Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
в первую минуту она испугалась того, что
здесь оказался кто-то чужой, но, увидев меня, решила, что стесняться ей
незачем, как если бы тут никого не было". Я рассказываю об этой своей, в
сущности, нелепой мысли лишь для того, чтобы дать как можно более точное
представление о том состоянии, в каком я тогда находился. Мне даже в голову
не пришло, что она не прикрыла свою наготу именно потому, что я был не
посторонний, а ее муж. Я был убежден, что больше не существую для нее, по
крайней мере как мужчина, и в ее движении, которое можно было истолковать
по-разному, естественно, увидел еще одно подтверждение этой своей
уверенности. Тихим голосом я произнес:
- Вот уже целых пять минут я стою здесь и смотрю на тебя... И, знаешь,
мне кажется, я вижу тебя впервые...
Она ничего не ответила и только еще немного повернулась в мою сторону,
чтобы получше видеть меня, поправив при этом с видом равнодушного
любопытства темные очки.
Я добавил:
- Если ты не против, я останусь здесь; или, может, ты хочешь, чтобы я
ушел?
Она посмотрела на меня, затем вновь неторопливо опустилась на камни и,
растянувшись на солнце, сказала:
- По мне, оставайся, раз тебе хочется... Только, пожалуйста, не
заслоняй солнце.
Итак, я действительно был для нее пустым местом или, самое большее,
неодушевленным предметом, который может помешать солнечным лучам греть ее
обнаженное тело. Такое безразличие со стороны Эмилии вызывало у меня
мучительное ощущение растерянности; у меня вдруг, словно от страха,
пересохло во рту, а на лице невольно отразились неуверенность и смущение,
даже какое-то наигранное, неестественно веселое выражение. Я сказал:
- Здесь так хорошо... Мне тоже хочется немного позагорать. И, стараясь
держаться непринужденно, я уселся неподалеку от нее, прислонившись спиной к
одной из высящихся на пляже скалистых глыб.
Последовало продолжительное молчание. Меня захлестывали набегавшие одна
за другой, ласково обжигающие, ослепительно сверкающие волны золотистого
света, и я невольно закрыл глаза, всем существом ощущая довольство и покой.
Но мне не удалось обмануть себя, заставить поверить, что я пришел сюда
действительно загорать; я чувствовал, что до тех пор, пока Эмилия не вернет
мне свою любовь, я не смогу по-настоящему наслаждаться сиянием солнца. Я
сказал или, вернее, подумал вслух:
- Это место словно создано для тех, кто любит друг друга.
- Совершенно верно, продолжая все так же неподвижно лежать, отозвалась
Эмилия из-под закрывавшей ее лицо соломенной шляпы.
- Но не для нас, потому что мы друг друга больше не любим.
На этот раз она ничего не ответила. А я по-прежнему,
не отрываясь, глядел на нее, и чем больше я смотрел, тем сильнее
просыпалось во мне желание, охватившее меня, когда я увидел ее, выйдя из-за
скалы.
Сильные чувства отличаются тем, что внезапно, помимо нашей воли и
сознания, переходят в поступки. Сам не знаю, как это произошло, но
неожиданно я увидел, что уже не сижу в стороне, прислонившись спиной к
большому камню, а стою на коленях подле неподвижно распростертой Эмилии,
склоняюсь над ней все ниже и ниже. Не помню уже как, я отбросил шляпу,
прикрывавшую ее лицо, и хотел ее поцеловать, но никак не мог отвести взгляда
от ее губ: так иногда долго любуешься каким-нибудь плодом, прежде чем
впиться в него зубами. У Эмилии был крупный рот с очень полными губами,
помада на них высохла и потрескалась, словно иссушенная не солнцем, а
каким-то внутренним жаром. Я подумал о том, что эти губы давно меня не
целовали и что, произойди это сейчас, в сладкой полудремоте, поцелуй их был
бы пьянящим, как старое, крепкое вино. Наверно, целую минуту, если не
больше, я смотрел на ее рот, потом совсем осторожно коснулся губами ее губ.
Но поцеловал я ее не сразу: какое-то мгновение я медлил, чувствуя ее губы
совсем близко от своих. Я слышал ее легкое и спокойное дыхание, ощущал,
казалось мне, жар ее пылающих уст. Я еще только предвкушал этот поцелуй,
когда мои губы уже встретились с губами Эмилии. Их прикосновение, казалось,
не разбудило и не удивило ее. Я прижался губами к ее губам, сначала нежно,
потом настойчивее, а затем, видя, что она по-прежнему неподвижна, рискнул
поцеловать ее еще крепче. И я почувствовал, что губы ее, как я этого ждал,
медленно раскрылись, подобно раковине, створки которой открываются, когда в
ней начинает трепетать живое, омытое прохладной морской водой существо; губы
раскрывались все шире и шире, обнажая десны, и одновременно ее рука обвила
мою шею...
Вдруг меня словно кто-то сильно толкнул, и я, вздрогнув, очнулся,
пробудился от дремоты, навеянной тишиной и солнечным зноем. Эмилия, как и
прежде, лежала в нескольких шагах от меня, и лицо ее все так же закрывала
соломенная шляпа. Я понял, что поцелуй этот мне приснился или, вернее,
пригрезился в том полубредовом состоянии острой тоски, когда сегодняшней
жалкой действительности предпочитаешь призраки прошлого. Я ее поцеловал, и
она ответила на мой поцелуй; но и тот, кто целовал, и та, что ответила на
поцелуй, были лишь призраками, воскрешенными моим желанием, лишь двумя
тенями, которые не имели ничего общего с нашими неподвижными, ставшими столь
чужими друг другу телами. Я взглянул на Эмилию и внезапно спросил себя: "А
что, если сейчас ты действительно поцелуешь ее?" Но тут же сам ответил на
свой вопрос: "Нет, у тебя не хватит смелости... Ты скован робостью и
сознанием того, что она тебя презирает". И тут я неожиданно громко позвал:
- Эмилия!
- Что тебе?
- Я задремал, и мне приснилось, что я тебя целую.
Она ничего не ответила. Испуганный этим молчанием, я хотел переменить
тему и спросил первое, что пришло на ум:
- А где Баттиста?
Она спокойным голосом ответила из-под шляпы:
- Не знаю, где он... Кстати, сегодня его не будет за обедом, он обедает
с Рейнгольдом в гостинице.
Внезапно, не успев даже осознать своих слов, я проговорил:
- Эмилия, вчера вечером я видел, как тебя в гостиной целовал
Баттиста...
- Знаю... я тебя тоже видела.
Голос ее звучал совершенно обычно, он был лишь слегка приглушен полями
шляпы.
Меня сбило с толку спокойствие и равнодушие, с которыми она восприняла
мое признание; отчасти меня смущало и то, как я сам это признание сделал.
Мне, видимо, казалось, что расслабляющее действие зноя и безмолвие моря
заставят нас позабыть о ссоре, примирят нас, помогут понять суетность всего,
что произошло, и навсегда вытравят это из памяти.
Сделав над собой усилие, я все же добавил:
- Эмилия, нам с тобой надо поговорить.
- Только не теперь, дай мне спокойно позагорать.
- Тогда сегодня вечером.
- Хорошо... сегодня вечером. Я поднялся и, не оглядываясь, направился к
тропинке, ведущей в сторону виллы.
Глава 19
За обедом мы почти не разговаривали. Безмолвие, казалось, окутывало
виллу так же плотно, как лившийся на нее со всех сторон нестерпимо яркий
полуденный свет; сверкание неба и моря, проникавшее в большие окна, слепило
нас и отдаляло друг от друга. Вся эта слепящая лазурь будто приобрела вдруг
плотность, как морская вода на большой глубине, и мы двое сидели, словно на
дне моря, разделенные окрашенными во все цвета радуги льющимися на нас
струями света, не в силах произнести ни слова. А я к тому же считал
недостойным начинать объяснение с Эмилией до наступления вечера, поскольку я
сам это предложил. Казалось бы, при подобных обстоятельствах два сидящих
друг перед другом человека, у которых имеется какой-то неразрешенный и очень
важный для обоих вопрос, только о нем и должны были бы думать, однако все
было совсем иначе: мои мысли блуждали где-то далеко, я не думал ни о поцелуе
Баттисты, ни о наших взаимоотношениях с Эмилией; не думала об этом, наверно,
иона. Пожалуй, я еще не вышел из состояния какого-то внутреннего оцепенения
и безразличия, мной еще владело то нежелание что-либо предпринимать, которое
утром на пляже побудило меня отложить объяснение с Эмилией.
После обеда Эмилия поднялась из-за стола, сказала, что хочет отдохнуть,
и ушла. Оставшись один, я долго сидел неподвижно, устремив взгляд в окно, на
сверкающую, четкую линию горизонта вдали, где яркая синева моря переходила в
более спокойную и мягкую синеву бездонного неба. Вдоль этой линии, словно
муха по натянутой нитке, двигался маленький черный кораблик. Я следил за ним
глазами, и мне, сам не знаю почему, приходили в голову нелепые мысли о том,
что делается сейчас на борту этого судна. Я представлял себе матросов,
надраивающих медные части корабля и моющих палубу; кока, перетирающего
тарелки в камбузе; офицеров, возможно, еще не вставших из-за стола; а внизу,
в машинном отделении, по пояс голых кочегаров, бросающих в топку полные
лопаты угля. Это было маленькое суденышко, и со столь большого расстояния
оно казалось мне всего лишь черной точкой; однако вблизи оно наверняка было
большим, полным живых людей, человеческих судеб. Я думал и о том, что они,
эти люди на борту, возможно, в свою очередь смотрят на Капри и невольно
задерживаются взглядом на затерянной среди прибрежных скал белой точке, даже
и не подозревая о том, что эта белая точка вилла и что в ней нахожусь я, а
со мной Эмилия, и что мы с ней не любим друг друга, Эмилия меня презирает, а
я не знаю, как мне вернуть ее уважение и любовь...
Почувствовав, что меня снова охватывает дремота, я сделал над собой
усилие, решив, не откладывая, привести в исполнение первую часть
выработанного мною плана: сообщить Рейнгольду, что я "обо всем поразмыслил"
и пришел к решению отказаться от участия в работе над сценарием. Эта мысль
произвела на меня такое же освежающее действие, как если бы я подставил
голову под струю холодной воды. Я окончательно пришел в себя, поднялся и
вышел из дому.
Пройдя быстрым шагом по огибающей остров дорожке, спустя полчаса я
входил в вестибюль гостиницы. Я велел доложить о себе и сел в кресло. Мне
казалось, что голова моя работает необычайно ясно, но это была какая-то
лихорадочная, судорожная ясность. Однако все возрастающее чувство
облегчения, едва ли не радости от сознания того, что я собирался сделать,
говорило мне, что я наконец-то на верной дороге. Спустя несколько минут
Рейнгольд появился в вестибюле и шагнул ко мне навстречу с обеспокоенным и
вместе с тем удивленным видом; к его изумлению, вызванному моим приходом в
столь необычный час, казалось, примешивалось опасение, что я принес какую-то
неприятную весть. Из вежливости я спросил:
- Я вас не разбудил, Рейнгольд?
- Нет-нет, заверил он меня, я не спал, я вообще никогда не сплю после
обеда... Идемте, Мольтени, пройдем в бар.
Я вошел вслед за ним в бар, в это время дня совершенно безлюдный.
Словно желая оттянуть начало разговора, смысл которого он предчувствовал,
Рейнгольд осведомился, что: мне заказать черный кофе или рюмку ликера. Он
спросил об этом с озабоченным и недовольным видом, точно!
скупец, вынужденный тратиться на дорогие угощения. Но я понимал, что
причина тут другая он предпочел бы меня здесь не видеть. Как бы то ни было,
я отказался и после нескольких ничего не значащих фраз прямо перешел
к главному:
- Возможно, вас удивляет, что я вернулся так скоро. В моем распоряжении
был целый день... но мне кажется, что откладывать решение до завтра ни к
чему... Я достаточно хорошо все обдумал... И хочу сообщить вам, к какому
выводу я пришел...
- К какому же?
- Я не смогу делать с вами этот сценарий... Одним словом, я отказываюсь
от работы.
Рейнгольд воспринял мое заявление без особого удивления _ очевидно, он
ждал его. Но мне показалось, что мои слова все же проняли его. Он сразу же
раздраженно
произнес:
- Мольтени, мы с вами можем говорить откровенно.
- Мне кажется, я сказал достаточно откровенно: я отказываюсь работать
над сценарием "Одиссеи".
- Разрешите узнать, почему?
- Потому что не согласен с вашей интерпретацией сюжета.
- Значит, вдруг проговорил он другим тоном, вы согласны с Баттистой?
Это неожиданное обвинение, не знаю уж почему, меня рассердило, и я в
свою очередь разозлился на Рейнгольда. Я не считал, что мое несогласие с
Рейнгольдом должно означать согласие с Баттистой. И я сказал раздраженно:
- При чем тут Баттиста?.. Я не согласен и с Баттистой... Но прямо
скажу, если бы мне пришлось выбирать между вами двумя, я, несомненно, выбрал
бы не вас, а Баттисту... Извините меня, Рейнгольд, но я считаю, что нужно
либо ставить "Одиссею" так, как ее написал Гомер, либо вообще отказаться от
этой затеи.
- Значит, вы предпочитаете этот раскрашенный маскарад с голыми
женщинами, страшилищем Кинг-Конгом, танцами живота, бюстгальтерами,
драконами из папье-маше и демонстрацией мод?
- Я этого не говорил, я сказал: предпочитаю то, что написал Гомер.
- Но "Одиссея" Гомера это как раз то, о чем говорю я, наклоняясь
вперед, произнес он убежденно, это моя "Одиссея", Мольтени.
Неизвестно почему, мне вдруг захотелось оскорбить Рейнгольда: его
фальшивая дежурная улыбка, скрывающая властность и упрямство, его дурацкие
ссылки на психоанализ показались мне в тот момент просто невыносимыми. Я со
злостью проговорил:
- Нет, Рейнгольд, гомеровская "Одиссея" не имеет ничего общего с вашей.
И я вам скажу даже больше, раз вы сами меня к этому вынуждаете: "Одиссея"
Гомера меня восхищает, тогда как ваше толкование вызывает у меня чувство
омерзения!
- Мольтени! На этот раз Рейнгольд, кажется, был действительно возмущен.
- Да, чувство омерзения! повторил я, приходя во все большее
возбуждение. Ваше постоянное желание принизить, опошлить гомеровского героя,
потому что вы не в силах воссоздать его таким, каков он у Гомера, эти
попытки во что бы то ни стало развенчать его мне отвратительны, и я ни за
что не буду во всем этом участвовать.
- Мольтени... погодите, Мольтени.
- Вы читали "Улисса" Джеймса Джойса? в бешенстве прервал его я. Вы
знаете, кто такой Джойс?
- Я читал все, что относится к "Одиссее", отвечал Рейнгольд, глубоко
уязвленный, но вы...
- Ну так вот, продолжал я, совсем обозлившись, Джойс тоже по-новому
интерпретировал "Одиссею"... И в ее модернизации или, лучше сказать, в ее
опошлении он пошел гораздо дальше вас, дорогой Рейнгольд... Он сделал Улисса
рогоносцем, онанистом, бездельником, импотентом, а Пенелопу непотребной
девкой... Остров Эола превратился у него в редакцию газеты, дворец Цирцеи в
бордель, а возвращение на Итаку в бесконечные ночные шатания по улочкам
Дублина, с остановками в подворотнях, чтобы помочиться... Но у Джойса все же
хватило благоразумия оставить в покое средиземноморскую культуру, море,
солнце, небо, неизведанные земли античного мира...
У него нет ни солнца, ни моря... все современно, то есть все
приземлено, опошлено, сведено к нашей жалкой повседневности... У него все
происходит на грязных улицах современного города, в кабаках, борделях,
спальнях и нужниках... А вам не хватает даже этой последовательности
Джойса... Вот почему я предпочитаю Баттисту с его бутафорией из
папье-маше... Да, предпочитаю Баттисту... Вам хотелось знать, почему я не
желаю работать над этим сценарием... Теперь вы знаете.
Я упал в кресло, обливаясь потом. Рейнгольд нахмурил брови и посмотрел
на меня сурово и строго.
- Итак, вы заодно с Баттистой?
- Нет, совсем не заодно с Баттистой... Я просто не согласен с вами.
- И все же, сказал Рейнгольд, неожиданно повышая голос, вы не просто не
согласны со мной... Вы заодно с Баттистой.
Я вдруг почувствовал, как от лица у меня отхлынула кровь, я, видимо,
смертельно побледнел.
- Что вы хотите этим сказать? спросил я изменившимся голосом.
Рейнгольд вытянул вперед шею и прошипел совсем, как змея,
почувствовавшая опасность:
- Я хочу сказать то, что сказал... Баттиста обедал сегодня со мной. Он
не утаил от меня своих планов и того, что вы их разделяете... Вы, Мольтени,
не просто расходитесь со мной во взглядах, вы заодно с Баттистой, чего бы он
ни пожелал... Искусство для вас не имеет значения, для вас важно только,
чтобы вам платили... В этом-то все дело, Мольтени. Вам нужно, чтобы вам
платили, на любых условиях.
- Рейнгольд! крикнул я.
- Я раскусил вас, дорогой мой, не унимался он, и скажу вам прямо в
лицо: на любых условиях!
Мы стояли друг против друга, тяжело дыша, я белый как бумага, он
красный как рак.
- Рейнгольд! повторил я так же резко и звонко. Но я почувствовал, что
теперь в моем голосе звучит не столько негодование, сколько глубокая скорбь.
Это "Рейнгольд" заключало в себе скорее мольбу, чем гнев оскорбленного
человека, который может перейти от угроз к действию. Все же я и сейчас еще
готов был отвесить режиссеру пощечину. Но не успел этого сделать. Странно, я
считал его толстокожим человеком, а Рейнгольд, видимо, уловил в моем голосе
боль и сразу же взял себя в руки. Подавшись немного назад, он произнес тихо
и примирительно:
- Простите меня, Мольтени... Я сказал то, чего не думаю.
Я судорожно мотнул головой, словно говоря: "Прощаю вас", и
почувствовал, что глаза мои наполнились слезами. После минутного
замешательства Рейнгольд проговорил:
- Ну, хорошо, я понял... Вы не хотите участвовать в работе над
сценарием... И уже предупредили об этом Баттисту?
- Нет.
- А собираетесь его предупредить?
- Скажите ему об этом вы... Думаю, я больше не увижусь с Баттистой.
Немного помолчав, я добавил:
- Скажите ему также, пусть подыщет себе другого сценариста. Вы хорошо
меня поняли, Рейнгольд?
- В чем дело? спросил он удивленно.
- Я не буду работать над сценарием "Одиссеи" ни над тем, который
замыслили вы, ни над тем, которого ждет Баттиста... Ни с вами, ни с другим
режиссером... Понятно?
Наконец он понял, в глазах его мелькнуло сочувствие. Но он все-таки
осторожно спросил:
- Вы не хотите работать над моим сценарием или вообще не хотите
участвовать в создании этого фильма? Немного подумав, я ответил:
- Я вам уже сказал: я не хочу работать над вашим сценарием. Однако я
понимаю, что, мотивируя так свой отказ, я бросаю на вас тень в глазах
Баттисты... Поэтому сделаем так: для вас я не хочу работать над вашим
сценарием... Для Баттисты условимся, что я не хочу работать над фильмом
вообще, как бы ни трактовался его сюжет... Передайте Баттисте, что я плохо
себя чувствую, что я устал, у меня, нервное переутомление... Идет?
Выслушав меня, Рейнгольд приободрился. Тем не менее он спросил:
- А Баттиста поверит этому?
- Не беспокойтесь, поверит... Уверяю вас, поверит. Наступило длительное
молчание. Мы оба испытывали какую-то неловкость. Ссора еще висела в воздухе,
и ни мне, ни ему не удавалось забыть о ней окончательно. Наконец Рейнгольд
сказал:
- А все же мне жаль, Мольтени, что вы не будете работать со мной над
этим фильмом... Может быть, все же попробуем договориться?
- Вряд ли что-нибудь выйдет.
- Возможно, наши разногласия не так уж серьезны... Я ответил твердо и
теперь уже совершенно спокойно:
- Нет, Рейнгольд, очень серьезны... Кто знает, вдруг вы и правы, толкуя
по