Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
- Из Тверской губернии приезжала тетка. У нее сейчас дети Шилиной, -
сказал Сорокин. Тетка Анфиса Алексеевна в самом деле с неделю назад была в
Москве.
- А о самом Шилине что вам известно?
- Ничего... Знал, что он штаб-ротмистр.
- Вы коммунист?
- Коммунист.
- Работаете у Луначарского?
- Да.
- В отделе культуры? - Расспросы члена коллегии напоминали допрос. -
Так вот, товарищ Сорокин, ваша родственница Эмилия Шилина обвиняется вместе
с ее мужем штаб-ротмистром, скрывающимся от нас, в участии в
контрреволюционной организации.
- А конкретно в чем ее вина? Что она лично сделала?
- Конкретно? Ну, что там конкретно, мы еще выясним. У нее дома была
явка для членов группы.
- Я хотел бы ее повидать.
- С какой целью?
- Не видел шестнадцать лет. Надо поговорить о судьбе детей.
- Ваш адрес?
Сорокин назвал адрес, и чекист записал. Постояв немного в раздумье, он
резко крутнулся на высоких каблуках с медными подковками, наклонился к
столу и стоя стал что-то писать.
- Вот разрешение, - протянул он Сорокину бумажку. - Встречайтесь с
вашей родственницей. Время не ограничиваю.
Свидание состоялось в маленькой комнатке рядом с коридорным
надзирателем. Это была комната для допросов. Тяжелая грубая скамья - не
поднимешь, стол такой же тяжелый, только что полированный и покрытый лаком.
Надзиратель, пожилой флегматичный латыш, мог со своего места видеть и
слышать все, что происходит в камере.
Мила вошла, держа руки за спиной. Ее привела женщина-надзирательница.
Сорокин, сидевший за столом, встал навстречу, жестом предложил Миле сесть.
Она села на скамью, руки на колени - так положено при допросах. Сорокина
Мила не узнала, приняла его за нового следователя, вызвавшего ее на
очередной допрос. Мила переменилась - располнела, слегка оплыла, как
говорят, обабилась. И все равно Сорокин узнал бы ее и в толпе. Не беда, что
мелкие морщинки густо собрались на шее и возле глаз, что лицо похудало и
как бы заострилось, что ямочки на щеках и подбородке, когда-то так
умилявшие его, почти сгладились. Разве что этот страх, навсегда, казалось,
поселившийся в глубине ее глаз. Да, пожалуй, исчез прежний цвет их - цвет
темного меда. Теперь другой: какой-то серо-зеленый, непривлекательный.
Усилием сдерживая волнение, Сорокин какое-то время разглядывал Милу
молча, обреченно покорную, утратившую, видно, всякую надежду, и острый
холодок сострадания подкатил к сердцу. Мила, возможно, тоже узнала бы
Сорокина, если б присмотрелась внимательнее, но она только скользнула по
нему рассеянным отчужденным взглядом и теперь сидела, уставившись на свои
худые руки, лежащие на коленях.
- Добрый день, - поздоровался Сорокин.
Мила рассеянно кивнула в ответ и лишь на короткий миг подняла на него
глаза.
"Не узнает, - подумал Сорокин, и жалость еще острее пронзила его. -
Неужели и ее имя попадет в список осужденных и его прочтут ее дети, муж и
он, Сорокин? И что ей сказать, чем помочь, как если не спасти, то хотя бы
обнадежить, вернуть веру в спасение?.."
- Здравствуй, Мила, - громче произнес он.
На этот раз она взглянула на него внимательнее, дольше, вдруг
распрямила спину, блеклые губы ее с сухими, чуть заметными трещинками
шевельнулись, приоткрылись, обнажив ровные белые зубы с двумя золотыми
коронками, да так и остались приоткрытыми. Брови взлетели вверх.
- Максим? - прошептала она. - Боже, Максим, - повторила надорванно и
вскочила, но тут же и села - помнила свое положение, враз обмякла,
съежилась на скамье, но глаз с Сорокина не спускала.
- Максим, - сказал он, встал, но, заметив, что ей, сидящей на низкой
скамье, надо задирать голову, чтобы смотреть на него, высокого, сел.
- Вы здесь служите? - напряженно шевельнулись ее губы.
- Служу, но не здесь. Мне разрешили свидание.
- Что с моими детьми? - вскрикнула она и вся напряглась.
- Там же, в деревне. У Анфисы Алексеевны.
- Правда?
- Анфиса Алексеевна была здесь.
- Дай-то бог, дай-то бог, - вздохнула Мила с облегчением и
перекрестилась.
"Она же спросит о муже", - оробел Сорокин. Он заметил, что
латыш-надзиратель, хотя и делает вид, будто занят своим делом, в то же
время внимательно прислушивается к их разговору. Поэтому они говорили тихо,
только чтобы расслышать друг друга. Сорокин спросил, за что ее арестовали.
- Не знаю, вот вам крест. Меня всего один раз допрашивали, ночью.
Спросили, где муж, с кем приходил домой, с кем связан. Клянусь, ничего не
знаю. Я его совсем мало видела. Не знала, и чем он занимался. Что за люди к
нему приходили? Говорил, фронтовики, однополчане.
- Ну а вы сами помогали чем-нибудь тем фронтовикам?
- Я? - Глаза ее застыли и смотрели на Сорокина подозрительно и даже
враждебно. - Вам поручено меня допросить?
- Ну что вы, Мила... Эмилия Викторовна. Я просто хочу знать всю
правду. Мы же родня. - Последние слова он произнес нарочито громко, для
надзирателя. - Если все обстоит так, как вы говорите, то... Словом, это не
самое страшное. Уверен: разберутся, выпустят. Я буду ходатайствовать, чтобы
разобрались.
- Спрашивают, где Ларик. А что я им скажу? Если б я сама знала. Может,
его давно и в живых нет.
Он жалел Милу и верил, что ей в самом деле давно ничего не известно о
муже. Вот если б этот флегматичный латыш отлучился хоть на минутку, можно
бы сказать и о Ларике. Латыш не отходил. Завели разговор о прошлом,
вспомнили тетку Анфису и то лето в теткиной усадьбе.
- Боже, как вы были в меня влюблены и как я вас жалела, - сказала Мила
с грустной улыбкой.
- Все прошло, - соврал Сорокин, ибо то далекое так и не забылось, боль
не унялась.
- Женаты?
- Не успел. Вот кончится эта... катавасия - женюсь.
Латыш обернулся к ним спиной, присел на корточки подле тумбочки и
что-то там искал. Сорокин встал, подошел к Миле и пальцем написал на
покрытом легкой пылью столе: "Жив, заходил вчера". Она прочла, кивнула,
что, мол, поняла, и он тут же ладонью стер написанное.
- Спасибо тебе, Максимка, - прошептала она, назвав его так, как
называла в то далекое лето.
Чтобы еще больше утешить Милу, сказал, что обратится к наркому
Луначарскому и тот попросит чекистов поскорее разобраться с ее делом.
На том и расстались. На прощание Мила взяла его руку в свои, подержала
секунду-другую, потом обхватила его за шею, и он, верста коломенская,
вынужден был нагнуться, чтобы она могла поцеловать. Поцеловала трижды,
по-христиански. Латыш по-своему крикнул что-то в даль коридора, пришла все
та же женщина и повела Милу в камеру.
Солнце светило жарко, щедро, когда Сорокин после свидания с Милой шел
по улице. Блестели, хотя много лет не видели швабры, пустые витрины богатых
некогда гастрономов, орали галки на липах, ярко пылали церковные купола, и
сиял в синем, по-осеннему высоком небе на всю Москву огромный шелом храма
Христа-спасителя. Пожелтевшие деревья роняли листву, она сплошь лежала на
тротуарах, на мостовых, в подъездах домов, занесенная туда ветром и ногами
прохожих.
Сорокин шел с приятным ощущением сделанного доброго дела. Он верил,
что все будет по справедливости, Милу выпустят. Сегодня же поговорит о ней
с Луначарским. Однако в тот день встретиться с наркомом не привелось.
Прошло и еще несколько дней. Вечером он был дома, лежал под одеялом -
было прохладно, а печки не топили. Читал, пока было светло, а когда
стемнело, просто лежал, глядел в закопченный потолок и думал. Думал о своей
жизни, которая пошла не совсем так, как планировалось. Когда-то в гимназии,
еще в пятом классе, расписал свое будущее чуть ли не на каждые пять лет.
После гимназии рассчитывал окончить университет и художественную академию.
Потом - поездка в Италию, Грецию для изучения античной культуры, и на всю
оставшуюся жизнь он должен был посвятить себя древнерусскому искусству.
Любовь, семья (пятиклассник!) в расчет не принимались. Не мог он, конечно,
предвидеть и таких глобальных событий, как война, революция.
Многое сбылось. Окончены гимназия, университет, были учеба в академии,
работа в музее... Была война, были революции, и он, дворянин, принял
революцию, служил ей. Стал большевиком. Почему так поступил, порою сам не
мог себе объяснить. Главным, видимо, было то, что поверил в победу
революции, в правоту ее дела. Его родовое имение в Смоленской губернии
крестьяне сожгли - и дом, и все хозяйственные постройки, оставили только
мельницу. Мать живет в Ярославле, у сестры. Обе работают в больнице
акушерками. Московский их дом реквизирован и заселен кем попало. Его наспех
перепланировали, наделали перегородок, новых дверей, пробили в стенах новые
окна. И дом не знает покоя ни днем, ни ночью. Сорокину досталась комната
куда ни шло, довольно просторная. Правда, несколько раз пытались и его
разгородить, чтобы подселить кого-то, но Сорокин не уступил, отвоевал
свое - как-никак работник наркомата...
Наступила ночь, а заснуть не удавалось - мешали. Где-то стряпали на
примусе, и чад от него проникал в комнату. Наверху бранились мать с
дочерью. "Раскладушка ты, а не девица!" - кричала мать. Что отвечала дочь,
не было слышно. За стеной чаевничали две женщины-вагоновожатые, а их сосед,
ухаживавший за одной из женщин, играл на балалайке и распевал частушки,
такие бесстыжие, что оставалось удивляться, как женщины могут их слушать. А
они слушали и хохотали.
"Чертовы бабы, - клял их Сорокин, - ночь же, неужто не понимают".
Раньше несколько раз в такие вот шумные ночи не выдерживал, ходил к
соседям, просил, чтобы хоть ночью не шумели. А в ответ слышал: "Эйш, какая
благородь даликатная. Захочешь спать - уснешь. Мы спим, и хоть бы что".
Наконец угомонился балалаечник, мать с дочерью прекратили ругань, и
Сорокин уснул. Но спал недолго. Разбудили выстрелы во дворе и крики.
Сорокин вскочил с постели, прильнул к окну, силясь что-то там рассмотреть в
темноте. Выстрелили еще два раза - теперь уже где-то в отдалении. И снова
ночная тишина. Соседи, конечно, не слыхали ни выстрелов, ни криков, спали
сном праведников. Подумав, что это милицейский патруль наткнулся на
каких-то злоумышленников, Сорокин лег. И в этот момент заколотили в дверь.
На его вопрос ответили: сотрудники чека. Сорокин впустил их. Вошли двое в
фуражках с красными звездами, в штатских пиджаках, с маузерами.
- Нам нужно осмотреть вашу комнату, - сказали они и сразу же принялись
за дело. Заглянули за шкаф, под стол, под кровать, отворили дверцу шкафа.
- А по какому поводу обыск? - спросил Сорокин. - Ночью...
- А кто к вам должен был прийти сегодня ночью? - в свою очередь
спросил чекист, который постарше. - Кого ждали?
- Никто... Никого я не ждал.
- Никого? А штаб-ротмистра Шилина не ждали? Знаете такого?
- Знаю. Он мой дальний родственник.
- А его жена?
- Тоже родственница. У меня было с нею свидание в чека.
- Нам об этом известно. Так Шилина, говорите, не ждали?
- Нет. А почему я должен был его ждать? - Сорокин смекнул, что Шилин,
направляясь к нему, наткнулся на патруль, а возможно, и на засаду.
- Несколько дней назад к вам Шилин не заходил? - спросил тот же,
постарше.
- Заходил, - ответил Сорокин, не сомневаясь, что об этом чекисты
знают.
Чекисты расспросили обо всем, что им было нужно, попрощались и ушли. В
окно Сорокин видел, что к ним во дворе присоединились еще двое.
Он встревожился. Шилин, конечно, шел к нему, чтобы узнать о Миле. Но
почему его здесь поджидали чекисты? Откуда им стало известно, что Шилин
может прийти к Сорокину домой? Значит, после свидания с Милой они взяли
его, Сорокина, на подозрение, а квартиру - под наблюдение. Решили, что
Шилин непременно поинтересуется судьбой жены и зайдет к Сорокину. Что ж,
правильно рассчитали.
До самого утра Сорокин не мог заснуть.
Через день его вызвали в чека, переписали всех его родственников,
равно как родственников Милы и Шилина, их адреса. Особенно допытывались, не
знает ли Сорокин кого-либо из офицеров - знакомых Шилина.
Через месяц от тех же чекистов Сорокин узнал, что Шилин бежал из
Москвы куда-то на запад. Примерно в то же время Сорокин получил от Шилина
гневное письмо, в котором тот называл его предателем, иудой и грозился при
первой же встрече повесить на осине. Шилин счел, что Сорокин сообщил в чека
о его возможном приходе и чекисты устроили засаду.
Миле Сорокин не помог. Ее осудили и сослали в Петушки - небольшой
городок во Владимирской губернии.
Такова была история любви Сорокина к Эмилии. Она припомнилась и
шевельнулась болью, когда он стал нечаянным свидетелем любовного свидания
Булыги и Катерины вечером на берегу Днепра.
7
Сорокина к завтраку пригласил отец Ипполит. Он тяжело волочил ноги -
застарелый ревматизм. Прося принесла из кухни чугунок с картошкой; обхватив
тряпкой, чтоб не ошпарить руки, грохнула его на стол. Завтрак был простой,
крестьянский: отварная картошка, малосольные огурцы с укропом, по ломтику
сала и простокваша. Катерина пришла в столовую немного погодя, радостная,
бодрая, причесанная по-новому - пышно и высоко. Лицо припудрено, легонько
тронуто кремом. На ней красная кофта и бордовая юбка. Поздоровалась,
улыбнулась чему-то своему, глаза ее весело сверкнули. Прося хмыкнула в
кулак - рассмешила Катеринина прическа, - прикрывая рот, в котором не
хватало трех передних зубов. Сорокин встретил Катерину комплиментом:
- Вы сегодня необычайно хороши.
- Еще бы, - ответила она и опять улыбнулась. - Французы говорят: если
женщина некрасива в семнадцать лет, это ее беда, если в сорок - ее вина. А
мне не семнадцать, стараюсь.
Причину ее радости Сорокин знал: еще не отошла от ночного свидания,
жила им.
Ипполит раз и другой взглянул удивленно: не понимал, чему она
радуется. Исподтишка, с любопытством посмотрел и на Сорокина, считая,
видимо, его виновником такого настроения дочери.
- Рыжики несут из леса полными лукошками, - сказала Катерина. - Может,
и мне сходить?
Она ждала, что ответит отец, но тот промолчал, даже не поднял на нее
глаз.
- Уж так много рыжиков, - повторила Катерина. - Схожу.
- Рыжики тэи солить надо, - заметила Прося, - а где соли возьмешь?
Боровики неси.
"Интересно, - ухмыльнулся Сорокин, - а Булыга пойдет по рыжики?"
Катерина, позавтракав, взяла лукошко, поправила перед зеркалом
прическу и вышла из дому. В окне мелькнул ее силуэт. Сорокин с Ипполитом
немного помешкали, потом направились в церковь.
Храм поразил Сорокина еще накануне, хотя в тот раз он и не успел почти
ничего рассмотреть. А сейчас, налюбовавшись снаружи, он с жадностью впивал
красоту его внутреннего убранства. Церковь казалась высеченной из одной
глыбы, все здесь пребывало в гармонии: стены, синие своды в золотых
звездах, строгие линии колонн красиво завершающихся вверху арками... Мягким
и торжественно-тревожным эхом отдавались каждое слово, каждый шаг, и
невольно настораживалась душа, настраивалась на молитвенное созерцание.
Приятный полумрак и прохлада были пронизаны солнечными лучами, проникавшими
сквозь узкие прорези окон. Казалось, коснись этих лучей - и они зазвенят,
как струны, волшебной музыкой. Она, музыка, тут словно застыла во всем - в
гулкой прохладе каменных стен, в лепных узорах арок, как бы приподнимающих
церковь, создающих иллюзию беспредельной высоты.
Большинство икон и росписей поблекло от времени. Лики святых исполнены
по преимуществу в коричнево-желтых тонах, характерных для стиля старых
мастеров. Лишь в некоторых простенках и над дверью были росписи значительно
более позднего времени.
Ипполит обратил внимание Сорокина на эти поздние росписи:
- Видите бородача-святого? Автопортрет художника. А рядом богородица -
наша сельчанка. Оба покойные, царство им небесное.
- А кто художник? - спросил Сорокин.
- Тоже наш. Учился у владимирских мастеров. Долго скитался где-то,
воротился сюда, попросил: хочу, мол, память о себе оставить в храме. Сорок
лет назад это было. Я только принял этот приход. Разрешил. Вот художник и
заполнял все пустоты. Спешил очень. Сутками не слезал с лесов, там и спал.
Слаб был, боялся, что не успеет.
- Как Микеланджело, - сказал Сорокин. - Тот, когда расписывал свод
Сикстинской капеллы, тоже спал на досках. От красок одежда его закорела,
как панцирь. Рубаху, штаны ножом срезали.
- Я тогда распознал в ликах святых своих сельчан и сказал об этом
художнику. А он ответил, что человек и есть бог для самого себя, вот пусть
на себя и молится.
Как убедился Сорокин, художник был талантлив, со своим отличительным
стилем. Его голубые ангелы были столь невесомы, что, казалось, реально
плыли в воздухе.
Ипполит рассказал, что художник скончался, едва только успел дописать
этих ангелов. Из его потомков в Захаричах остался один внук - Булыга.
- Председатель?
- Он самый. Художник оставил ему несколько икон своей работы. Где они
сейчас, не знаю. Булыга выкинул.
Сорокин попросил показать ему "Варвару-великомученицу". Ипполит взял
его за локоть: "Давайте подойдем". Потрясенный, стоял Сорокин перед иконой
и не мог оторвать взгляда: он сразу определил, что это шедевр. Снял со
стены, на обратной стороне прочел: "Писал Изосим 1684 года Христова из
Ростова Великого". Коричневый фон, черные с красным одежды, на лице боль,
взгляд горек. Сложенные, будто связанные руки. Это был символ страдания
человечьего, образ женщины, вместившей в себе вселенское горе... А глаза,
глаза как написаны! Кажется, они отвечают на твой взгляд, как будто между
тобою и ею идет немой диалог...
- Дар архимандрита Юрьева монастыря Фотия, - пояснил Ипполит.
Как же талантлив был художник, если создал такой шедевр, будучи
вынужден следовать строгому диктату узаконенной церковью иконографии,
традиции, ограничивающей и сковывающей его волю. Непреложные каноны церкви
предписывали определенное построение композиции, положение фигуры,
пропорции. И художник, не отступив от этих правил, сумел все же и в их
пределах проявить свою индивидуальность, глубоко раскрыть душу образа.
Написана Варвара на доске, покрытой тонким слоем левкаса - гипса в смеси с
клеем, темперой - в распространенной технике иконописи. Краски, замешанные
на яичным желтке, сохранили свежесть, словно были неподвластны времени.
Дерево приняло цвет во всей его чистоте и яркости.
- Вот и нашел то, что искал, - сказал Сорокин. - Место ей, Ипполит
Нифонтович, в столичном музее.
- Дай боже, - вздохнул тот. - Если закроют церковь, ей тут не уцелеть.
И еще была вовсе уж неожиданная встреча Сорокина с высоким искусством.
На своде купольного барабана увидел фреску Христа. Освещенный из узких, как
щели, оконец, смотрел с вышины своей Иисус Христос, смотрел большими
пристальными очами, околдовывал, гипнотизировал. Глаза его как бы втягивали
тебя в свою мудрую бездонную глубину, проникали в душу - от них не утаишь
ничего, не скроешь, не солжешь. Все было в его взгляде: осуждение и
сочувствие, все