Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
шаешься. А сюда не придут, и
дожидаться нечего. Говорят, к чугунке торопились.
- К чугунке? А тут самый близкий полустанок Липовка?
- Липовка, - подтвердил председатель. - А они будто бы в Зарубичи
пошли.
- В Зарубичи? Так надо скорее туда, надо там их встретить. - Иванчиков
разводил руками, он еще не знал, что делать. Если поспешить на разъезд, то
с кем и как? Да и сомнение брало: а может, и это ложные слухи, может, и на
этот раз они ввели людей в заблуждение, объявив, что пойдут в Зарубичи?
Председатель, заметив растерянность Иванчикова, подсказал:
- До Зарубичей шесть верст. А поезд будет после обеда. Иди, успеешь.
И Иванчиков без раздумий согласился. В хату не возвращался, на завтрак
махнул рукой. Оглянулся на Ксению с молчаливым вопросом. Та под его
взглядом покраснела, а Иванчиков уже полыхал, особенно его уши, усыпанные
веснушками.
- До Зарубичей сходим? - спросил он наконец тихо, словно извиняясь. -
А потом уже и в Березово, к тетке... Катерины же нет.
- Ладно, сходим, - ответила Ксения смущенно. Она поняла, что ее
присутствие приятно Иванчикову, как и его присутствие - ей. - Это ведь
недалеко от Березова.
И Ксения пошла с ним в Зарубичи.
Шли полем, когда увидели догонявшую их группу всадников.
- Ой, кто это? - перепугалась Ксения. - Бандиты?
Иванчиков тоже был испуган. Следил за всадниками настороженно,
вытягивая шею, словно перед ним было какое-то препятствие, мешавшее их
разглядеть. Если это действительно бандиты, то здесь от них и не уйти, и не
отбиться. Иванчиков расстегнул кобуру и сдвинул ее вперед. Ксения, заметив
этот его жест, еще больше перетрусила, спряталась за спину Иванчикова,
вцепилась ему в плечи.
Всадники приближались, их было семеро, все с карабинами и шашками.
- Наши! - радостно вскрикнул Иванчиков, хотя никаких знаков,
говоривших, что это красноармейцы, видеть еще не мог. - Мешков у них нет.
Бандиты мешки возят с награбленным.
Всадники сбавили ход, а подъехав, остановились. Это в самом деле были
бойцы с красными звездами на фуражках и кепках.
- Кто такие? - спросил ехавший впереди, должно быть, старший в группе,
и, не дождавшись ответа, обернулся назад к молоденькому бойцу. - Савка, не
этот?
- Нет, не этот, - ответил боец.
Иванчиков назвал себя, показал документы, спросил, кого они ищут.
- Двоих, с московским мандатом, - ответил старший. - Бандиты они. В
Крапивне вот его сестру, - показал на Савку, - вдвоем изнасиловали. Фамилия
одного Сорокин. Савка сам мандат смотрел.
У Савки дрожали веки, вот-вот заплачет, но закусил губу, пересилил
себя.
- Так ты, значит, их видел? - спросил Иванчиков у Савки. - Где, в
какой деревне?
- В Крапивне, - ответил за Савку старший.
- Вчера я был там и ничего такого не слышал, - не поверил Иванчиков.
- Они под вечер зашли в нашу хату, - со всхлипом сказал Савка. -
Сестра их накормила. А они ее... В лес пошли, в деревне не показывались.
- Говорят, в Зарубичи на разъезд подались, - выпрямился в седле
старший. - Туда и мы подскочим. Ну если поймаем!..
- Послушайте, товарищ... Как вас?.. - забеспокоился Иванчиков.
- Отделенный Бобков.
- Товарищ Бобков, только без самосуда. Слышите? Задержите. Следствие
надо провести. Следствие!
- Я им покажу следствие, - сказал Савка, не выдержал, заплакал, стал
рукавом утирать слезы. - Я им... - и дернул поводья, вырвался со своим
конем вперед. За ним помчалась вся группа.
- Меня там дождитесь! Меня! - кричал им вдогонку Иванчиков и некоторое
время бежал следом. Потом остановился, обхватил руками голову. - Порубят,
ей-богу, порубят. Савка зарубит.
14
Шилин проснулся внезапно, разбуженный кошмарным видением. Увидел во
сне Сорокина, такого, с каким встретился последний раз: раненого, в крови.
Сорокин сказал ему: "Ты не человек, ты Каин, гореть тебе в геенне огненной,
и все тобою загубленные встанут быть судьями. И я встану, и тот
председатель волостного Совета, которому ты сам надел на шею петлю. И Лидка
встанет..." Сорокин говорил это с жалостливой, виноватой улыбкой, как бы
прося прощения за жесткие слова. А он, Шилин, давай стрелять из нагана в
его белое, обескровленное лицо. Выстрелов не слышал, они были беззвучны,
лишь видел, как желтые вспышки вырывались из ствола. Сорокин не падал - все
так же смотрел ему в глаза терпеливо-прощающим взглядом Христа. "Не
стреляй, я же мертв, ты хочешь убить меня во второй раз, - говорил
Сорокин. - Мертвые дважды не умирают". И Шилин, бессильный перед ним,
бросил наган. "Вот и хорошо, - продолжал Сорокин, - иди теперь и покайся
перед убитыми тобою и перед живыми, обиженными тобою. И перед Лидкой". И он
пошел к Шилину широким уверенным шагом, долговязый, неуклюжий, с
продолговатым, таким русским лицом, с выгоревшей на солнце гривкой,
свисавшей на лоб, и протянул руку. А Шилин отступил в страхе. Так и длилось
какое-то время: Сорокин наступал с протянутой вперед рукой, а Шилин
пятился, пятился, пока не задел за что-то ногами и не полетел вниз, в
черную бездну...
Он вскрикнул и проснулся.
Была еще ночь, но уже, похоже, перед самым рассветом. В этой холодной
ночной немоте ни звука, в лесу зябкая сонная туманность. Только на востоке,
над лесом, серело, и звезды там были блеклые, словно присыпанные пеплом.
Шилин сел и под впечатлением увиденного во сне потряс головой, словно
прогоняя кошмар и нахлынувшие с ним страхи. Было пусто и тоскливо на душе,
он почувствовал себя последним динозавром, обреченным на вымирание.
Михальцевич спал крепко, ему, видимо, вообще не докучали сны,
посапывал разинутым ртом. Шилин довольно долго смотрел на него с ревнивой
завистью - он всегда спит крепко, можно сапоги стащить, и не заметит. Так и
живет - без раздумий, без угрызений совести. Загорелое круглое лицо его
смазанным пятном выделялось в сумраке на темном сене.
- Вставай, - толкнул Шилин Михальцевича. Но тот не вскочил, как это
сделал бы на его месте Шилин, даже не проснулся, лишь перестал сопеть.
Шилин раздумал будить его, лежал, смотрел в небо, слушал тишину. Сон
развеялся, желания снова уснуть не было. Было нервное возбуждение, порою
тело сотрясала дрожь, как от холода. Мысли о том, что приснилось, он
отгонял, отгонял и воспоминания об убитых им людях, о Сорокине, о девчонке
Лидке - обо всем неприятном и тягостном, что его возбуждало и действовало
на нервы. Почему-то упорно лезла в память сцена казни председателя
волостного Совета. Он, Шилин, сам захотел исполнить свой же приговор.
Подвели со связанными руками немолодого мужчину, недавнего солдата, к
березе. Шилин забросил на сук веревку, сделал петлю, надел ее на шею
председателю и неторопливо принялся тянуть за второй конец веревки. Она
натянулась, петля захлестнула шею, но не настолько, чтобы отнять дыхание.
Председатель смотрел ему в глаза с какой-то надеждой, он до последней
секунды не верил, что его повесит этот штаб-ротмистр, которого все величали
"вашим благородием" и к которому он сам так же обращался. "Да ты же только
пугаешь, - говорили те доверчивые глаза. - Я же кровь за Россию на
германском фронте проливал, четверо малышей у меня". Однако Шилин не пугал.
Резко, что было сил дернул за веревку. Подбородок председателя задрался,
раскрылся рот, глаза полезли на лоб; он что-то еще пытался сказать, но не
смог...
Усилием воли Шилину удалось избавиться от этих воспоминаний. Однако
успокоения не наступило, и терзания души не ослабли. А какое-то время
спустя пришло ощущение, что за этим есть еще некая загадка, которую он
никак не может разгадать. Она, эта загадка, все время как бы стучится в
память, и он, еще больше нервничая, теперь уже осознанно силился понять,
что же такое он должен вспомнить...
И наконец вспомнил.
"Господи! - схватился он за голову. - Это же сегодня мой день
рождения". В этот самый день - или ночь? - мать пустила его на свет,
возложив на свое чадо такую тяжкую ношу, как жизнь. Прошло ни много ни
мало - сорок лет. И три последних из них он безжалостно отсек бы,
отшвырнул, растоптал. Три года назад, в семнадцатом, произошла для него,
как и для тысяч таких, как он, катастрофа, он стал ничем, лишился всего, в
том числе и родины. Все его усилия в течение этих трех лет воротиться
назад, вырвать для себя прежнее положение были тщетны. Ничто ему не помогло
и уже не поможет: ни пролитая кровь тех, кто сделал его ничем, ни кровь
собственная - кровь жалкого изгоя на родной земле. Ничего не вернешь...
Накатилась жалость к себе, захотелось умереть, и он согласен был принять
смерть сразу, вот здесь, перед рассветом, на заре нового дня, который
ничего хорошего, утешительного ему не принесет. Но умереть бы не так, как
обычно умирают: от болезни, пули, ножа, виселицы... Нет, он хотел бы
раствориться в этом мире, как дым, как туман, как испаряется вода,
исчезнуть без боли и страха, не зная, что исчезаешь...
Такою, конечно, смерть не бывает, а покончить с собой, приставив
холодный ствол револьвера к виску, он не сможет. Поэтому надо жить и что-то
делать, чтобы жить. Лежа все в той же нагретой собственным телом норе, он и
решил, что будет делать. За границу не уйдет. В Крым к Врангелю - поздно,
да и никакой надежды, что тот долго продержится. Не удержался в седле, не
удержишься и за хвост - как говорят в кавалерии. Постигла неудача Колчака,
Деникина, который чуть было до Москвы не дошел. Та же участь ждет и
Врангеля. Так что ж ему, Шилину, делать? А ничего. Забиться в ту самую
тмутаракань, о которой он давно подумывает, и жить незаметной тихой жизнью.
Решено. Сегодня же и расстанемся с Михальцевичем.
Шилин посмотрел на него, усмехнулся: "Парижанин, владелец женской
бани..." Принялся тормошить. Разбудил. Тот поморгал веками, недовольно, с
упреком сказал:
- Чего будишь, еще же солнце не взошло.
- Завидки берут. Сопишь, храпишь, и черти тебе не снятся.
- Снятся. Правда, не черти, а знаешь что? Будто бы меня судил
офицерский суд чести.
- Тебя судили? За что?
- Ну ты же знаешь нашу холостяцкую офицерскую жизнь. Напился, вышел из
ресторана, иду домой. А тут мужик коня ведет. Конь в сбруе, хомут на нем,
седелка. Я мужику рубль в руки, прошу прокатиться верхом на коне. Сел и
уехал.
- И за это под суд?
- Так я же, понимаешь, ехал задом наперед, за хвост держался и
гусарский марш во все горло орал.
- Представляю, - рассмеялся Шилин. - Молодчина, поручик. А теперь
слушай, что я решил. Сегодня расстаюсь с тобой. Еду в Россию из этих болот.
Ты как хочешь. С мандатом показываться теперь опасно.
- Почему опасно? Я с ним еще похожу. С твоим - мой все-таки липа.
- Бери. - Шилин достал мандат и отдал Михальцевичу. - А я заделаюсь
обыкновенным Петровым или Ивановым, каких на Руси миллионы.
Михальцевич, тараща глаза, силился прочесть мандат, хотя до этого не
раз его читал и держал в руках. Было еще темно. Чиркнул спичкой, посветил,
прочитал вслух, спрятал в карман.
- Он еще мне послужит, - криво усмехнулся.
Шилин сказал с тоской в голосе:
- Сяду сегодня на поезд и поеду в жизнь мне неведомую. Жизнь крота,
загнанного под землю.
15
В губчека засиделись допоздна. Почти все сотрудники сошлись в кабинете
заместителя предчека Усова, хотя тот никого к себе не приглашал. Сами
слетелись на огонек: одни с вопросами, просьбами, другие - с предложениями,
сомнениями. А кто и просто хотел побыть с коллегами, послушать их. Были и
такие, кто не имели своего крова и жили здесь, в своих кабинетах, коротая
ночи на столах, на скамейках. Говорили о делах, но не только: зубоскалили,
шутили, старались рассмешить друг друга. Всем можно было расходиться, этого
и хотел Усов, у которого выдался вечерок, чтобы посидеть и поработать без
помех, в тишине. Он несколько раз напоминал товарищам, что время позднее.
Не внимали. Невольно разговор зашел о самом наболевшем - о бандитизме в
губернии. Несмотря на то, что большинство банд было разгромлено, из уездов
по-прежнему шли тревожные вести. Особенно из Мстиславльского, Горецкого,
Быховского, Рогачевского. На Мстиславщине минувшим летом целая волость была
некоторое время в руках бандитов - Шамовская. Они разогнали тогда Совет,
перебили многих активистов и коммунистов. От руки бандитов погиб
председатель Мстиславльского уездного исполкома. И теперь там хозяйничала
большая банда. Жители Пропойска, не знавшего отбоя от банд, послали
телеграмму Ленину, просили о помощи, о том, чтобы им дали возможность жить
спокойно. В лесах все еще скрывались сотни дезертиров, за счет которых
пополнялись банды. Поэтому и не знали передышки губернские чека и милиция.
О выходных, праздниках, свободных вечерах они могли только мечтать.
Пошел десятый час вечера. Лампочки светили слабо, порой начинали
мигать. От их желтого света лица чекистов казались бронзовыми. Усов, когда
что-то надо было прочесть, подносил бумагу чуть ли не к самой лампе - их у
него на столе стояло две. Под стеклышками его очков темнели усталые глаза с
сеткой бледно-желтых морщинок вокруг них.
- Товарищи, - уже который раз взывал Усов к сознательности своих
подчиненных, - идите спать. Завтра на свежую голову все и обговорим.
- А что обговаривать? - сказал Сапежка. - День-деньской говорили.
Нужны беспощадные действия. - Он сидел на самом краешке стула, напряженный,
с прямою спиной. Взгляд и эта его поза свидетельствовали о решительности и
избытке энергии.
- Какие такие безжалостные действия? - посмотрел на него Усов.
- А такие. - Сапежка встал, взялся руками за борта кожанки, будто
собирался рвануть их. Смуглое, с желтизной лицо его в свете слабых ламп
казалось совсем желтым. - Мы все цацкаемся с дезертирами. То агитируем их,
то амнистируем. У нас сейчас захвачено больше сотни этой дряни. Что вы
думаете с ними делать?
- А что бы вы делали?
- Расстрелял бы, - опередил Сапежку Зейдин, молодой человек с черными
бородой и усами, которые отпустил по простой причине - потерял бритву.
- Пустил бы в расход, - сказал и Сапежка. - Разгромили банды
Паторжинского, Бржозовского, Сивака, а вместо них новые собрались. Кто туда
пошел? Дезертиры.
- И всякая буржуазная, кулацкая и офицерская сволота, - добавил
кто-то.
- Офицеров в бандах мало, - не согласился Сапежка. - Они в армии
Врангеля.
Усов открыл ящик стола, пошуршал там бумагами, достал несколько сшитых
листов.
- А разве мы злостных дезертиров-бандитов не расстреливаем? - спросил,
перебирая в руке бумаги. - Не все дезертиры - бандиты.
- Коль дезертир, не хочет защищать советскую власть, - значит, враг, и
никакой ему пощады, - стоял на своем Сапежка.
- А постановление ЦК забыли? Или оно для нас не обязательно? -
повернулся Усов к Сапежке. - Вижу, что некоторые товарищи вроде и не знают
такого постановления. Так напоминаю, слушайте. - Поднес лист к глазам,
начал читать: - "Политбюро предлагает ревтрибуналам республики дать
указания трибуналам о возможности применять расстрел как меру наказания за
дезертирство в тылу только в исключительных случаях, когда дезертирство
связано с активным бандитизмом или с определенными контрреволюционными
планами..." - Усов оглядел присутствующих, задержав взгляд на Сапежке и
Зейдине. - Поняли? Читаю дальше... "К обычным злостным дезертирам
достаточно применять, как показал опыт, такие меры, как условное осуждение
к лишению свободы и конфискации имущества, особенно земельных наделов и
скота..." Ясно? А то - расстрел, распыл. Уже хватило бы этих распылов.
Сапежка вскочил, снова вцепился в борта кожанки.
- Значит, что же выходит, - начал он, - вот-вот кончится война,
вернутся домой бойцы, честно проливавшие свою кровь за советскую власть, и
выйдут из лесу дезертиры. И будут рядом жить и наравне получать от
советской власти все, что нами завоевано? Да?
- Не совсем. С дезертирами будут разбираться местные Советы... Знаете
что, - сказал Усов тихим, усталым голосом, - оставьте меня, хватит
говорильни. Пожалуйста.
Все притихли. Кое-кто вышел из кабинета - послушался, но большинство
осталось. Тему разговора сменили, о бандитах - ни слова. Зейдин, который
только сегодня вернулся из Костюковичей, рассказывал, как там в милиции
уничтожали вещественное доказательство - самогон.
- Понимаете, понятых посадили у двери. Дежурный милиционер берет
корчагу с самогоном и выливает за окно. Порядок? Как бы не так. Под окном
сидит второй милиционер, с ведром, куда дежурный и льет самогон.
Посмеялись. И Усов улыбнулся.
- А что слышно о московских уполномоченных? - спросил у Усова Зорин,
самый старший среди присутствующих.
- Это о каких? - не понял тот.
- Что церкви проверяют.
- Спросите у Сапежки. Товарищ Сапежка, ответьте людям.
- Я же вам сегодня уже докладывал, - сказал Сапежка. - Московские
товарищи делают то, для чего сюда и посланы. Выявляют в церкви ценности -
художественные и исторические. На сходах с докладами выступают.
- А вы с ними встречались? - интересовался Зорин. - Документы
проверяли?
- Я докладывал об этом. Видел товарища Сорокина в Захаричах.
- А до меня дошло, - продолжал Зорин, - что они не только в церквях
изымают ценности, но и по квартирам.
- Потому что попы из церквей ценности домой перетаскали. А у
трудящихся людей ничего не было отнято, - ответил Сапежка.
- Сомневаюсь я все же в этих уполномоченных.
Зорина здесь все уважали, для младших он был авторитетом: старый
большевик, побывал на каторге, в ссылке, с первого дня советской власти
воевал за нее на фронтах гражданской. У него именная шашка, именные золотые
часы от Фрунзе с надписью: "За презрение к смерти во имя идеалов
коммунизма". После тяжелого ранения он перешел работать в чека.
Сомнения относительно московских уполномоченных были, оказывается, и у
других товарищей. Начальник Чаусской чека сказал, что ему пожаловались два
еврея: у них уполномоченные отняли золотые часы и чайные ложечки.
- Не верю, - сказал Сапежка. - Полагаю, что это поклеп. Тот Сорокин не
мог этого сделать.
- Послали жалобу Ленину. Вернусь в Чаусы - буду разбираться.
- Ленину? - вскочил Зейдин. - Да за такое тех жалобщиков арестовать
надо.
- Ого! - оторвался от своих бумаг Усов. - Один такой крутой товарищ
попробовал арестовать учителя из Климовичей. Узнал тот товарищ, что учитель
послал Ленину жалобу на местные порядки, и под стражу его. В постановлении
об аресте написал, что этот учитель мог пожаловаться губернским властям, а
обращаясь с письмом к товарищу Ленину, он тем самым отвлекает его внимание
от работы, столь нужной сейчас советскому государству, и отрывать его от
работы уже само по себе является преступлением против пролетарской
революции... Видали, какой оригинал? Вот этому оригиналу и пришлось
всыпать.
- И еще, товарищ Сапежка, - сказал начальник Чаусской чека, - была
жалоба и от учителя: уполномоченные стащили