Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
ько тебе угодно".
Когда они сели на места, Мурочка взяла бинокль и стала рассматривать
сидящих в ложах.
Хитрый Бултырин попросил у нее на минутку бинокль и, сделав вид, что
рассматривает занавес, потихоньку отвинтил какой-то винтик в передней части
бинокля, после чего хладнокровно передал его Мурочке.
"Посмотри-ка теперь!" - сурово усмехнулся он про себя.
Мурочка долго вертела бинокль, сдвигала его, раздвигала и потом,
огорченная, сказала:
- Не понимаю! Только сейчас было хорошо, а теперь ни туда ни сюда.
- Разве теперь мастера пошли? Жулики! - отвечал Бултырин. - Им бы
только деньги брать. Возьмут да вместо бинокля кофейную мельницу подсунут!
Ей-богу!
В антракте Бултырину захотелось покурить.
"Оставить ее тут рискованно, - размышлял Бултырин, с ненавистью
поглядывая на склоненную Мурочкину голову. - В курилку за собой тащить
неудобно... Хорошо бы запереть ее в какую-нибудь пустую ложу, а самому пойти
выкурить папиросу... Да не пойдет. Навязалась ты на мою шею! Разве усадить
ее в фойе на виду, а самому в уголку покурить, чтоб никто не видел?"
Он встал.
- Пойдем!
- Куда? Я здесь посижу.
- Нельзя, нельзя! Надо идти.
- Да отстаньте вы от меня! Идите себе, куда хотите.
- Нет-с, я без вас не пойду...
- Пойдете! - злорадно сказала Мурочка. - Вот возьму и не сдвинусь с
места!
Бултырин задумался.
- Сдвинетесь! А то скандал сделаю! Думаете, не сделаю? Ей-богу! Возьму
да закричу, что поймал вашу руку в то время, когда вы за моим бумажником в
карман полезли, или скажу, что вы моя беглая жена! Ага! Пока разберут, - вы
скандалу не оберетесь. Мурочка с исковерканным от злости лицом встала.
- Какой же вы... негодяй! А этому идиоту Жоржу я завтра глаза
выцарапаю. Пойдемте!
"Ты там себе ругайся, милая, сколько хочешь... - подумал торжествующий
Бултырин. - Я ведь знаю, как обращаться с женщинами".
Но моментально веселое выражение сбежало с лица его. К ним направлялся
молодой человек в смокинге и, весело махая программой, приветливо улыбался
Мурочке.
- А! Марья Констант...
- Виноват, молодой человек! - заслонил Мурочку Бултырин. - Вы бы
стыдились в таком виде подходить к замужней даме. Человек еле на ногах
стоит, а позволяет себе...
- Слушайте! Вы с ума сошли?!
- Проходи, проходи! Много вас тут... Смотрите на него, лыка не вяжет.
- Прежде всего - вы нахал! Я вас не знаю и хотел только поздороваться с
госпожой Кошкиной...
Недоумевающая публика стала останавливаться около них. Заметив это,
Мурочка сделала молодому человеку умоляющий жест и прошептала:
- Ради Бога! До завтра... Заезжайте к мужу. Он объяснит; не подымайте
сейчас истории.
Лицо Мурочки было красно, и на глазах блестели слезы. Пораженный
молодой человек, пожав плечами, поклонился ей и отступил, а Мурочка послала
по направлению публики чарующую улыбку, взяла Бултырина под руку и ласково
сказала:
- Проводите меня до уборной.
- Зачем?
- Какое тебе дело, подлец, - глядя на публику с ласковой улыбкой,
прошептала Мурочка. - С каким бы удовольствием выщипала я по волоску твою
бороду... Толстое животное!
- Ладно, ругайтесь! Пожалуй, пойдем в уборную... Только я видел
взгляды, которыми вы обменялись с молодым человеком. Понимаем-с! В уборную я
вас одну не пущу.
- Вы форменный идиот, - простонала тихонько Мурочка, - ведь уборная
женская!
- Да... там, может, другой ход есть...
- Да сак-то мой и шляпа внизу, гнусный вы кретин?!
"Удерет она без сака или нет? - подумал Бултырин. - Пожалуй, не
удерет".
- Ну, идите! Я все равно у дверей сторожить буду.
Когда Мурочка вышла из уборной, она наткнулась на Бултырина, который
подозрительно заглядывал в двери и о чем-то шептался с горничной.
- Едем домой! - решительно сказала Мурочка.
"Ага! Не выгорело с любовником", - злорадно усмехнулся про себя
Бултырин.
- Пожалуй, едем!
Он уцепился за Мурочкину руку, свел Мурочку вниз, одел и, показав язык
какому-то господину, смотревшему, не сводя глаз, на красивую Мурочку, сел с
нею на извозчика.
- Жаль, что пьесы не досмотрели, - любезно обратился он к ней, когда
они поехали, - забавная, кажется, пьеска...
Мурочка с ненавистью взглянула на его простодушное лицо и сказала:
- Подлец, подлец! Дурак проклятый! Тупица!
- Чего вы ругаетесь? - удивился Бултырин.
- Вот же тебе, кретин: когда лягу спать, нарочно отворю окно в спальне
и впущу любовника... ха-ха-ха!
- Нет, вы этого не сделаете, - хладнокровно сказал Бултырин.
- Почему это, позвольте спросить?
- А я возьму кресло, сяду в спальне и буду сторожить...
- Вы с ума сошли! Вы так глупы, что даже не понимаете шуток!
- Ладно, ладно. Так и сделаю. А что?! Проговорились, да теперь на
попятный? Ей-богу, сяду в спальне. Даром я, что ли, дал слово?!
- Посмейте! Я позову дворников, они вас в участок отправят.
- А я скандал сделаю! Скажу, что я ваш любовник и вы меня приревновали
к вашей горничной.
- Подлец!
- Пусть.
Свеча догорала, слабо освещая спальню... На кровати спала в верхней
юбке и чулках Мурочка, покрытая простыней. Очевидно, она много плакала, так
как тихонько во сне всхлипывала и глаза ее были красны.
В углу, в мягком большом кресле сидел полусонный Бултырин и, грызя
машинально вынутый из кармана винтик от бинокля, рассеянно поглядывал на
спящую.
"Яд"
ИРИНА СЕРГЕЕВНА РЯЗАНЦЕВА
Я сидел в уборной моей знакомой Рязанцевой и смотрел, как она
гримировалась. Ее белые гибкие руки быстро хватали неизвестные мне щеточки,
кисточки, лапки, карандаши, прикасались ими к черным прищуренным глазам, от
лица порхали к прическе, поправляли какую-то ленточку на груди, серьгу в
ухе, и мне казалось, что эти руки преданы самому странному и удивительному
проклятию: всегда быть в движении.
"Милые руки, - с умилением подумал я. - Милые, дорогие мне глаза!" И
неожиданно я сказал вслух:
- Ирина Сергеевна, а ведь я вас люблю!
Она издала слабый крик, всплеснула руками, обернулась ко мне, и через
секунду я держал ее в своих крепких объятиях.
- Наконец-то! - сказала она, слабо смеясь. - Ведь я измучилась вся,
ожидая этих слов. Зачем ты меня мучил?
- Молчи! - сказал я.
Усадил ее на колени и нежно шепнул ей на ухо:
- Ты мне сейчас напомнила, дорогая, ту нежную, хрупкую девушку из пьесы
Горданова "Хризантемы", которая - помнишь? - тоже так, со слабо сорвавшимся
криком "наконец-то" бросается в объятия помещика Лаэртова. Ты такая же
нежная, хрупкая и так же крикнула своим милым сорвавшимся голоском... О, как
я люблю тебя.
На другой день Ирина переехала ко мне, и мы, презирая светскую
условность, стали жить вместе.
Жизнь наша была красива и безоблачна.
Случались небольшие ссоры, но они возникали по пустяковым поводам и
скоро гасли за отсутствием горючего материала.
Первая ссора произошла из-за того, что однажды, когда я целовал
Ирину, мое внимание привлекло то обстоятельство, что Ирина смотрела в
это время в зеркало.
Я отодвинул ее от себя и, обижаясь, спросил:
- Зачем ты смотрела в зеркало? Разве в такую минуту об этом думают?
- Видишь ли, - сконфуженно объяснила она, - ты немного неудачно обнял
меня. Ты сейчас обвил руками не талию, а шею. А мужчины должны обнимать за
талию.
- Как... должен? - изумился я. - Разве есть где-нибудь такое
узаконенное правило, чтобы женщин обнимать только за талию? Странно! Если бы
мне подвернулась талия, я обнял бы талию, а раз подвернулась шея, согласись
сама...
- Да, такого правила, конечно, нет... но как-то странно, когда обвивают
женскую шею.
Я обиделся и не разговаривал с Ириной часа два. Она первая пошла на
примирение.
Подошла ко мне, обвила своими прекрасными руками мою шею (мужская шея -
узаконенный способ) и сказала, целуя меня в усы:
- Не дуйся, глупый! Я хочу сделать из тебя интересного, умного
человека... И потом... (она застенчиво поежилась) я хотела бы, чтобы ты под
моим благотворным влиянием завоевал бы себе самое высокое положение на
поприще славы. Я хотела бы быть твоей вдохновительницей, больше того -
хотела бы сама завоевать для тебя славу.
Она скоро ушла в театр, а я призадумался: каким образом она могла бы
завоевать для меня славу? Разве что сама бы вместо меня писала рассказы, при
условии, чтобы они у нее выходили лучше, чем у меня. Или что она понимала
под словом "вдохновительница"? Должен ли я был всех героев своих
произведений списывать с нее, или она должна была бы изредка просить меня:
"Владимир, напиши-ка рассказ о собаке, которая укусила за ногу нашу кухарку.
Володечка, не хочешь ли взять темой нашего комика, который совсем спился, и
антрепренер прогоняет его".
И вдруг я неожиданно вспомнил. Недавно мне случилось видеть в театре
пьесу "Без просвета", где героиня целует героя в усы и вдохновенно говорит:
"Я хочу, чтобы ты под моим влиянием завоевал себе самое высокое положение на
поприще славы. Я хочу быть твоей вдохновительницей".
- Странно, - сказал я сам себе.
А во рту у меня было такое ощущение, будто бы я раскусил пустой орех.
С этих пор я стал наблюдать Ирину. И чем больше наблюдал, тем больший
ужас меня охватывал.
Ирины около меня не было. Изредка я видел страдающую Верочку из пьесы
Лимонова "Туманные дали", изредка около меня болезненно, с безумным надрывом
веселился трагический тип решившей отравиться куртизанки из драмы "Лучше
поздно, чем никогда"... А Ирину я и не чувствовал.
Дарил я браслет Ирине, а меня за него ласкала гранд-кокет, обвивавшая
мою шею узаконенным гранд-кокетским способом.
Возвращаясь поздно домой, я, полный раскаяния за опоздание, думал
встретить плачущую, обиженную моим равнодушием Ирину, но в спальне находил,
к своему изумлению, какую-то трагическую героиню, которая, заломив руки
изящным движением (зеркало-то - ха-ха! - висело напротив), говорила тихо,
дрожащим, предсмертным голосом:
- Я тебя не обвиняю... Никогда я не связывала, не насиловала свободы
любимого мною человека... Но я вижу далеко, далеко... - Она устремила
отуманенный взор в зеркало и вдруг неожиданно громким шепотом заявила: -
Нет! Ближе... совсем близко я вижу выход: сладкую, рвущую все цепи,
благодетельницу смерть...
- Замолчи! - нервно говорил я. - Кашалотов, "Погребенные заживо",
второй акт, сцена Базаровского с Ольгой Петровной. Верно? Еще ты играла
Ольгу Петровну, а Рафаэлов - Базаровского... Верно? Она болезненно
улыбалась.
- Ты хочешь меня обидеть? Хорошо. Мучай меня, унижай, унижай сейчас, но
об одном только молю тебя: когда я уйду с тем, кто позовет меня
по-настоящему, - сохрани обо мне светлую, весеннюю память.
- Не светлую, - хладнокровно поправил я, стаскивая с ноги ботинок и
расстегивая жилет, - а "лучезарную". Неужели ты забыла четвертый акт "Птиц
небесных", седьмое явление?
Она молча, широко открытыми глазами смотрела на меня, что-то шептала
страдальчески губами и, неожиданно со стоном обрушиваясь на постель,
за-крывала подушкой голову.
А из-под подушки виднелся блестящий, красивый глаз, и он был обращен к
зеркалу, а рука инстинктивно обдергивала конец одеяла.
Однажды, когда я после какой-то размолвки, напившись утреннего чаю,
встал и взялся за пальто, предполагая прогуляться, она обратила на меня
глаза, полные слез, и сказала только одно тихое слово:
- Уходишь?
Сердце мое сжалось, и я хотел вернуться, чтоб упасть к ее ногам и
примириться (все-таки я любил ее), но тотчас же спохватился и выругал себя
беспамятным идиотом и разиней.
- Слушай! - сказал я, укоризненно глядя на нее. - Прекратится ли
когда-нибудь это безобразие?.. Вот ты сказала одно лишь слово - всего лишь
одно маленькое словечко, и это не твое слово, и не ты его говоришь.
- А кто же его говорит? - испуганно прошептала она, инстинктивно
оглядываясь.
- Это слово говорит графиня Добровольская ("Гнилой век", пьеса
Абрашкина из великосветской жизни, в четырех актах, между вторым и третьим
проходит полтора года). Та самая Добровольская, которую бросает негодяй
князь Обдорский и которая бросает ему вслед одно только щемящее слово:
"Уходишь?" Вот кто это говорит!
- Неужели? - прошептала сбитая с толку Ирина, смотря на меня во все
глаза.
- Да конечно же! Ты же сама еще и играешь графиню. Ну, милая! Ну, не
сердись... Будем говорить откровенно... На сцене, - пойми ты это, - такая
штука, может быть, и хороша, но зачем же такие штуки в нашей жизни? Милая,
будем лучше сами собой. Ведь я люблю тебя. Но я хочу любить Ирину, а не
какую-то выдуманную Абрашкиным графиню или слезливую Верочку, плод досугов
какого-то Лимонова! Я говорю серьезно: будем сами собой!
На глазах ее стояли слезы. Она бросилась мне на шею и, плача, крикнула:
- Я люблю тебя! Ты опять вернулся!
Так как она в неожиданном порыве обняла меня под мышками (способ
непринятый), я многое простил ей за это. Даже подозрительные слова: "Ты
опять вернулся", - пропустил я мимо ушей.
Когда примирение состоялось, я с облегченным сердцем уехал по делам и
вернулся только к обеду.
Ирина была неузнаваема.
Театральность ее пропала. Заслышав мои шаги в передней, она с
пронзительным криком: "Володька пришел!" - выскочила ко мне, упала передо
мной на колени, расхохоталась, а когда я, смеясь, нагнулся, чтобы поднять
ее, то она поцеловала меня в темя и дернула за ухо (способы ласки диковинные
и на сцене мною не замеченные).
А когда я за обедом спросил ее, не сердится ли она на меня за утренний
разговор, она бросила в меня салфеткой, сделала мне своими очаровательными
руками пребольшой нос и, подмигнув, сказала: "Молчи, старый, толстый
дурачок!"
Хотя я не был ни старым, ни толстым, но мне это нравилось больше
прежнего: "О свет моей жизни! О солнце, освещающее мой путь!" Вечером она
уехала в театр, а я сел за рассказ. Не писалось.
Тянуло к ней, к этому большому, изломанному, но хорошему в душевных
порывах ребенку.
Я оделся и поехал в театр. Шла новая комедия, которой я еще не видел.
Называлась она "Воробушек".
Когда я сел в кресло, шел уже второй акт. На сцене сидела Ирина и
что-то шила, а когда зазвенел за кулисами звонок и вошел толстый, красивый
блондин, она вскочила, засмеялась, шаловливым движением бросилась перед ним
на колени, потом поцеловала его в темя, дернула за ухо и радостно
приветствовала:
- Здравствуй, старый, толстый дурачок!
Зрители смеялись. Все смеялись, кроме меня.
Теперь я счастливый человек.
Недавно, сидя в столовой, я услышал из кухни голос Ирины. Она с кем-то
разговаривала. Сначала я лениво прислушивался, потом прислушивался
внимательно, потом встал и прильнул к полуоткрытой двери.
И по щекам моим текли слезы, а на лице было написано блаженство, потому
что я видел ее, настоящую Ирину, потому что я слышал голос подлинной, без
надоевших театральных вывертов и штучек Ирины.
Она говорила кому-то, очевидно прачке:
- Это, по-вашему, панталоны? Дрянь это, а не панталоны. Разве так
стирают? А чулки? Откуда взялись, я вас спрашиваю, дырки на пятках? Что? Не
умеете - не беритесь стирать. Я за кружево на сорочках платила по рубль
двадцать за аршин, а вы мне ее попортили.
Я слушал эти слова, и они казались мне какой-то райской музыкой.
- Ирина, - шептал я, - настоящая Ирина.
А впрочем... Господа! Кто из вас хорошо знает драматическую литературу?
Нет ли в какой-нибудь пьесе разговора барыни с прачкой?..
"Сухая Масленица"
I
Знаменитый писатель Иван Перезвонов задумал изменить своей жене. Жена
его была хорошей доброй женщиной, очень любила своего знаменитого мужа, но
это-то, в конце концов, ему и надоело.
Целый день Перезвонов был на глазах жены и репортеров... Репортеры
подстерегали, когда жена куда-нибудь уходила, приходили к Перезвонову и
начинали бесконечные расспросы. А жена улучала минуту, когда не было
репортеров, целовала писателя в нос, уши и волосы и, замирая от любви,
говорила:
- Ты не бережешь себя... Если ты не думаешь о себе и обо мне, то
подумай о России, об искусстве и отечественной литературе.
Иван Перезвонов, вздыхая, садился в уголку и делал вид, что думает об
отечественной литературе и о России. И было ему смертельно скучно.
В конце концов писатель сделался нервным, язвительным.
- Ты что-то бледный сегодня? - спрашивала жена, целуя мужа где-нибудь
за ухом или в грудо-брюшную преграду.
- Да, - отстраняясь, говорил муж. - У меня индейская чума в легкой
форме. И сотрясение мозга! И воспаление почек!!
- Милый! Ты шутишь, а мне больно... Не надо так... - умоляюще просила
жена и целовала знаменитого писателя в ключицу или любовно прикладывалась к
сонной артерии...
Иногда жена, широко раскрывая глаза, тихо говорила:
- Если ты мне когда-либо изменишь - я умру.
- Почему? - лениво спрашивал муж. - Лучше живи. Чего там.
- Нет, - шептала жена, смотря вдаль остановившимися глазами. - Умру.
- Господи! - мучился писатель Перезвонов. - Хотя бы она меня стулом по
голове треснула или завела интригу с репортером каким- нибудь... Все-таки
веселее!
Но стул никогда не поднимался над головой Перезвонова, а репортеры
боялись жены и старались не попадаться ей на глаза.
II
Однажды была Масленица. Всюду веселились, повесничали на легкомысленных
маскарадах, пили много вина и пускались в разные шумные авантюры...
А знаменитый писатель Иван Перезвонов сидел дома, ел домашние блины и
слушал разговор жены, беседовавшей с солидными, положительными гостями.
- Ване нельзя много пить. Одну рюмочку, не больше. Мы теперь пишем
большую повесть. Мерзавец этот Солунский!
- Почему? - спрашивали гости.
- Как же. Писал он рецензию о новой Ваниной книге и сказал, что он
слишком схематизирует взаимоотношения героев. Ни стыда у людей, ни совести.
Когда гости ушли, писатель лежал на диване и читал газету. Не зная, чем
выразить свое чувство к нему, жена подошла к дивану, стала на колени и,
поцеловав писателя в предплечье, спросила:
- Что с тобой? Ты, кажется, хромаешь?
- Ничего, благодарю вас, - вздохнул писатель. - У меня только
разжижение мозга и цереброспинальный менингит. Я пойду пройдусь...
- Как, - испугалась жена. - Ты хочешь пройтись? Но на тебя может
наехать автомобиль или обидят злые люди.
- Не может этого быть, - возразил Перезвонов, - до сих пор меня обижали
только добрые люди.
И, твердо отклонив предложение жены проводить его, писатель Перезвонов
вышел из дому.
Сладко вздохнул усталой от комнатного воздуха грудью и подумал: "Жена
невыносима. Я молод и жажду впечатлений. Я изменю жене".
III
На углу двух улиц стоял писатель и жадными глазами глядел на оживленный
людской муравейник.
Мимо Перезвонова прошла молодая, красивая дама, внимательно оглядела
его и слегка улыбнулась одними глазами.
"Ой-ой, - подумал Перезвонов. - Этого так нельзя оставить... Не нужно
забывать, что нынче Масленица - многое дозволено". Он повернул за дамой и,
идя сзади, любовался ее вздрагивающими плечами и тонкой талией