Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
танному методу? Экспериментальный цех
какого-либо завода в системе тракторсельмаша, с привлечением
НИИ. Все планы у нас напряженные, но опыт показывает, что
внеплановая штучная продукция тем не менее успешно
изготовляется... если к ней привязан конструктор, хотя бы
внештатно, если, наконец, дирекция завода хочет того... если...
если министерство хочет... -- И голос, чуть повысившись, тут же
упал, убоялся, но не подкошенно упал, а осторожно опустившись
на колени.
Все раздумывали. Шелестели бумагами. Скрипели стульями.
-- Ну что ж... -- как бы нехотя согласился Шишлин. Слегка
пожурил Ланкина: -- Министерство все-таки хочет, хочет... Так
что решим, товарищи? Может, обяжем Будылина?
Ему возразили, уверенно дав справку:
-- Будылин не возьмет. У него кузнечно-прессовый на
реконструкции, у него... Вот если в Гомель...
-- Гомель -- завален... -- поправили авторитетно.
-- А если... если -- Брянск?
-- Напрасный ход...
-- Бежецк?.. Не Сусанову, а тому... как его... ну,
"Бежецксельстрой"? Плевать нам на амбиции его.
-- Не выйдет. Там не амбиции. Там фанаберия.
-- А "Дормаш"?.. Когда-то брал без звука...
-- То -- раньше... Потом обожглись.
-- Слушайте! Доподлинно знаю: Синицын! У него все
образуется. Ему только фонды выбить...
-- С ума сошел, Иван Яковлевич... С ним нахлебаешься, с
твоим Синицыным... Он под комбайн план завалит, а нам...
-- Какой там план!.. У него простаивает опытный цех при
ОКБ...
-- Нет уже цеха!.. Эта чехарда с разрядами... Категорию
ему не повысили!
-- Как не повысили?.. Я своими глазами видел приказ!
Возбужденно переругивались, увязая в спорах и пояснениях.
Галдели, обвиняя друг друга в забывчивости. Шутили незлобно...
Все -- кроме Шишлина. Заместитель министра не мог
отвлекаться на пустяки. О себе он напоминал тем, что постукивал
по столу какой-то деревяшкой, призывая спорщиков и советчиков
поспешать. И добился. Кто-то ахнул: "Вот голова-то!.. Бабанов!
Бабанов возьмет!" И все наперебой, кляня себя за
недогадливость, стали превозносить возможности Бабанова: людей
невпроворот, связи с поставщиками налажены, живет себе мужик и
в ус не дует, хитер, ох как хитер, и все прибедняется, и
сейчас, когда скрыл резервы и таит их, совсем разленился,
пролезать в передовики не хочет... Бабанов, только он, Бабанов!
Ждали решения Шишлина, а тот -- поигрывал на нервах, не
давая согласия, что, видимо, входило в служебные игры, в
неписаные правила министерского словоблудия, но отнюдь не
пустобрешества, ибо целью неимпровизированной болтовни этой
было -- поставить Ланкина перед выбором: либо не делать комбайн
вообще, либо делать так, что комбайн окажется несделанным.
-- Пожалуй, да... Бабанов. Обяжем. Его я беру на себя, --
раздумчиво проговорил Шишлин, и в голосе его все же поигрывало
сомнение. -- Но ты учти, Владимир Константинович, мужик он
вредоносный, два комбайна не потянет, для него они будут как бы
головной партией, а у него крупные неприятности -- с него знак
качества снимают... Ну, решено? Один экземпляр к концу
следующего года, а второй -- потом, мы уж на него навалимся.
Итак...
-- Постойте! -- встревоженно прервал его Ланкин, голос --
будто вскинутый, подброшенный. -- Постойте! Оба комбайна надо
обязательно делать вместе, параллельно, весь опыт говорит за
это. Вместе! Это, во-первых, менее трудоемко. А во-вторых, даже
поломка одного комбайна не остановит испытаний. Запчасти, что и
говорить...
-- Владимир Константинович! -- одернул Шишлин. -- Да
подумай ты поглубже! Ведь тебе самому выгоднее предъявлять один
экземпляр! Ну, будет в нем поломка, ошибка, ляп какой-нибудь --
всегда на Бабанова спишем. А когда та же поломка не на одном
комбайне -- тогда, извини, это уже конструкторская недоработка,
более того -- сомнительность или даже порочность идеи. Тут уж
мы тебя защитить не сможем. Понимаешь? Нет, нет, нет! Один
экземпляр -- и хватит!..
Зашумели, задвигались, заерзали, застучали -- совещание
кончилось, спектакль удался на славу, такими представлениями,
Андрей Николаевич знал это, была заполнена жизнь министерских
работников. Дверь подалась, закрывая Андрея Николаевича; он
вжался было в сиденье, весь красный от стыда и страха, но
последний из покидавших конференц-зал даже не глянул на
перепуганного насмерть Андрея Николаевича, когда закрывал на
ключ дверь, даже не смутился, да и кого или чего опасаться было
им?.. Восемь добрых молодцев, облапошивших Иванушку-дурачка,
шли медленно по коридору, Сургеев смотрел вслед им и -- к
удивлению своему -- вдруг поднялся и почтительно выпрямился; в
непосредственной близости к нему находилась не мелкая уголовная
сволочь, способная всего лишь на мордобой, не нахапавшие сотни
тысяч рублей взяточники, не матерые убийцы, даже и не какая-то
банда террористов с унылой философией неудачников, а обреченные
на неподсудность государственные преступники, из года в год
планомерно и целеустремленно подрывавшие сельское хозяйство
России, не давшие земледельцам ни одного годного лугу и пашне
орудия, и если орудие это появлялось все же, то было оно тем
самым исключением из правила, которое это правило подтверждало;
и не просто государственные преступники, а особо опасные,
потому что себе и всем внушили убеждение в том, что совершаемые
ими преступления служат благосостоянию граждан, а те, набитые
сладкой отравой цифр, не замечали уже, что прорва изготовляемых
тракторов (да еще и в пересчете на пятнадцатисильные!) и
комбайнов никакого влияния на урожайность не оказывает и нужна
по той причине, что срок жизни предыдущей прорвы укорачивается
с каждым годом, сотни тысяч тракторов и комбайнов со складов
вторчермета отправляются в домны, на переплавку, чтоб завершить
круговой цикл бессмысленной и потому вредной работы миллионов
людей, тоже втянутых в бессмыслицу процентов, штук, рублей,
тонн и кубических километров.
Они шли -- и над ними возвышался Шишлин, к которому
лепились меньшие братья его по злодейству, и Ланкин не поспевал
за ними, чего они не замечали; он был им уже не нужен, они на
три или четыре года избавились от него, если не насовсем. Даже
если и сляпают -- с инсультом или инфарктом конструктора --
комбайн, то затерять его или не допустить вообще к испытаниям
-- плевое дело уже, тут такие разработаны оргмероприятия,
такими разрешающими и одобряющими резолюциями испещрены
поданные конструктором документы, что там, на местах, у того же
Бабанова поймут: не пущать!
Скрылись они, лишь Ланкин тянулся еще; походка грузная,
осторожная, боязная, выдававшая сердечные и суставные хвори.
Андрей Николаевич смотрел ему вслед, и что-то пощипывало в
глазах, что-то покалывало в сердце, и скулы сводило то ли
зевотой, то ли желанием разрыдаться. Погиб талант, умер лихой
изобретатель! Когда-то создавал легкие умные конструкции,
сейчас -- громоздкие, тяжелые, ибо своим стал, послушным,
попитался идейками Шишлина, как-то незаметно для себя отравился
ими; ценить себя и конструкции свои стал как бы сзаду наперед,
комбайн этот свекольный утяжелил, потому что знал: чьи-то
мерзопакостные мозги придумали показатель, по которому чем
тяжелей машина, тем лучше она, показателем этим спасая от
наказания расхитителей и дураков; да и умных такой показатель
устраивал, умные каждый год раздевали серийную машину, уменьшая
ее вес, достаточно излишний, и получали вожделенные премии; да
и вообще -- куда-то надо ведь девать металл, на первое место в
мире вышли по выплавке стали. Вот так вот: был человек -- и нет
человека, взамен же -- нба тебе, родимый, ученую степень,
почетную грамоту и значок "Заслуженный изобретатель". Пропал
человек, сгнил, божья искра затоптана сапогами Шишлина, а ведь
его-то, Ланкина, хотел Андрей Николаевич из небытия вытащить --
там, в кабинете Дмитрия Федоровича, сказать
пентаграммоносителям, что есть на Руси гениальный конструктор,
способный создать такой танк, который и в воде не потонет, и в
огне не сгорит, и по любому бездорожью пролетит птицею... Хотел
сказать -- но что-то остановило. И хорошо, что не сказал.
Ноги сами оторвались от пола и понесли Андрея Николаевича
по коридору, он забыл, для чего приехал сюда, ему казалось
теперь, что здесь он -- по единственному поводу, здесь судьба
назначила ему встречу с Володей Ланкиным, и он скользил по
гладкости пола, спеша к нему. Ланкин стоял спиной к окну --
стоял и смотрел, ничего не слыша и не видя; к нему будто
тошнота подступила или боль в сердце вошла иглой -- вот он и
пережидал уже нередкий в его годы конфуз. Он постарел, и это
была не физиологическая старость с возрастной одутловатостью,
морщинами, а нечто большее. А внешне -- одет хорошо, провинциал
приехал в столицу, уверенный в том, что гостиница ему
забронирована, пропуска в министерства и комитеты заказаны, да
и -- глаз Сургеева все замечал! -- освоился Володя с положением
неудачника, оно кормило его, оплачивало командировки, двигало
его в той жизни, что текла в месте его постоянного обитания, и
Андрей Николаевич стиснул зубы, чтоб в коридоре этом не
прозвучал жалкий вопрос -- счастье-то семейное получилось? Дети
растут? Обязана же судьба, стремящаяся одаривать всех поровну,
вознаградить Володю любимой женщиной! Да провались они, все эти
трактора и комбайны, лишь рядом бы -- существо, без которого и
воздух не воздух, и вода не вода, только бы вблизи, в
досягаемости рук и взгляда, -- женщина, похожая на Таисию! И
книги туда же, в огонь, в бездну -- в обмен на человека,
которого ты жалеешь и который тебя жалеет!
В трех-четырех шагах от Ланкина стоял Андрей Николаевич,
не произнося слова, не двигаясь, сам старея с каждой секундой,
и потом осторожненько стал отходить... Оглянулся, совсем стал
старым, потому что высчитал: Ланкину-то -- уже под пятьдесят!
Жизнь-то -- уже прожита! И что в ней? Зачем она? Неужто для
того, чтоб Шишлину жилось столь же бессмысленно?
Неожиданно для себя он повернулся и быстро пошел к
Ланкину. Он понял, что писал заключение не по какому-то
анонимному свеклоуборочному комбайну, а именно по ланкинскому,
что надо сказать ему об одной грубой ошибке. Но, подойдя
вплотную, в порыве сострадания обнял Ланкина. Тот отстранился,
всмотрелся, а когда услышал вопрос о семье, поднял руку и
выставил ее перед собою, как бы защищая себя.
-- Жены нет, -- произнес он сухо. -- Умерла в прошлом
году.
И глянул на Сургеева так, будто недоумевал: зачем тебе
знать обо мне? "Прости..." -- пробормотал Андрей Николаевич,
отходя от него.
"Что бы все это значило?" -- думалось по дороге к дому.
Деньги получены, кое-какие долги возвращены, времени ухлопано
много; темень уже сгущалась, когда Андрей Николаевич прикатил к
дому. Свет в комнатах не зажигал, ограничившись плафоном
ванной. Постоял под хлесткими струями душа, яростно протерся
полотенцем, вдел себя в длинный халат, вошел в кухню как раз в
тот момент, когда чайник уже вскипал, яйца вот-вот сварятся до
нужной степени умягченности, а сковорода раскалилась до нормы и
готова принять на себя нарезанные ломти хлеба... Все
поглотилось и начинало уже усваиваться, кофе мелкими глотками
довершал поздневечернюю трапезу вдовца, на экране заглушенного
телевизора двигались и жестикулировали представители рабочего
класса и научно-технической интеллигенции. Андрей Николаевич
блаженствовал. Включив напольный светильник, он нащупал в
серванте горлышко пузатой коньячной бутылки; он ощутил слабый
толчок пола и парение, полет, истому невесомости, по телу
разливалось удовольствие. Квартира как бы отделялась от дома,
выбралась из опутавших ее тепло-, радио-, газо-, водо-, теле- и
электрических коммуникаций, взмыла в небо и зависла над
Юго-Западом, утвердясь на стационарной орбите. Андрей
Николаевич поставил на столик рюмку, поднес к ней бутылку.
Совершалось священнодействие, жидкость втекала в сосуд, как
река времени в котлован истории. Рюмка приблизилась к губам,
сладостно опустошилась. Наступал -- после рюмки -- момент
порхающих мыслей. Двигаясь как бы на ощупь, Андрей Николаевич
вошел в большую комнату, вдоль и поперек уставленную
стеллажами, полками, шкафами и секретерами; здесь тяжелодумно и
многотомно спали книги, законсервированные в
переплеты-скафандры, непроницаемые для дня текущего: они
герметизировали страницы, ограждая их от посягательств эпохи.
Книги, когда-то прочитанные или просмотренные Сургеевым,
пробуждались от спячки нежнейшим прикосновением руки, рождая
эффекты -- звуки, запахи, картины, ознобы и жары, остервенение
и умиротворение, взлет тела над окопом, чтобы вперед! вперед!
-- и тоску бессилия; в двадцатидевятиметровой комнате могли
дуть ветры аравийских пустынь, греметь громы из туч, падавших с
Пиреней и растекавшихся по долинам Андалузии, порою снежные
заносы не позволяли Андрею Николаевичу дойти до нужной ему
книги, но и на расстоянии научился он извлекать из книжных
переплетов абзацы и главы, излучающие мысль.
И запахи. Коньяк открывал центры восприятия их, нос
превращался в инструмент одороскопии, запахи разрывали
многовековую броню, ароматы минувших эпох были звучнее слов,
точнее энциклопедий. Однажды в святилище своем Андрей
Николаевич услышал топот крестьянских батальонов Томаса Мюнцера
и поразился тяжелому духу их, крестьяне пахли кисло-войлочно.
Спустя несколько месяцев случай свел его с немцем-историком,
ученый муж потрясенно согласился с Сургеевым: да, именно так и
было...
По ушам ударили вопли, стенания, ликующий шум толпы
брезжил, нарастал, наваливался, утопляя в себе проклятия и
всклики, уже начиная разбиваться на ручейки, дробиться на
смытые ранее хохоты. Губы Андрея Николаевича шевелились, он
кричал вместе со всеми и определял, откуда разноплеменный гомон
разноязычных толп. Уши настраивались, глаза прозревали. Туман
еще застилал их, потом в тумане стали вырисовываться и
высказываться люди -- Москва, ХIV век, но еще до Куликова поля,
хотя, возможно, разноголосица намекала уже на молчание
поваленных ратников, на стон, из самого чрева земли
исторгавшийся. Девы русские прошли, по обычаю, неговорливые,
ясноликие, лебедицами плывшие; что-то чернявое мелькнуло,
сухое, злобноватое, -- это уже византийская примесь,
густо-красная застоявшаяся кровь умирающей культуры -- и
светлый, еще не бродивший сок русичей; полумесяцем загнутые
носки зеленосафьяновых сапог, тканый халат и розовая чалма --
татарин, ордынский купец; а это -- из княжеских сынков молодец,
в удобной белой справе, красный обручок на голове, идет с
важнецой, высматривает что-то поверх голов, высмотрел, повел
голубыми глазами и засмущался: полоненная литовка смотрела с
достоинством, странным для рубища, открывавшего ноги ее, ладные
и выносливые, ноги смогли бы довести полонянку до родной ее
Литвы, Москва охотно отпускала попавших к ней в неволю, но
стоит ли отпускать сейчас, когда Ольгердовичи псами вцепились
друг в друга?.. Совсем пропал шум, приближались запахи.
Сморщился нос от аромата конского навоза, как-то узнавающе
принял соленый и чистый, без сырных примесей пот московского
плебса, притопавшего к Донскому монастырю; противный могильный
дух церковных пряностей и вонь наскоро продубленных кож; из
булькающего котла понесло разваренной говядиной, да, да, ею, --
вепрятина пахла по-другому: псиной, смрадом дыма, что в курной
избе пропихивается сквозь черную солому крыши, но и в овсяном
хлебе было что-то соломодымное...
Андрей Николаевич блаженствовал... Не временные
перегородки рухнули, казалось, а башни и стены цитадели, в
которой узником сидел Сургеев; шумы, запахи и зримые фигуры
делали его свободным, живым и живущим; обретался смысл тех
сутей, что составляли его самого, и хотя земляным духом
проваренной картошки так и не дохнуло ни из княжеской
трапезной, ни из людской, картошка все же давала о себе знать
во вместилище благородных раздражителей -- и проблемой как
таковой, и ощущением глобального неблагополучия.
Сладостно-обреченно Андрей Николаевич подумал, что из
пепла восставший Ланкин -- это знак, сигнал, что Мировой Дух,
стыдливо замкнувший уста, ждет сейчас его решения,
подсматривает за ним.
Он вернулся в свой век, с подозрительным вниманием
рассматривал откуда-то попавший в квартиру аквариум, выпуклый и
подсвеченный, пучеглазого карася в нем. Понял наконец, что это
-- телевизор, а в нем не карась, а теледиктор в массивных
очках.
Свет зажегся, экран стал темным. Приземленно, без этикета
Андрей Николаевич налил коньяк и выпил его. Сопоставил все
явления прошедших дней. Пора начинать!
Надо было затихнуть, чтоб сохранить в тайне принятое
решение, многовариантное, рассчитанное вперед на десятки ходов.
Надо было обмануть тех, кто несомненно наблюдал за ним из
шестнадцатиэтажного корпуса.
Несколько дней безмолвствовал Андрей Николаевич. Копался в
ящиках письменного стола на виду наблюдателей, разбирал мелкие
хозяйственно-технические вещички, к употреблению не годные, но
ремонту доступные. Рейсфедер и циркули скомплектовал в
готовальне, хотя чертить не собирался и кульман давно подарил
одному подающему надежды студенту. Отрегулировал электронные
часы, к единственному достоинству которых относил бесшумность.
Долго ломал голову над назначением предмета, не один год уже
прозябавшего в ящике, пока не вспомнил: да это ж подброшенный
Галиной Леонидовной буддийский символ, выкраденный якобы из
какого-то тибетского храма! А точнее, радиомаяк, по лучу
которого землячка может найти его квартиру!
Культовый предмет решено было выкинуть на помойку, и, не
доверяя мусоропроводу, Андрей Николаевич самолично опустился на
лифте, держа в пятерне буддийскую драгоценность. Проходя мимо
мусорного бака, швырнул в него предмет, который несомненно
обогатит городскую свалку.
По прошествии минуты оказалось, что враждебные
антикартофельные силы подстроили ему ловушку, положили к ногам
обрывок газеты, и Андрей Николаевич поднял его. Человек и
собака могут одинаково заинтересованно исследовать лежащую под
ногами-лапами газету. Разница лишь в том, какую информацию
хотят они получить. Если в газете было завернуто мясо, то
собаке этого достаточно.
Машинально подняв газетный клок, Андрей Николаевич
распрямил его. Глаза его выхватили несколько фраз -- и рука тут
же сунула клок в карман.
В кабине лифта, оставшись один и вне наблюдения, он
стремительно прочитал газетную статью без начала и конца. Он
понял, что статья набрана и отпечатана специально для него, с
целью устрашить и предостеречь -- на примере семнадцатилетней
борьбы жатки ПЖК-3,5, созданной в провинциальной глуши, с
ЖРБ-4,2, детищем Минсельхозмаша. Описывались сравнительные
испытания, и они мало чем отличались от фарса, разыгранного в
совхозе "Борец". К тому же статья, вырванная из газеты, так
умело была скомкана, что полного названия ее не прочесть.
Видимые глазу буквы составляли сло