Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
Баттиста в припадке откровенности выразил это с
предельной ясностью. "Деньги то плачу я", сказал он. Мне же требовалось
проявить совсем немного откровенности, чтобы сказать самому себе; "А я тот,
кому платят". Фраза эта неотступно звучала у меня в ушах, едва только я
начинал думать о сценарии. Неожиданно я почувствовал, что задыхаюсь, словно
эти мысли вызывали у меня приступ удушья. Мне захотелось поскорее уйти из
этой комнаты, перестать дышать тем воздухом, которым еще недавно дышал
Баттиста. Я подошел к стеклянной двери, распахнул ее и вышел на террасу.
Глава 14
Тем временем спустилась ночь, террасу освещало мягкое, серебристое
сияние, разлитое по небу невидимой луной. Ступеньки с террасы вели прямо на
дорожку, обегавшую весь остров.
Сначала я хотел спуститься по этим ступенькам и пойти побродить по
острову, но потом заколебался час был уже поздний, а дорожка погружена во
мрак. Я решил остаться на террасе, облокотился на балюстраду и закурил.
Вокруг высоко вздымались, упираясь в звездное небо, темные остроконечные
скалы. Далеко внизу, подо мной, угадывались в темноте такие же огромные
скалы. Ничто не нарушало ночной тишины: только вслушавшись, можно было
различить легкий шелест волн, набегающих на прибрежные камни и мягко
откатывающихся назад. Но, быть может, это был даже не шелест волн внизу, в
маленькой бухточке, а лишь мерное дыхание моря, движение прилива и отлива.
Воздух был недвижим, ни малейшего дуновения ветерка. Очень далеко, где-то на
самой линии горизонта, я с трудом различал слабый белый огонек то был маяк в
Пунта Кампанелла, на материке; он то вспыхивал, то потухал, и этот еле
различимый, затерянный в ночном просторе огонек был единственным признаком
жизни, который я мог заметить вокруг.
Я чувствовал, как мне передается спокойствие этой тихой ночи, хотя и
сознавал, что никаким красотам на свете не отвлечь меня от тревожных дум. И
действительно, зачарованный красотой этой ночи, я простоял так довольно
долго, не думая ни о чем определенном, но затем, почти против своей воли,
вновь вернулся к неотступно мучившим меня мыслям об Эмилии. Однако на этот
раз мысли о ней были удивительно путаными и переплетались с размышлениями о
сценарии, может быть, из-за разговора с Баттистой и Рейнгольдом, а также
того впечатления, которое произвел на меня этот остров, столь напоминающий
места, описанные в гомеровской поэме. Неожиданно, сам не знаю в какой связи,
мне пришел на память отрывок из последней песни "Одиссеи", тот, в котором
Одиссей подробно описывает свое супружеское ложе, после чего Пенелопа
наконец узнает мужа. Она бледнеет и чуть не лишается чувств, а потом вся в
слезах с плачем бросается к нему в объятия и произносит слова, которые я
хорошо запомнил, не раз их перечитывая и повторяя самому себе:
О, не сердись на меня, Одиссей! Меж людьми ты всегда был
Самый разумный и добрый. На скорбь осудили нас боги!
Было богам неугодно, чтоб, сладкую молодость нашу
Вместе вкусив, мы спокойно дошли до порога веселой
Старости...
( Прим.: Гомер. "Одиссея". Перевод В. Жуковского. )
К сожалению, я не знаю древнегреческого, но я всегда чувствовал, что
перевод Пиндемонте неточен и никоим образом не передает чарующей
непосредственности подлинника. Однако эти стихи мне все же особенно
нравились: они согреты подлинным чувством, хотя и звучат несколько
напыщенно. Читая этот отрывок, я невольно сравнивал его со стихами Петрарки,
с его известным сонетом, который начинается строкой:
Спокойный порт Любовь явила мне...
и кончается терциной:
И, может быть, в ответ она сказала б
Утешные слова об этих двух
Поблекших ликах с равной сединой.
( Прим.: Петрарка. Избранная лирика. Сонет . Перевод Л. Эфроса. )
Как у Гомера, так и у Петрарки на меня тогда наиболее сильное
впечатление произвело это чувство верной и нерушимой любви, которую ничто,
даже годы, не в силах ни уничтожить, ни охладить. Почему же теперь в моей
памяти всплыли эти стихи? Я понял: о них напомнили мне наши с Эмилией
отношения, столь непохожие на те, что были между Одиссеем и Пенелопой,
Петраркой и Лаурой, отношения, над которыми нависла угроза не после долгих
десятилетий супружеской жизни, а всего через каких-нибудь два года, и,
конечно, нельзя было тешить себя надеждой пройти вместе жизненный путь до
конца, любя друг друга, как в первый день, читая эту любовь пусть на
"поблекших ликах с равной сединой". И я, так надеявшийся, что наши отношения
приведут нас к такому будущему, чувствовал себя сейчас растерянным, был
напуган непонятным для меня разрывом, разрушившим мои мечты. Но что же, что
же произошло? И, словно вопрошая эту виллу, в одной из комнат которой
находилась Эмилия, я повернулся лицом к окнам.
Из того угла террасы, где я стоял, я видел все, что происходит в
гостиной, сам оставаясь незамеченным. Подняв глаза, я увидел Баттисту и
Эмилию; на Эмилии было то же сильно декольтированное черное шелковое платье,
что и при нашей первой встрече с Баттистой. Она стояла возле уставленного
бутылками маленького сервировочного столика, а Баттиста, наклонившись,
приготавливал в большом хрустальном кубке коктейль. Мне сразу бросилась в
глаза какая-то неестественность в позе Эмилии в ней чувствовались и
смятение, и в то же время развязность, словно, поддаваясь искушению, она
пыталась что-то побороть в себе. Эмилия стояла, ожидая, когда Баттиста
подаст ей бокал, и время от времени неуверенно озиралась вокруг; лицо ее
было искажено какой-то растерянной и вместе с тем двусмысленной улыбкой.
Баттиста кончил смешивать ликеры, осторожно наполнил два бокала и,
выпрямившись, подал один из них Эмилии; она вздрогнула, словно очнувшись от
глубокой задумчивости, и медленно протянула руку за бокалом. Я смотрел на
нее не отрываясь, Эмилия стояла перед Баттистой, слегка откинувшись назад и
опершись одной рукой на спинку кресла, в другой руке она держала бокал: мне
невольно бросилось в глаза, что она, выставив вперед туго обтянутые
блестящей тканью грудь и живот, точно предлагала себя Баттисте. Эта
готовность, однако, нисколько не отражалась на ее лице, сохранявшем столь не
вязавшееся с такой позой обычное выражение неуверенности. Наконец, словно
желая нарушить тягостное молчание, она что-то проговорила, показав жестом на
стоявшие у камина в глубине гостиной кресла, а затем, осторожно ступая,
чтобы не расплескать полный до краев бокал, направилась к ним. И здесь
произошло то, чего я, в сущности, давно уже ожидал: Баттиста на середине
комнаты догнал ее, обвил рукой ее талию и, вытянув шею, прижался щекой к ее
щеке. Она сразу же воспротивилась этому, но не слишком решительно, даже,
наверно, шутливо и кокетливо, прося отпустить ее и показывая глазами на
полный бокал, который она осторожно несла перед собой в вытянутой руке.
Баттиста засмеялся, отрицательно покачал головой и привлек ее к себе еще
крепче таким резким движением, что вино, как она и предупреждала,
расплескалось. Я подумал: "Сейчас поцелует ее в губы", но я, видимо, позабыл
характер Баттисты, его грубость. В самом деле, он не стал целовать Эмилию,
а, собрав в кулак платье у нее на плече у самого выреза, с непонятной и
жестокой яростью перекрутил материю и с силой дернул. Плечо Эмилии
обнажилось, и Баттиста впился в него губами; она же стояла неподвижно,
выпрямившись, словно терпеливо ожидая, когда он насытится, но я успел
заметить, что во время этого поцелуя ее лицо и глаза оставались по-прежнему
растерянными и недоумевающими. Потом она посмотрела в сторону окна, и мне
почудилось, что взгляды наши встретились: она сделала движение, выражающее
досаду, и, придерживая рукой на груди оборванную бретельку, поспешно вышла
из комнаты. Я тоже отошел в глубь террасы.
В ту минуту я прежде всего почувствовал замешательство и глубокое
удивление: мне казалось, что все виденное мною противоречит тому, что я до
сих пор знал или предполагал. Эмилия, которая не только меня разлюбила, но,
как она призналась, презирала, на самом деле изменяла мне с Баттистой!
Теперь положение резко менялось: смутное ощущение своей неправоты перешло в
ясное сознание того, что правда на моей стороне; после того, как меня б
всякой причины начали презирать, теперь с полным основанием мог в свою
очередь презирать и я; а все загадочное!
поведение Эмилии по отношению ко мне объяснялось самой обыкновенной
любовной интрижкой! Возможно, эти первые пришедшие мне в голову мысли, может
быть, и примитивные, но наиболее логичные, продиктованные прежде всего
самолюбием, помешали мне в ту минуту ощутить боль от измены (или того, что
казалось мне изменой) Эмилии. Но когда я в полной растерянности подошел,
словно в тумане, к краю террасы, у меня болезненно сжалось сердце, и меня
вдруг охватила уверенность в том, что увиденное мною в гостиной не было, не
могло быть истинной причиной. Несомненно, твердил я, Эмилия позволила
Баттисте целовать себя; тем не менее ощущение собственной неправоты странным
образом не покидало меня, и я чувствовал, что все увиденное еще не позволяет
мне начать презирать в свою очередь Эмилию; более того, не знаю почему, мне
казалось, что это право по-прежнему принадлежит ей и она, несмотря на тот
поцелуй, может испытывать ко мне презрение. Так, значит, я, в сущности,
заблуждался: Эмилия не изменила мне или, во всяком случае, измена ее лишь
внешняя; истинная глубокая причина измены Эмилии еще не обнаружена, она
скрывается за этим внешним проявлением неверности.
Я вспомнил, что Эмилия всегда проявляла по отношению к Баттисте упорную
и непонятную мне неприязнь и что не далее как в этот самый день, утром, она
дважды просила меня не оставлять ее наедине с продюсером в его машине. При
таком ее отношении к нему чем же все-таки можно было объяснить этот поцелуй?
Несомненно, он был первым: Баттиста, по всей вероятности, воспользовался
благоприятным моментом, который до этого вечера ему не представлялся.
Значит, не все еще потеряно; я могу еще выяснить, почему Эмилия позволила
Баттисте целовать себя, а главное понять, почему я безотчетно, но твердо
чувствовал, что, несмотря на этот поцелуй, наши отношения не изменились, и
она, как и раньше, и в не меньшей степени, чем раньше, имеет право все так
же отказывать мне в любви и презирать меня.
Могу сказать, что время для подобных размышлений было неподходящим и
что первый мой порыв ворваться в гостиную и предстать перед любовниками был
куда более естественным. Однако слишком я много размышлял об отношении ко
мне Эмилии, поэтому не мог реагировать так непосредственно и простодушно; с
другой стороны, для меня не так важно было доказать Эмилии ее вину, как
пролить свет на наши отношения. Если бы я вошел в гостиную, это окончательно
лишило бы меня возможности не только узнать истину, но и вновь завоевать
любовь Эмилии. Мне, напротив, следует, убеждал я себя, действовать со всей
осторожностью и благоразумием, каких требуют от меня деликатные и вместе с
тем не совсем ясные обстоятельства.
Было еще одно соображение, возможно, более эгоистичное, которое
остановило меня на пороге гостиной: теперь у меня был достаточный повод
отделаться от сценария "Одиссеи", развязаться с этой работой, вызывающей у
меня отвращение, и вернуться к любимому делу драматургии! Достоинством
такого рода рассуждений было то, что они устраивали всех троих Эмилию,
Баттисту и меня. В самом деле, поцелуй этот явился как бы кульминационным
пунктом двусмысленного положения, в каком находилась теперь вся моя жизнь, и
это касалось также моей работы. Наконец мне представилась возможность раз и
навсегда покончить с этой двусмысленностью. Но действовать я должен не
спеша, постепенно, без скандалов.
Все эти мысли пронеслись у меня в голове с той бешеной скоростью, с
какой в неожиданно распахнувшееся окно врывается порыв ветра, наполняя
комнату песком, сухими листьями и пылью. И так же, как в комнате, где, едва
лишь окно вновь захлопнется, сразу наступает тишина и воздух становится
недвижим, так и моя голова словно вдруг опустела, сознание отключилось, и я,
ни о чем больше не думая, ничего не чувствуя, застыл в глубоком оцепенении,
вперив взгляд в темноту ночи. В том же состоянии полузабытья, почти не
отдавая себе отчета в своих намерениях, я с трудом оторвался от балюстрады,
подошел к выходящей на террасу стеклянной двери, открыл ее и появился в
гостиной. Сколько времени провел я на террасе после того, как увидел Эмилию
в объятиях Баттисты? Несомненно, больше, чем мне показалось, так как
Баттиста и Эмилия уже сидели за столом и ужинали. Я заметил, что Эмилия
сняла платье, разорванное Баттистой, и вновь надела то, которое было на ней
во время поездки; эта деталь, не знаю
почему, глубоко меня взволновала, словно я увидел в ней особенно
красноречивое и жестокое подтверждение измены Эмилии.
- А мы уже думали, что вы отправились ночью купаться? _ весело сказал
Баттиста, где это вас черти носили?
- Я стоял здесь, на террасе, тихо ответил я.
Эмилия подняла глаза, бросила на меня быстрый взгляд и вновь опустила
их; я был совершенно уверен, что она заметила, как я подглядывал за ними с
террасы, и знала, что я знаю о том, что она меня видела.
Глава 15
За ужином Эмилия была молчалива, но не обнаруживала сколько-нибудь
заметного смущения, и это меня удивляло; я думал, что она, наоборот, будет
взволнована, ведь до сих пор я считал ее неспособной на притворство. Что же
до Баттисты, то он не скрывал своего торжества и приподнятого настроения и
болтал, не закрывая ни на минуту рта, что, впрочем, не мешало ему с
аппетитом поглощать блюдо за блюдом и прикладываться, пожалуй, даже слишком
часто, к бутылке с вином. О чем разглагольствовал в тот вечер Баттиста? О
многом, но я заметил, что, о чем бы он ни заводил речь, говорил он главным
образом о себе самом. Слово "я" агрессивно гремело в его речах, срывалось с
его уст настолько часто, что это вызывало у меня раздражение; в не меньшей
степени злило меня и то, как легко удавалось ему постепенно переводить
разговор с самых, казалось бы, далеких тем на собственную персону. Однако я
понимал, что этот хвалебный гимн самому себе объяснялся не столько
тщеславием, сколько чисто мужским желанием произвести впечатление на Эмилию,
а может быть, и унизить меня; ведь он был уверен, что завоевал Эмилию, и
теперь, вполне естественно, ему хотелось, подобно распускающему свой
ослепительный хвост павлину, немного покрасоваться перед покоренной Эмилией.
Следует признать, что Баттиста был неглуп и что, даже теша свое мужское
самолюбие, не терял присущего ему практического взгляда на вещи. Все или по
крайней мере большая часть того, что он говорил, было интересно; например, в
конце ужина он очень живо и вместе с тем рассуждая здраво и серьезно
рассказал нам о своей недавней поездке в Америку, о посещении киностудий в
Голливуде. Но его авторитетный, не терпящий возражений, самодовольный тон
казался мне невыносимым, и я наивно полагал, что таким же он должен казаться
и Эмилии; вопреки всему, моя увидели узнал, я по-прежнему почему-то думал,
что она все еще относится к Баттисте неприязненно. Это была еще одна моя
ошибка: Эмилия не испытывала неприязни к Баттисте, напротив! В то время, как
он говорил, я наблюдал за выражением лица Эмилии, и в глазах ее я прочел,
что она если не увлечена Баттистой, то по крайней мере серьезно им
заинтересована; порой она даже бросала на него взгляды, исполненные уважения
и восхищения. Эти ее взгляды приводили меня в замешательство, они были мне,
пожалуй, еще более неприятны, чем шумное и неуместное бахвальство Баттисты.
Они напоминали мне чей-то другой, но схожий взгляд, однако я никак не мог
припомнить, у кого же я его подметил. И только в самом конце ужина
неожиданно вспомнил: такое же, или, во всяком случае, очень похожее
выражение не так давно я заметил в глазах жены режиссера Пазетти, когда у
них обедал. Бесцветный, незначительный, педантичный Пазетти
разглагольствовал, а его жена была не в силах отвести от него взгляд, где
можно было прочесть и любовь, и глубокое уважение, и восхищение, и
преданность. Конечно, отношение Эмилии к Баттисте пока еще не дошло до
такого обожания, но мне казалось, что в ее взгляде я уже различаю в зародыше
все те чувства, которые питала к своему мужу синьора Пазетти. Одним словом,
Баттиста мог ходить гоголем: Эмилия каким-то необъяснимым образом была им
уже почти порабощена, и, по-видимому, скоро ее порабощение будет
окончательным. При этой мысли сердце мне пронзила еще более острая боль, чем
та, какую я испытал, увидев тот его поцелуй. Я невольно нахмурился, не; в
силах скрыть своего состояния. Баттиста, вероятно, заметил происшедшую во
мне перемену; бросив на меня проницательный взгляд, он неожиданно спросил:
- Что с вами, Мольтени... вы недовольны, что приехали на Капри? Вам
что-нибудь не нравится?
- С чего вы взяли?
- Но у вас такой грустный вид, сказал он, наливая себе вина. Вы что, в
дурном настроении?..
Итак, он перешел в атаку, зная, что лучший способ защиты нападение. Я
ответил с быстротой, самого меня удивившей:
- Настроение у меня испортилось, когда я стоял на террасе и любовался
морем.
Он поднял брови и, не теряя хладнокровия, вопрошающе уставился на меня:
- Вот как? И почему же?
Я взглянул на Эмилию она тоже совсем не была взволнована. Оба были
невероятно уверены в себе. А ведь Эмилия, несомненно, видела меня и, по всей
вероятности, сказала об этом Баттисте. Неожиданно с губ моих сорвались
слова, которых я не собирался произносить:
- Баттиста, могу я с вами говорить откровенно? Меня вновь восхитила
невозмутимость Баттисты.
- Откровенно?.. Само собой разумеется!.. Вы всегда должны говорить со
мной откровенно. Я сказал:
- Видите ли, любуясь морем, я на минуту представил себе, что я здесь,
на острове, работаю один, самостоятельно... моя мечта, как вы знаете, писать
для театра... И я подумал: вот, как говорится, идеальное место для того,
чтобы посвятить себя любимому делу; красота окружающей природы, тишина,
спокойствие, моя жена со мной, никаких забот... Потом я вспомнил, что здесь,
в таком красивом и таком благоприятном для творческого труда месте, мне
придется извините, но вы сами призывали к откровенности, мне придется
тратить время на сочинение сценария, который, несомненно, сам по себе штука
неплохая, но до которого мне, в сущности, нет никакого дела... Я отдам все
силы, все свои способности Рейнгольду, а Рейнгольд использует это так, как
ему заблагорассудится, и в конечном счете я останусь с банковским чеком в
кармане... потеряв три-четыре месяца лучшей и самой плодотворной поры своей
жизни... Я знаю, что не следовало бы говорить такие вещи вам или какому-либо
другому продюсеру... но вы сами пожелали, чтобы я был откровенен... Теперь
вы знаете, почему у меня плохое настроение.
Почему я заговорил обо всем этом вместо того, чтобы
сказать совершенно о другом, что было готово сорваться у меня с языка и
касалось отношения Баттисты к моей жене? Я сам не знал поче