а может быть, даже уже ушел! Я то
брел медленно, то бежал, едва не попадая под колеса, обгонял прохожих,
мчался взапуски с лошадьми, выбивался из сил как безумный, только бы
успеть вовремя. Вбежав в здание, я несколькими прыжками одолел лестницу и
постучал в дверь.
Ответа не было.
"Он ушел! Ушел!" - думаю я. Я дергаю дверь, она не заперта, стучу еще
раз и вхожу.
Редактор сидит за столом, лицом к окну, в руке у него перо, он что-то
пишет. Я здороваюсь, с трудом переведя дух, он оборачивается, глядит на
меня и качает головой.
- У меня еще не было времени просмотреть ваш очерк.
Я рад, что он, по крайней мере, пока не отверг мою работу, и говорю:
- Ну конечно, я же понимаю. Да это и не к спеху. Может быть, зайти дня
через два или...
- Да, да, я погляжу. Впрочем, у меня ведь есть ваш адрес.
И тут я забыл сказать, что у меня больше нет никакого адреса.
Аудиенция кончилась, я с поклонами отступаю назад и ухожу. Душа моя
снова полна надежды: еще ничего не потеряно, напротив, я еще могу многого
добиться, если уж на то пошло. И в голове у меня рождаются всякие
фантазии, мне мнится, что у престола Всевышнего решено вознаградить меня
за мой фельетон десятью кронами...
Только бы мне найти какое-нибудь пристанище на ночь! Я раздумываю, где
мне лучше всего заночевать; этот вопрос так занимает меня, что я
останавливаюсь посреди улицы. Я забываю, где я, стою, как одинокий бакен в
море, а вокруг плещут и бушуют волны. Газетчик протягивает мне "Викинга".
Любопытно, очень любопытно! Я поднимаю голову и вздрагиваю - передо мной
снова магазин Семба.
Я быстро поворачиваюсь, стараюсь скрыть сверток и, растерянный, спешу к
церкви, боясь, как бы меня не увидели из окон. Я миную Ингебрет, прохожу
мимо театра, у Логена сворачиваю и направляюсь в сторону набережной, к
форту. Отыскав свободную скамейку, я снова погружаюсь в размышления.
Где мне найти пристанище на ночь? Нет ли какой-нибудь дыры, где я мог
бы укрыться до утра? Гордость не позволяла мне вернуться назад, в прежнюю
свою комнату; я и мысли не допускал о том, чтобы отказаться от своих слов,
я с негодованием отмахнулся от этого и лишь смущенно улыбнулся, представив
себе маленькую красную качалку. Волей воображения я вдруг очутился в
большой, с двумя окнами, комнате на Хегде-хауген, где когда-то жил: на
столе я увидел поднос со множеством бутербродов внушительного вида, а
потом он превратился в бифштекс - соблазнительный бифштекс, рядом
появилась белоснежная салфетка, груды хлеба, серебряная вилка. И
отворилась дверь: вошла моя хозяйка, она предложила мне еще чашечку чаю...
Пустые видения и сны! Я стал внушать себе, что, если б я теперь добыл
еды, голова моя снова пришла бы в расстройство, мне пришлось бы бороться с
тою же самой лихорадкой в мыслях, с наплывом безумных фантазий. Таков уж я
был, еда приносила мне вред; это была моя странность, мое особенное
свойство.
Может статься, я еще найду себе пристанище попозже, перед вечером.
Спешить некуда: на худой конец, отыщу местечко где-нибудь в лесу, все
городские окрестности к моим услугам, и мороза нет.
А море замерло в тяжкой неподвижности, корабли и неуклюжие, тупоносые
буксиры бороздили его свинцовую гладь, вспенивали воду с обоих бортов,
плыли все вперед, дым, словно пух, летел из труб, стучали машины, сотрясая
глухими ударами промозглый воздух. Небо застилали тучи, было безветренно,
деревья у меня за спиной казались мокрыми, а скамейка подо мной была сырая
и холодная. Время шло; я начал задремывать, появилась усталость, холодок
пробежал по спине; вскоре я почувствовал, что глаза у меня совсем
слипаются. И я смежил веки...
Когда я проснулся, было уже темно; одурелый спросонья и озябший, я
вскочил, схватил свой сверток и пошел прочь. Я шел все быстрее и быстрее,
чтобы согреться, махал руками, потирал ноги, которые у меня словно
отнялись, и очутился у пожарной каланчи. Было девять; я проспал несколько
часов.
Куда же мне деваться? Нужно найти место для ночлега. Я стою, гляжу на
пожарное депо и соображаю, не удастся ли проскользнуть в какую-нибудь
дверь, выждав, когда охранник зазевается. Я поднимаюсь по ступенькам и
пробую завязать с ним разговор, он тотчас же берет свой топорик на караул
и готов меня слушать. Этот поднятый топорик, обращенный ко мне холодным
лезвием, словно рубит меня по нервам, я немею от страха перед вооруженным
человеком и невольно отступаю. Я молчу, только отступаю все дальше и
дальше; спасая достоинство, я провожу рукою по лбу, словно забыл что-то, и
отхожу. Очутившись снова на тротуаре, я чувствую облегчение, как будто в
самом деле избежал серьезной опасности. И спешу прочь.
Холодный и голодный, все больше падая духом, поплелся я по улице
Карла-Юхана; при этом я громко ругался, не беспокоясь, что кто-нибудь
может это услышать. У здания стортинга, подле первого льва, опять-таки
волею воображения, я вспоминаю знакомого художника, молодого человека,
которого однажды спас в Тиволи от пощечины, а потом как-то заходил к нему.
Весело щелкнув пальцами, я отправляюсь на Турденшельгатен, отыскиваю дверь
с табличкой: "К.Захария Бартель" и стучусь.
Он сам открыл дверь; от него омерзительно пахло пивом и табаком.
- Добрый вечер! - сказал я.
- Добрый вечер! Это вы? Черт возьми, что это вам вздумалось пожаловать
ко мне так поздно? Ведь при лампе на моей картине решительно ничего не
видно. Со времени вашего прошлого посещения я пририсовал стог сена и
кое-что переделал. Приходите днем, а сейчас смотреть нет никакого смысла.
- Все-таки позвольте взглянуть! - сказал я. Впрочем, я не помнил, о
какой картине шла речь.
- Это невозможно! - отвечал он. - Все будет казаться желтым! И кроме
того... - понизив голос до шепота, он подошел ко мне вплотную. - Сегодня у
меня девушка, так что я никак не могу.
- Ну, в таком случае и толковать не о чем.
Я попятился, пожелал ему доброй ночи и ушел.
Оставалось только одно - идти в лес. Ах, если б земля была не такой
сырой! Я поглаживал свое одеяло и понемногу свыкался с мыслью, что буду
ночевать под открытым небом. Поиски ночлега в городе были столь долгими и
мучительными, что я устал, мне все опротивело; так сладостно было
почувствовать успокоение, смириться и плестись по улице без единой мысли в
голове. Проходя мимо университета, я поднял голову, увидел, что уже
одиннадцатый час, и направился к окраине. На Хегдехауген я остановился
перед съестной лавкой, у витрины. Рядом с французской булкой спала кошка,
тут же была жестянка со свиным салом и стеклянные банки с крупой. Я
постоял немного, глядя на это изобилие, но так как денег у меня не было,
отвернулся и продолжал путь. Я шел очень медленно, миновал заставу, побрел
дальше, все дальше, час за часом, и наконец добрался до пригородного леса.
Здесь я свернул с дороги и присел отдохнуть. Потом стал искать
какое-нибудь мало-мальски подходящее место, собрал вереску и
можжевельника, устроил постель на маленьком пригорке, где было чуть
посуше, развернул свой пакет и вынул одеяло. Я смертельно устал после
долгого пути и тотчас же лег. Много раз я ворочался и ерзал, покуда не
устроился, наконец, поудобнее; ухо у меня слегка побаливало, оно даже
распухло от удара кнутом, и я мог лежать только на одном боку. Башмаки я
снял и положил под голову, завернув в бумагу от Семба.
Все вокруг было погружено в темноту, стояла тишина, полнейшая тишина.
Лишь в высоте звучала вечная песня воздушных стихий, далекий, монотонный
гул, который никогда не смолкает. Я так долго прислушивался к этому
бесконечному, тоскливому звучанию, что мне сделалось не по себе; ведь это
была музыка блуждающих миров, мелодия звезд...
- Нет, это, наверно, дьявольское наваждение! - сказал я и, чтобы
ободриться, громко засмеялся. - Это филины кричат о земле Ханаанской!
Я встал, лег и снова встал, надел башмаки, принялся бродить в темноте,
потом опять лег, и до самого рассвета боролся с ожесточением и страхом,
лишь под утро сон наконец одолел меня.
Когда я открыл глаза, было уже совсем светло, и я почувствовал, что
время близится к полудню. Я надел башмаки, снова завернул одеяло в бумагу
и пошел обратно в город. Солнце, подобно вчерашнему, скрывали тучи, и я
мерз, как собака; ноги у меня окоченели, а глаза слезились, словно
ослепленные дневным светом.
Оказалось, что уже три часа. Голод терзал меня все сильней, я ослаб. Я
шел, временами чувствуя тошноту. Потом свернул к общественной столовой,
прочитал меню, вывешенное на доске, и выразительно пожал плечами, словно
терпеть не мог говядину и свинину; отсюда я отправился на вокзальную
площадь.
Голова моя сильно кружилась; я шел дальше и старался не обращать на это
внимания, но она кружилась все сильней, и наконец мне пришлось присесть на
лестнице. Все внутри меня переменилось, словно бы сдвинулось с места, или
какая-то завеса, какая-то ткань лопнула у меня в мозгу. Раза два я чуть не
задохнулся, и сидел пораженный. Я не терял сознания, я определенно
чувствовал, как у меня со вчерашнего дня побаливало ухо, и когда мимо
прошел знакомый, я тотчас узнал его, встал и поклонился.
Что это за новое, мучительное ощущение добавилось теперь к остальным?
Неужели дело в том, что я спал на сырой земле? Или же я чувствую себя так
потому, что еще не завтракал? Вообще говоря, не имело смысла влачить столь
жалкую жизнь; видит бог, я решительно не понимал, за что мне ниспослано
это наказание! И я подумал, что очень даже просто могу стать прощелыгой,
могу снести в заклад одеяло. Я получу за него крону, и этого мне хватит
трижды плотно пообедать, я продержусь сколько возможно, пока не
подвернется что-нибудь другое; а Ханса Паули я как-нибудь обману. Я уже
направился к процентщику, но остановился перед дверью, в раздумье покачал
головой и повернул назад.
Чем дальше я уходил, тем радостнее становилось мне от мысли, что я
преодолел это тяжкое искушение. Я думал о том, что остался честным
человеком, что у меня твердая воля, что я, как яркий маяк, возвышаюсь над
мутным людским морем, где плавают обломки кораблекрушений, и это исполняло
меня гордости. Заложить чужую вещь, только чтобы пообедать, угрызаться
совестью из-за каждого куска, ругать себя прощелыгой, стыдиться перед
самим собой - нет, никогда! Никогда! Такая мысль не могла прийти мне
всерьез, ее, можно сказать, вовсе и не было; а за случайные, мимолетные
мыслишки человека винить нельзя, в особенности, когда нестерпимо болит
голова и до смерти устаешь все время таскать с собой чужое одеяло.
Рано или поздно непременно найдется какой-нибудь выход! Вот, скажем,
этот торговец на Гренланслерет, я предложил ему свои услуги письмом, но
разве я обивал его порог? Разве звонил по телефону с утра до ночи и
получал отказы? Я просто-напросто не пришел к нему, потому и не знаю
ответа. Быть может, из этого выйдет что-нибудь, быть может, на этот раз
счастье мне улыбнется; пути счастья сплошь и рядом неисповедимы. И я
отправился на Гренланслерет.
Последняя встряска меня обессилила, я едва плелся и придумывал, что мне
сказать этому торговцу. Наверное, у него добрая душа; если он будет в
хорошем настроении, то охотно даст мне крону вперед за работу, даже
просить не придется; у подобных людей часто бывают премилые чудачества.
Я проскользнул в ворота, смочил слюною свои брюки на коленях, чтобы
придать им более приличный вид, сунул одеяло за ящик в темный угол,
пересек наискось улицу и вошел в лавку.
Внутри какой-то человек клеил пакеты из старых газет.
- Мне хотелось бы видеть господина Кристи.
- Это я и есть, - отозвался он.
- Вот как! А я такой-то, имел честь письмом предложить ему свои услуги
и вот хочу узнать, можно ли мне на что-нибудь рассчитывать?
Он несколько раз повторил мое имя и рассмеялся.
- Не соблаговолите ли полюбоваться, как вы оперируете числами, сударь?
Вы пометили ваше письмо тысяча восемьсот сорок восьмым годом.
И он захохотал во всю глотку.
- Да, это не очень хорошо, - смущенно сказал я. - Готов признать, я
несколько рассеян, невнимателен.
- Мне, да будет вам известно, нужен человек, который никогда не делает
ошибок в числах, - сказал он. - А право, жаль, у вас такой четкий почерк,
и вообще ваше письмо мне понравилось, но...
Я подождал немного; мне трудно было поверить, что это его последнее
слово.
Он снова занялся своими пакетами.
- Да, это досадно, очень досадно, но поверьте, такое никогда больше не
повторится, ведь нельзя же из-за легкой описки считать меня совершенно
непригодным к работе счетовода?
- Я этого и не считаю, - ответил он. - Но в ту минуту я придал этому
такое значение, что тотчас взял другого.
- Стало быть, место занято? - спросил я.
- Да.
- Ах ты господи, значит, ничего не поделаешь!
- Ровным счетом. Мне очень жаль, но...
- Прощайте! - сказал я.
Звериная ярость овладела мной. Я схватил свое одеяло в подворотне,
стиснул зубы, толкал мирных людей на улице и не извинялся. Когда какой-то
господин остановился и сделал мне строгое замечание, я повернул к нему
голову и выкрикнул ему прямо в ухо какую-то бессмыслицу, потряс кулаками
перед самым его носом и пошел дальше, ослепленный бешенством, с которым не
в силах был совладать. Он позвал полицейского, и в это мгновение мне
больше всего захотелось затеять с полицейским драку, я умышленно замедлил
шаг, чтобы меня могли нагнать; но его не было. Что толку, если все самые
горячие, самые решительные попытки что-то предпринять оканчивались
неудачей? Почему я написал 1848? На что сдался мне этот проклятый год?
Теперь я был так голоден, что у меня сводило кишки, причем не приходилось
и надеяться, что в этот день я раздобуду хоть немного еды. С течением
времени все более сильное опустошение, душевное и телесное, завладевало
мною, с каждым днем я все чаще поступался своей честностью. Я лгал без
зазрения совести, не уплатил бедной женщине за квартиру, мне даже пришла в
голову преподлая мысль украсть чужое одеяло - и никакого раскаяния, ни
малейшего стыда. Я разлагался изнутри, во мне разрасталась какая-то черная
плесень. А там, на небесах, восседал бог и не спускал с меня глаз, следил,
чтобы моя погибель наступила по всем правилам, медленно, постепенно и
неотвратимо. Но в преисподней метались злобные черти и рвали на себе
волосы, оттого что я так долго не совершал смертного греха, за который
господь по справедливости низверг бы меня в ад...
Я прибавил шагу, почти побежал, неожиданно свернул налево и в яростном
негодовании очутился перед ярко освещенным, красивым подъездом; я не
остановился, не опомнился ни на минуту; но удивительная пышность подъезда
мгновенно запечатлелась в моей памяти, каждая мелочь, все украшения стояли
перед моим внутренним взором, пока я бежал вверх по лестнице. Во втором
этаже я резко позвонил. Почему я остановился именно во втором этаже? И
почему схватился за самый дальний от лестницы звонок?
Молодая дама в сером платье с черной отделкой отворила дверь; некоторое
время она изумленно смотрела на меня, потом покачала головой и сказала:
- Нет, сегодня у нас ничего нет.
И хотела закрыть дверь.
Почему именно ей суждено было оказаться на моем пути? Она приняла меня
за нищего, а я вдруг стал хладнокровен и спокоен. Я снял шляпу,
почтительно поклонился и, как будто не расслышав ее слов, сказал с крайней
учтивостью:
- Прошу прощения, фрекен, что я так громко позвонил, я не привык к
вашему звонку. Кажется, здесь живет больной, который ищет человека возить
его в коляске?
Мгновение она постояла, как бы взвешивая мою нелепую выдумку, и,
видимо, не зная, что обо мне думать.
- Нет, - сказала она наконец. - Никакой больной здесь не живет.
- Разве? Такой пожилой господин, которого нужно возить по два часа в
день, за сорок эре в час.
- Нет.
- Тогда еще раз прошу прощения, - сказал я. - Очевидно, это в первом
этаже. Я только хотел рекомендовать ему одного человека, своего знакомого,
чья судьба мне не безразлична. Меня зовут Ведель-Ярльсберг.
Я снова поклонился и сделал шаг назад; дама покраснела до корней волос,
от смущения она не могла двинуться с места и стояла, глядя мне вслед, пока
я спускался по лестнице.
Спокойствие снова вернулось ко мне, и голова моя была ясна. Слова дамы,
что ей нечего подать сегодня, подействовали на меня, как холодный душ. Я
уже дошел до того, что каждый мог, посмотрев на меня, мысленно сказать:
"Вон идет нищий, он клянчит у людей себе на пропитание!"
На Меллергаде я остановился у кухмистерской и стал нюхать аппетитный
запах жареной говядины; я уже взялся за ручку двери и хотел войти, сам не
зная для чего, но вовремя одумался и ушел. Выйдя на площадь, я стал искать
места, где бы отдохнуть, но все скамейки были заняты, и я тщетно бродил
вокруг церкви в поисках тихого местечка, куда мог бы присесть. "Ну
конечно! - с мрачностью сказал я про себя. - Конечно! Конечно же!" И я
пошел дальше. У фонтана в углу базара я остановился, выпил воды, снова
пошел, волоча ноги, подолгу мешкал у каждой витрины, провожал глазами
каждую проезжавшую карету. Голова у меня горела, в висках раздавался
какой-то странный стук; выпитая вода не пошла впрок, и время от времени я
с трудом удерживался от рвоты. Наконец я добрался до кладбища у храма
Спасителя. Я сел, уперся локтями в колени и уронил голову на руки; когда я
скорчился таким образом, мне стало лучше, и я уже не чувствовал
покалывания в груди.
Какой-то каменщик ползал по гранитной плите неподалеку от меня и
высекал надпись; он был в темных очках и вдруг напомнил мне одного моего
знакомого, которого я почти забыл, - тот человек служил в банке, и я
встретился с ним как-то в кофейне.
Если б только я мог преодолеть свой стыд и обратиться к нему! Сказать
ему всю правду о том, как мне теперь тяжко, как трудно добывать
пропитание! Я мог бы отдать ему книжку с талонами на бритье... Ах, черт, я
совсем позабыл про эту книжку! А там талонов почти на крону!
Взволнованный, я начинаю искать свое сокровище. Не найдя сразу, я
вскакиваю, шарю в холодном поту от страха, и наконец нахожу ее на дне
бокового кармана вместе с чистыми и исписанными листками, не имеющими
никакой ценности. Я несколько раз пересчитываю эти шесть талонов от
начала, потом от конца; мне они не очень нужны, - я больше не хочу
бриться, такая уж у меня прихоть, фантазия. Я мог бы иметь вместо них
полкроны, блестящую монету из конгсбергского серебра! Банк закрывается в
шесть, я могу дождаться своего знакомого у кофейни, он придет часов в семь
или в восемь.
Я долго радовался этой мысли. Время шло, в листве каштанов вокруг меня
шумел ветер, день клонился к вечеру. Но разве не унизительно соваться с
шестью талончиками к молодому человеку, служащему в банке? Как знать,
может, у него целых две пухлых книжки в кармане, а талоны в них красивее и
чище, чем мои. И я шарил по карманам в надежде найти еще что-нибудь
подходящее и предложить ему в придачу, но ничего не нашел. А что, если
п