Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
ектакль, в котором
самозабвенно играет вся страна, и сценическое действие охватывает нацию,
которая не может уже остановиться в сочиненной ею пьесе, ибо стоит погаснуть
юпитерам на антракт, как на подмостках немногие зрители увидят другую
Америку, совсем другую, потный лик которой изуродован стекающим гримом, и
поэтому надо гнать акт за актом безостановочно, надо зевак и зрителей
вовлекать в спектакль, загонять их на все расширяющуюся сцену, не позволять
им спрыгивать в партер, откуда - с первых рядов - все, все видно и даже
слышно, как беснуется суфлерская будка...
Все будет в порядке, повторил он, уже себе, в самолете, когда
иллюминатор показал ему краешек Америки, любимой страны, и в шляпу
негра-саксофониста, что привиделся ему в подмосковной электричке, полетела
смятая десятидолларовая купюра - в оплату того невероятного, что позволила
ему узнать ассистентка. 20 февраля этого года Кустов впервые пришел на прием
к Одуловичу, жалуясь на непрекращающиеся головные боли, бывал затем у него
четырежды, и все потому, что 17 сентября 1943 года не с рожистым воспалением
голени привела Мария Гавриловна Кустова сына к лужайке перед госпиталем, а с
черепно-мозговой травмой, ею же нанесенной и потому Иваном Кустовым ото всех
скрываемой. А ведь еще в Москве могла мелькнуть догадка о травме: день этот,
17 сентября, по данным метеослужбы, выдался чересчур жарким и солнечным для
начала осени, +26 градусов, ветер западный, на малюсенькой головке же Ванюши
Кустова - просторная дедова буденовка, закрывавшая тугую повязку; с
проломленной головкой стоял на лужайке перед госпиталем мальчик Ваня, а в
медицинской книжке майора Кустова, во всех анкетах и автобиографиях: "В
детстве ничем, кроме простуды, не болел". Тот же вопрос о болезнях задавался
очень давно и матери, ответ был тот же - простуда, более ничего: деревня,
хата не топлена, ветер изо всех щелей... (В Москве же надо было еще
спросить: все сведения о 17 сентября - из военно-медицинского архива, так
почему и с чьей воли на мальчика Ваню составили историю болезни в
госпитале?) Вмятина в мягком черепе шестилетнего мальчугана заросла давно,
знали о ней трое - сам Кустов, Мария Гавриловна и, наверное, госпитальный
хирург, по неизвестной причине скрывший точный диагноз, - известной,
впрочем, легко догадаться, зная Россию: буденовка была им приподнята, рана
бегло осмотрена, мальчик с матерью уведены в процедурную, черепно-мозговая
травма на бытовой основе - так определилось опытным фронтовым хирургом;
короста на черепе обработана перекисью водорода, и дальнейшие рекомендации
по лечению свелись к уточнению того времени, которое Мария Гавриловна могла
бы отвести самому хирургу, для чего пришлось, в оправдание "виллиса", на
котором преодолевались восемь километров от госпиталя до деревни, выдумать
рожистое воспаление кожи, то есть заразу, с которой мальчику подходить к
госпиталю нельзя.
Сговор врача с женщиной, готовой собою расплатиться; бытовая травма, не
более, о чем могла бы рассказать быстрая на побои Мария Кустова. Что же
касается энцефалопатических последствий, то можно что угодно предположить.
Как и то, что ни при каких обстоятельствах повзрослевший Ваня Кустов не
упомянет о горячей руке матери. Обстоятельства же сложились необычайные: 11
марта при вторичном визите Кустова пальцы Одуловича выщупали неровность в
черепе, но, естественно, пациент все начисто отрицал, Кустов, майор
Советской Армии Иван Дмитриевич Кустов, прятал себя в себе; крот вырыл нору
и не хотел показываться, и вконец запутавшийся Одулович стал разбрасывать
ядовитые приманки, выманивая крота, вытаскивая из памяти пациента образы
детства, порушенного злодеями родителями, для чего и потребовал у Кустова
фотографии, что вызвало в Москве переполох. Одулович же - бесился, потому
что за английским языком пациента не выступали очертания предметов, и кроме
языкового барьера - еще и колючая стена неприятия вербальных установок.
Тогда-то, после третьего визита, и выскочил из глубин подсознания некто,
назвавший себя Мартином и впервые объявивший о себе в шифровке. Он не мог не
появиться: шпион ты, плотник, водитель троллейбуса ли, а у тебя обязан быть
свой Миллнз, твой постоянный незримый и шепотом говорящий собеседник. Их
много, этих Миллнзов, потому что с многоликим человеком сожительствуют
разноликие отражения его, самозванцы, подтверждающие цельность характера.
Четыре месяца постепенно лишавшийся рассудка Кустов жил в содружестве с
измышленным им человеком, до хрипоты спорил с ним, соглашался, возражал,
доказывал, брал верх над ним или смирялся перед мудростью этого Мартина,
которого он обвинял в том, что тот пробрался в его черепную коробку и гадит
там, сверлит ее изнутри; Мартин торчал в мозгу занозой, которую надо
вырвать; он орал на него, послушбался ему, какими-то остающимися нормальными
частями мозга догадываясь, что совершает ошибки, - и вдруг едва не поколотил
Одуловича, отказался лечиться, но - вот что странно! - Кустов, никому не
дававший знать о себе, скрывавшийся ото всех, - Иван Кустов не далее как
позавчера позвонил ассистентке и дал ей свой адрес. И что уж совсем
загадочно: Кустов впервые назвал свою фамилию - ту, под которой жил в
Америке!
Плохо, очень плохо! Но могло быть и хуже. Таких Мартинов разведчик
находит обычно в четком подражании самому себе же; бывает, однако, что мозг
начинает удовлетворять себя потворством самозванцу, который всегда податлив,
и, наверное, предвестием возможного предательства становятся сознательно
необдуманные поступки, ибо тяга к двойной игре, к работе не только на свою,
но и на чужую разведку - это в каждом, кому до смерти надоели игры с самим
собою...
Все рухнуло! Карточными домиками рассыпались все сочиненные в Москве
планы - и те, что проговаривались на шлагбаумной даче под квас, балык и
водочку, и возведенные на квартире полковника (или подполковника). По улицам
городка в ста милях от Сан-Антонио бегал обезумевший человек родом из
Мценского района Орловской области, не поддающийся лечению, подвластный
химерам, слепой, оказавшийся в густом лесу и внимающий устрашающим клекотам
птиц, ревам хищников, топанию буйволов, продиравшихся сквозь чащу. Но этот
страдающий безумец кого-то ждал, на чью-то помощь надеялся, иначе бы не звал
к себе того, кто усмирит страсти, кому - через ассистентку - и указан был
адрес пансионата на окраине города, трехэтажного строения в стиле начала
прошлого века, - на тот случай, если о его местонахождении спасатель не
осведомлен. Он зачем-то отрастил старившие его бакенбарды, которые ему не
шли и которых не было год назад (для любительского фильма, снятого
Жозефиной, растянули простыню в московской квартире), волосы не поредели,
все та же буйная шевелюра, рост, естественно, прежний, шесть футов без
малого. Надбровные дуги - выломлены страдальческим, как у трагического мима,
углом и казались мазками гримировального карандаша. Полный сомнений и
раздумий, он подолгу стоял на перекрестках улиц, не решаясь переходить их;
не поддавался он и порыву толпы, пропуская мимо себя спешащих, а затем
внезапно, броском обгонял всех. У витрин магазинов он застывал и, с
неопытностью новичка в слежке, изучал отраженных стеклом соглядатаев - то ли
дурачился, то ли в самом деле имел основание подозревать прохожих в злых
умыслах. Людей он частенько побаивался, он огибал их, пробираясь к дальним
столикам в кафе, занимая те, где он мог быть без соседей. Его мучила жажда,
но, уже на подступе к утолению ее, он наслаждался терзавшей нутро болью,
предвкушением снятия ее. Когда приносили вино или виски, он опускал голову и
внимательно всматривался в жидкость; тонкие пальцы задумчиво поглаживали
ножку бокала; двойное виски он выпивал залпом, алкоголем он заливал пожар,
потому что в нем бушевало пламя. Джунгли пылали, в огне и дыму бесились
звери, птицы кружили над плотной стеной желто-красного огня. От него пахло
помойкой; кожа впитала в себя что-то отвратительно мерзкое, он истязал себя
грязью; появись в таком виде И. Д. Кустов на московской улице, его привели
бы в милицию, но в непуританской глубинке самого южного штата Америки он
сходил за обычного искателя женщин и выпивки. В азарте поиска или в страхе
погони он так и не почуял, что за ним идет человек, замечавший скошенные
задники когда-то модных туфель, немытые и нечесаные волосы некогда
чистоплотного майора Советской Армии и удачливого коммерсанта, который
сейчас, 7 августа 1974 года, кого-то, это уже становилось очевидным,
разыскивает...
Он искал себя самого! Коновал Одулович сделал попытку бочком
протиснуться в мозги пациента, но встретил бешеное сопротивление человека,
обязанного молчать и ни при каких обстоятельствах не признаваться, кто он;
прошлое пациента не желало обнаруживаться: ни на каких сеансах больной не
говорил о себе откровенно, на что рассчитывает каждый психиатр, задержанные
в сознании боли извлекавший наружу, чтоб те становились вровень с обычными
бытовыми неурядицами и воспринимались уже не терзающими воспоминаниями, а
разбитой в суматохе тарелкой или штрафом за неправильную парковку. Броневой
заслон падал перед Одуловичем, не подпуская его к тому дню и часу, когда
кто-то тупым предметом едва не раскроил недозревший детский череп. Вот тогда
разгоряченный Одулович в мозги Кустова не стал вползать бесшумно, не проник
внутрь, осторожно открыв дверь отмычкой, а вломился нагло - не с кнутом
даже, а с фугасом, чтоб уничтожить засидевшегося в черепной коробке Мартина.
Произошло чудовищное, то, перед чем была бы бессильна Анна Бузгалина. Мартин
покинул его, сбежал, выпрыгнул из черепной коробки, как с автобуса,
вывалился, как из автомашины, на полном ходу. Исчезло собственное отражение,
человек только что смотрел в зеркало, видел необходимое дополнение себя - и
вдруг в зеркале пустота! Последние дни Кустов жил будто без кожи, без
костей; еще оставались какие-то заменители, он пытался завести дружбу с
кем-либо, но мужчины отпугивали не самого Кустова, а где-то обитающего рядом
Мартина; Кустов проникался убеждением, что его постоянный собеседник, именно
в этом городе от него сбежавший, тоже ждет его, ищет, остался ему верен и
тоже хочет соединиться с ним, сесть рядом в кафе, подойти на улице,
позвонить, и уж, во всяком случае, он рядом, кружит где-то поблизости,
оберегает его и готов с повинной головой явиться к нему, что радовало
Кустова, хоть он не очень-то стремился увидеть Мартина, потому что имел на
него зуб... Оттого и обманывал: выжидательно простаивал несколько минут,
будто бы ждал у входа в маркет, в бар, а затем уходил вдруг, презрительно
сплюнув. Или, перебросившись словечками по пустякам со случайным встречным,
понимающе кивал, как бы давая наблюдавшему за ним Мартину знак: да, я понял,
я жду тебя в месте, которое ты мне сейчас указал. На этом месте он и
останавливался, чтобы вдруг уйти, расхохотавшись, как бы говоря: да нужен ты
мне, ну, чего прилип?! Не было уже сомнений: та сцена в парке у ограды,
когда Кустов картинно демонстрировал себя толпе, еще и мел выпрашивая, чтоб
начертить им абрис наглой пухлой женской задницы, - этот спектакль затеян
был для Мартина, был каким-то эпизодом их распрей, их размолвкой, Мартин
изменял ему, в нужный момент его не оказывалось рядом; Кустова и сейчас
тянуло припасть к ушам какого-нибудь верного и понимающего прохожего,
поведать ему о горюшке своем... (Бузгалину вспомнилась некогда прочитанная
фраза: "Охо-хо-хохонюшки, тяжко жить Афонюшке на чужой сторонушке без
любимой матушки!..")
Его привлекали чем-то бары, пиццерии, кафе и не очень дорогие
ресторанчики; они, наверное, нравились и Мартину; он (или уже - Мартин?)
садился за столик и поворачивал голову, бросал вопрошающий взгляд на дверь;
из-под набрякших век оглядывал он мужскую толпу; что-то быстро прожевывал.
Он вынюхивал и высматривал, он стал собакой, потерявшей хозяина; уши его
временами вставали торчком, прислушиваясь; хорошо - по-собачьи - зная нравы
и привычки своего хозяина, заглядывал он туда, где обычно посиживал
повелитель, и свободный столик выбирался для того, кто сейчас войдет и сядет
рядом, избавив его от мучений. И на дверь бросались его взгляды: ну где же
ты, где? Будто привязанный к столбику, стоял он перед входом в магазины, с
затаенным ожиданием вглядывался в людей с покупками; доезжал до аэропорта,
занимал удобное место на смотровой площадке, бинокль его шарил по
пассажирам; местные авиалинии скрещивались в этом городке, ни одного
самолета до Далласа, Чикаго или Нью-Йорка - видимо, хозяин отлучился
ненадолго и был где-то неподалеку. Истинным наслаждением был дождь, внезапно
упавший на город: Кустов неподвижно стоял под ним, промокая до нитки. При
многочасовых блужданиях по городу он вдруг приваливался к стене дома, ища в
ней опору и утверждаясь на нетвердой для ног земле; опорой могли быть и
люди, и они влекли его; изредка приставая с разными вопросами к прохожим, он
внезапно отчуждался от них, чтоб с еще большим вниманием всматриваться в
окруженную, окутанную разговорами толпу, которая и манила и отпугивала.
Курил он часто, решительно и брезгливо отшвыривая налипавшие к губам
сигареты. Улыбка язвительного превосходства над сбежавшим хозяином не
сходила с его лица, он будто знал, что роли переменятся и хозяин станет
искать собаку, ту, которую бросил на издыхание, на чужих людей; хозяин будет
крутиться вокруг него в ожидании какого-то решительного призыва или жеста,
следить за ним и за недругами, и в предвидении слежки собака давала
возможность хозяину предупредить, пресечь, самому выследить увязавшегося за
ними обоими шпика. Заходя в бар, Кустов временами пускался на рискованные
приемы страховки. Минут пять потолкавшись, сев, уже взяв виски, он
стремительно поднимался и выходил на улицу, чтобы шпику ничего не
оставалось, как выскакивать из бара, идти следом за ним, тем самым выдавая
себя.
Так вот однажды вылетел из бара Кустов, едва не сбив с ног Бузгалина, и
тот увидел в глазах его молнии полыхавшей над мозгом майора грозы,
содрогание джунглей от далекого топа обезумевших слонов; мимо Бузгалина
будто пронеслись к спасительной воде табуны антилоп, и бок о бок с ними
мчались львы и тигры, волки и зайцы; растоптанные лапами тяжелогрузных
хищников, корчились недораздавленные зверюшки, гады, пауки - и Бузгалин в
страхе отшатнулся, уже начиная понимать, какое злодейство учинила Мария
Гавриловна Кустова и как помог ей Роберт М. Одулович.
Под вечер майор появился в холле отеля и - Бузгалин убедился в правоте
своих догадок - взял ключ от номера, где проживал тот, кто утром вышел из
пансионата для гостей колледжа. Кустов поднялся на этаж, чтоб встретиться с
самим собою, увидеть самого себя же, Мартина то есть, для которого и снят
был номер. Не застал его, конечно, и вышел все в той же задумчивой
обеспокоенности - на двенадцатом часу наблюдения за ним. Порциями виски
Кустов как бы окатывал неутихающее пламя и все удалялся, уходил от центра к
окраине, он подолгу останавливался у проституток, ведя бесплодные
переговоры, спрашивая их о чем-то, получая отказы, и все же - не давал
повода полиции присматриваться к себе, а темнота скрывала грязь тела, хотя
проститутки вонь унюхивали и громко порицали возможного клиента. Постепенно
сворачивая во все более извилистые и темные улочки, ища человека, приметы
которого сообщал проституткам, он добрался до кварталов, куда побаивались
заходить белые: это была та Америка, от которой надо было держаться
подальше, которую всегда избегал и Бузгалин; Кустов оглядывал людей внутри
магазинчиков и удалялся, руководствуясь какими-то приметами ему самому не
известного места, и наконец нашел то, что ему надо было: почти пустая
бильярдная, несколько сопереживателей у зеленого стола, бармен, четыре
столика в углу, с которых официантка уже убрала тарелки, стаканы и кружки.
Он зарядил музыкальный автомат мелодией и сел. Вытянул перед собой руки и
глянул на них так, словно они исполнили какую-то чрезвычайной сложности
трудную и никем не оцененную работу. Наслаждался музыкой, заглушавшей рев,
исторгаемый всем нутром его.
Долго сидел, закрыв в блаженной истоме глаза... Открыл их, когда к
потолку взлетела ссора: кто-то кому-то недоплатил, а бармен ссылался на то,
что ничего не видел и не слышал. Вышел - и забыл, где он. Потом уловил
что-то приятное, знакомое, узнаваемое, - раскинул руки, задрал голову,
смотрел в небо. Такси высветило себя в ниспавшей с неба ночи, Кустов
остановил его, держал рядом, отвел десять минут на переговоры с толстенькой
и черноволосой проституткой, пока та не прогнала его. Он посмеялся вместе с
ее подругами и так, с улыбкой, полез в такси, чтоб выйти у пансионата, взять
в холле газету, и вошедший следом Бузгалин наблюдал, как с идиотски
искательной и раболепной улыбкой Кустов названивает в отель и спрашивает,
есть ли кто-нибудь в номере семнадцатом, - наводит справки сам о себе! Злые,
затекшие от бессонницы и алкоголя глаза его оглядели Бузгалина с едкой
брезгливостью, протянутое ему письмо принял важно, как верительные грамоты.
Кивнул, показал спину, пошел к себе, повел плечом, разрешая визитеру идти
следом. Походка, взгляды - все было театрально, картинно, вычурно и даже
помпезно. Жестом Цезаря, посылающего в бой легионы, указано было на стул.
Сам, глубоко затягиваясь дымом, сидел в кресле, двумя пальцами, средним и
указательным, держа письмо, прочитанное мгновенно; кролики в его мозгу
вгрызались в тигров, бегемоты прыгали с ветки на ветку, летящих крокодилов
он отличал от плывущих брассом слонов, но способам передвижений не
удивлялся; послание от Жозефины было сочинено и собственноручно написано
Бузгалиным два часа назад, причем на бланке отеля, дата поставлена текущей,
сегодняшней, но письмо это майор признал подлинным; заодно приглядывался он
к тому, кого супруга называла дядею, будто пробуя имя и самого носителя
имени на зуб, чего не скрывал, с детской дотошностью выпытывая кое-какие
подробности того, что излагала Жозефина, но все подозрения заглушались
молотобойными ударами текста: будущая мать уверяла отца еще не родившегося
ребенка о желательности присутствия его при родах и вскользь упоминала о
волнующем моменте, когда наконец-то свершился долгожданный акт зачатия;
писалось и о том, что судьбу свою она, Жозефина, вручает не только мужу, но
также известному ему дяде, который найдет его, который и передаст это
письмо, и дядя этот осведомлен об узах, которые не слабее супружеских, а
даже покрепче оных связывают их, то есть его, ее и ребенка, и в троицу эту
следует ввести и дядю, который не только посвящен в дело святого служения
Высшей Справедливости, но и сам некоторое время был с ними на этом славном
пути, на поприще служения...
Рука, державшая письмо, помахала им как веером. Высокомерная
презрительная и всезнающая улыбка превосходства не сходила с губ Кустова.
Чиркнула зажигалка, поднеслась к письму, вялое пламя уничтожало документ,
принимаемый Кустовым за шифровку: сердцевиной неразгрызаемого орешка таился
в