Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
ное,
самое удивительное, что я посмотрел на ту охоту с фотографии в натуре - в
движении и в цвете. Камзолы, более светлые на снимке, действительно
оказались красными, цвета "кардинал", а картузы на охотниках из черного
бархата. Смотреть надо было точно за полчаса перед закатом. Он вывел меня
на участок и поставил к колышку, перевязанному лентой из бумаги, каждой
ногой на дощечки, вкопанные между грядками, положил на колышек рейку и
заставил меня наклониться так, чтобы брови оказались на уровне специальной
зарубки на колышке, и тут же принял рейку. На меня неслась псовая охота.
Беззвучно ударяли копыта в землю, из-под копыт летели и шлепались комья,
но не слышалось шлепков, собаки без лая разевали пасти. Я приподнял голову
- все исчезло, опустил - как раз тот самый кадр: борзая на мгновение с
неподвижным глазом, на заднем плане амазонка. Она быстро приближалась на
гнедом коне, газовый шарф, повязанный на шляпе, вздувался за ней, как
знамя. Промелькнула... ослепительно рыжая, кареглазая, розово-белая кожа,
мушка на щеке... И снова скакали на меня всадники в красных камзолах, за
ними егеря в галунах и войлочных шапках, последний на низкорослом чалом
коне. Чалый - эту масть я называю с гордостью, запомнил в детстве из-за
необычного звучания и загадочности. Другие увидят и определяют: бежевая
лошадь или конь цвета кофе с молоком. Чалая. Проскакали. Открылся луг, за
лугом, как и сейчас, лес, только не осинник, дубрава, кое-где с
высоченными елями. Из дубравы выбежал босой мальчишка, белоголовый и
растрепанный, он оборачивался и призывно махал кому-то шапкой. И
оборвалось видение. Как я ни приседал, ни жмурился, напрасно. Конец, зашло
солнце.
Зато начался триумф мечтаний. Мне нестерпимо хотелось немедленно знать:
как, за счет чего, почему, где сохранились и как записаны эти события,
прошлое или фантазия, способ воспроизведения и при чем здесь закат. Он
лишь хмыкал и бурчал о костылях, машинах, врагах природы, о ее претензиях
к нам, о нашей непреложной обязанности осознать себя частью природы не
только теоретически, а практически спаяться с ней всеми клетками. Мы же
вместо слияния сторонимся обычно и привычно. Он торжествовал, что бы там я
ни говорил, он показал мне телевидение без приборов. Просто, как воздух,
как ручей.
Как воздух, который безвозвратно сжигают грязные фыркалки, как ручьи,
которые загнаивают и ядовитят каракатичьи грубости. Говорил он уже с таким
накатом и остервенением. Будто это я всем машинам и хозяин, и слуга, и
даже раб, а он - нет, он - в стороне, не прикладывал своих беленьких рук к
немыслимому безобразию. Мы с ним и раньше-то всегда спорили с неизбежным
переходом на личности, тут же я буквально заполыхал, да еще, иначе не
скажешь, зафистулил. Да, да, необходимо хладнокровно оценивать свои
действия, или взвизгнул, словно меня обожгло. Станешь восстанавливать по
порядку прошедшее - сознаешь: стыдно уж так срываться, во время же спора
не находишь другого способа. "В наших с тобой спорах захлебывается
истина", - придумал он и про любые споры утверждал, что если в них и
рождается истина, то лишь мертвая. А тогда навизжал я про фотографию, он
взял и порвал ее. Клочки сжег и пепел сдунул на грядки.
Мы уснули почти в смертельной ссоре. Нас разбудила гроза. Мы снова
говорили. Он еще не предполагал, что гроза безнадежно нарушит _условия
адаптации_, так, по его терминологии, называлось то, что делало возможным
телевизионные передачи с борзыми и рыжей красавицей непосредственно из
природы. Объяснений, понятных для меня, я тогда не получил, но может
статься, что в запальчивости и не хотел понимать, вслушиваться в его
слова. Повторяю, ночью он не предполагал, что установившийся у него
контакт с природой по прямому проводу... Нет, лучше не иронизировать.
Смысл его устремлений исключал любые технические средства - какие уж там
провода. Контакт, включая обратную связь, был: _природа_ - я, потому что я
- _природа_. Внутри себя. В грозу говорилось, что такой контакт с
природой, обратная связь, доступней всего, когда данный мыслящий организм
изолирован от _других_ мыслящих организмов. Один человек - одна природа.
Друг против друга. Потом он внезапно вскочил и сказал: такую изоляцию
можно создать довольно просто. Повторил: довольно просто. И закатил глаза
своим способом. Я же, словно подстегнуло меня что-то, придрался к словам,
назвал его идеи экзистенциалистскими, дзен-буддизмом. Он отрицал, я
продолжал умничать.
Я уверен - ночью, в грозу, он и сам не собирался ничего предпринимать,
но, вот когда обнаружил, что природа выключила свой "телевизор", мог пойти
на все.
Исчез он. Нет его нигде, где он бы мог быть, бывать. Уж поверьте, раз
он решил изолироваться от всех _других мыслящих организмов_, да еще его
осенило это _довольно просто_ с закатыванием глаз, его не найдешь, не
докопаешься, пока не объявится сам.
А если не объявится? Хоть бы нашелся негатив того снимка. И ведь
валяется у кого-нибудь. Псовая охота с борзыми. Всадники на лошадях и
момент, когда собака как бы косится в объектив.
Дмитрий Шашурин.
Средневековая рукопись, или Тридцатый рассказ
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Печорный день".
OCR & spellcheck by HarryFan, 26 September 2000
-----------------------------------------------------------------------
Долго мне не удавалось, сколько я ни писал рассказов, насчитать их
тридцать. То тот, то этот казался слабым: я вычеркивал заголовки один за
другим, и в списке всегда оставалось меньше тридцати. Наконец с большим
трудом набрал их двадцать девять, и, чтобы не затягивать дальше своего
испытания, я решил во что бы то ни стало тут же написать тридцатый
рассказ.
Вспомнилось: на фронте мы умели выйти из всякого положения,
использовать любое обстоятельство, извлечь пользу из самых мелких и,
казалось бы, не относящихся к делу фактов. Я остановился на первом
попавшемся образце и начал так:
В воздухе пахнет весной, победой и мелинитом. Весной оттого, что
апрель; победой оттого, что сорок пятый год; мелинитом оттого, что мы
сидим с полковым переводчиком на обломках взорванного моста.
Рядом с нами шоссе, дальше по берегу - одинокий домик под черепичной
крышей. Внизу дивизионные саперы устраивают переправу, а мы с переводчиком
пришиваем чистые подворотнички.
Я никогда не умел, как переводчик, сложить белый лоскуток и,
придерживая кончик зубами, ловко продерябнуть из-под низа иголкой, отчего
лоскуток сразу становился образцовым воротничком. Я натягивал лоскуток на
полоску плотной бумаги и пришивал вместе с бумагой, только тогда у меня
получалось не хуже, чем у переводчика. Зато мне приходилось добывать
подходящую бумагу.
Я вылез на шоссе и принялся исследовать придорожные кюветы.
Кто воевал последний месяц, помнит, как фашисты, стремясь попасть в
плен к американцам, бежали от нас, бросая все тут же, у дороги.
Чего только не было в кюветах! Велосипеды и фляжки, плащ-палатки и
пистолеты, дамское белье и противогазы, детские туфельки и снаряды,
кинжалы и консервы, брюки и пулеметы, коньки и чемоданы. Все это валялось
перемешанное, скомканное, истоптанное.
Сверток пожелтевшей рукописи торчал между головастым фаустпатроном и
плоским винным бочонком. Бумага подходила. Я взял несколько листов и,
ободрав по дороге помятое и грязное, уселся налаживать подворотничок.
Переводчик уже надел гимнастерку. Подтягивая подбородок, он любовался,
глядя в зеркальце, воротом. Неожиданно его рука потянулась к бумаге. Он
поднял мои листы и даже потребовал кусок, который я приготовился зашивать
в тряпочку. А потом мы читали вместе: он читал и переводил, а я слушал.
"...Крепок шлем и латы герцога Брюнхгальского! Несчастный хундшпильман
(мне помнится, в рукописи было именно _хундшпильман_, хотя переводчик
утверждает, что такого слова нет), старейший хундшпильман всех псарен под
короной, сообщивший герцогу о случившемся, не вернулся из дворца. Благость
господня и милость пресвятой девы осенят род герцога! Да не проржавеет
щит, да не притупится меч его. Да не сотрется девиз герцога с ворот нашего
города. Пусть усталый путник так же легко прочтет позлащенные слова, как
читаю их теперь я на последнем году властвования герцога. Только его сила
и святость помогли нам пережить те бесовские времена, когда ни одни латы
не могли защитить нас от темных сил. В роковой день двери герцогской
опочивальни не отворились перед молодоженами. С этого начались события,
свидетелем которых был я, Фридрих фон Цуцель. По совету моего духовника
отца Клампеля записываю все, как помню..."
Следующего листа не было, а на моем кусочке переводчик прочел всего
несколько слов:
"...У дверей герцогской опочивальни издохла его щенная сука..."
Зато дальше шло подряд:
"...поголубели воды Эрлихинского озера, виноградари прибрали опустевшие
давильни, и по утрам всякая тварь божья с тревогой ощущала дыхание близкой
стужи. Многие, отходя ко сну, вместо молитв шептали о дьявольских
желаниях. С чародейской хитростью вовлекала нас в грех та, в честь которой
мы наперебой слагали сонеты и пели баллады. Мы пьянели, как только
успевали вдохнуть воздух ее гостиной, ловили малейшее ее желание и сразу
бросались исполнять его. Каждый вечер вспыхивали ссоры, примирить которые
могла только кровь за дверями ее дома. Я сам приглашал двоих, а меня
вызывали на дуэль трижды.
В последнюю ночь она снова приняла нас в гостиной, задрапированной
странными тканями. В мерцающем свете свечей казалось, что узоры на тканях
живут - птицы вздрагивали, гады шевелили щупальцами. Откинув голову на
спинку кресла, будто для поцелуя, она нежно сказала:
- Сегодня я хочу лишить вас жизни. Сейчас еще можно уйти. Но если я
начну, будет поздно.
Ее улыбка туманила наши головы. Никто не двинулся с места.
Тогда она начала рассказывать.
Слушая ее и любуясь ею, мы не замечали, как меркли свечи, как
приближались к нам стены, украшенные странными тканями, как исчезали
двери.
- Юноши вскочили, - сказала дама, - и бросились к дверям, но стены
надвигались, и двери исчезли".
Мы с ужасом осмотрелись. Так и было: стены надвигались. Мы вскочили и
бросились к дверям. Двери исчезли...
Дрогнула земля, засвистели, падая, мины, и мы с переводчиком, кинув
рукопись, спрыгнули в укрытие. Мины рвались совсем рядом. Потом разрывы
сдвинулись к переправе и, как будто нащупав, стали точно долбить по
неоконченному понтонному мосту.
- Какая-то сволочь корректирует! - выругался, слезая в укрытие, молодой
сапер. - Только бы узнать, где сидит фашистский потрох! - И опять
выругался.
Переводчик ткнул меня в бок кулаком, показал на одинокий домик:
- Дверь-то исчезла! - и потащил меня из укрытия.
Мы быстро перебежали шоссе, перепрыгнули каменную ограду и, прячась за
ней, подобрались к домику, увитому до самой крыши плющом.
Переводчик расстегнул кобуру и, показав пальцем, что нужно молчать,
скользнул в дом.
Войдя в кухню, он кивнул на стену, оклеенную обоями, и на ступеньку и
порог, неизвестно зачем приделанные к этой стене, и шепнул опять:
- Дверь-то исчезла!
Мы тихо отодрали обои, ножом открыли тонкую дверь, запертую изнутри на
крючок, и с пистолетом наготове стали взбираться по узкой лестнице на
чердак.
Переводчик лез впереди. Он первый протиснулся в отверстие на потолке.
Теперь я видел только его ноги. Вдруг ноги так напряглись, что я
вздрогнул.
- Хенде хох! - рявкнул наверху голос переводчика, и ноги мгновенно
перемахнули через край отверстия.
Я увидел уже развязку. Переводчик отдавал по-немецки распоряжения, а
лопоухий молоденький корректировщик послушно стучал телеграфным ключом.
В щель между черепицами было видно, как разрывы переместились в
сторону, потом мины стали падать в реку метров на двести выше понтонов.
Саперы закопошились, потащили прогоны, консоли, настил... а переводчик все
корректировал.
Я дружу с переводчиком и сейчас. Он преподает в институте историю и
советует изменить кое-что в этом моем рассказе.
- Во-первых, - говорит, - корректировщик вовсе не лопоухий, а физик
Курт Вайбель. Я его видел. Как-то наш институт посетили немецкие ученые.
Мы с ним сразу узнали друг друга и разговорились. Во-вторых, выбрось все
насчет странной рукописи. Я, - говорит, - еще тогда понял, что она не
исторический документ, а вымысел.
Но неизвестно, кем бы стал Курт Вайбель, если бы не этот вымысел. Я
ничего выбрасывать не стал и сохранил все, как было.
Дмитрий Шашурин.
Где-то в Сибири, в архивных папках
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Печорный день".
OCR & spellcheck by HarryFan, 26 September 2000
-----------------------------------------------------------------------
Все-таки я расскажу, а, Марылька? Марыльку смущает, что нужно
рассказывать, как нам рассказывал один - у него была татуировка, - что ему
рассказал тот другой. Рассказал перед селекцией на газ...
Нам тогда с Марылькой зараз столько привалило чудес, так еще могли
принять хоть одно, хоть сто. Едва кончилась война. Я не знал, где
Марылька. Она - где я. Но мы тут же встретились и приехали к морю. Мы
розовели издали, как пряники. Возможно, поэтому он и выбрал нас, возможно,
он рассказывал и не только нам. У него была татуировка. На руке - между
локтем и запястьем, посередине. Цифры выведены, как на чертеже, пять цифр
и еще буквы - так в реестрах заносят номера вещей, книг, деталей. А это
его лагерный номер.
Газовая камера тоже как удостоверение для нас с Марылькой, а вам, чтобы
могли понять, почему мы поверили, почему слушали, почему, наконец, он
рассказывал, что рассказал ему тот, который не надеялся, что пройдет
селекцию, и не прошел, не избежал газовой камеры. Тот был из Сибири, вот
почему мне особенно хочется, чтобы вы знали. Правда, Марылька?
Благо... Бого... Нет, нет, только не Благовещенск. Из Благовещенска
поступили связки архивных папок... Но я забегаю, папки участвуют потом.
Тот имел отношение к архивам, которые постепенно сортировали, приводили в
порядок. Стопятидесятилетние или двухсотлетние архивы губернских управ.
Часть их попала в Бого... Бодо... Что? Тобо... Ах, Тобольск. Слышишь,
Марылька? Тобольск! Нет, непохоже. Нет.
Середина двадцатых годов в Сибири. Вы лучше меня представляете. Но тот
занимался только архивами. Уполномоченный или комиссар, потому что к
_тому_... (Мне удобнее, чтобы не запутаться и не запутать вас, говорить
_тот, тому_, а не _он, ему_, чтобы не спутать _того_ с другими. И это мы с
Марылькой придумали, что тот комиссар или уполномоченный.) К тому
привозили архивы, требовали расписок, предъявляли мандаты. А однажды к
тому пришел посетитель, когда тот уже давно зажег коптилку и разбирался в
бумагах при ее свете. Пришел и встал у лавки, заваленной пачками бумаг.
Тот поднял голову, подождал, что скажет посетитель, не дождался и стал
опять разбираться в папках, и даже забыл о нем, и тут же вздрогнул. Опять
посмотрел на посетителя, и посетитель смотрел на комиссара, на того,
который попал потом в газовую камеру.
Тогда время очень ценилось, или считалось хорошим тоном беречь время;
кончил дело - уходи, а тут еще и не начиналось - и не дело, а разговор
хотя бы. Уполномоченный, я больше склоняюсь, что тот не был комиссаром,
комиссары все-таки решительнее и вооружены, а у того не было оружия,
уполномоченный сказал:
- А ну, давайте покороче, что нужно?
Посетитель кивнул и сказал:
- Мне шестьсот лет.
Вот тогда-то тот и пожалел, что нет оружия. С оружием бы тот сразу
доставил посетителя куда нужно. А я думаю, что комиссар доставил бы и без
оружия, вот еще почему я считаю, что тот не комиссар, а уполномоченный.
- Бузить пришли? - насупился уполномоченный.
- Хм. Бузить. Буза. Это выражение скоро исчезнет, забудут его. А слово
_дактилоскопия_ вам уже известно или оно еще не вошло в обиход?
Посетитель говорил тихо. Уполномоченный хотел и не решался разглядеть
его.
- Определение личности, что ли, по отпечаткам пальцев? - Тот даже не
ждал от себя, что вспомнит, и обрадовался, и забыл, что лучше всего
доставить бы посетителя куда следует, и не стал больше жалеть об оружии, а
взглянул в глаза посетителю, и хоть от коптилки и не хватало света -
разглядел и понял уполномоченный, что посетитель умен, что ничего он не
побоится, даже оружия, но и что его ни к чему бояться тоже.
- Опознание, - подтвердил посетитель. - По отпечаткам подушечек пальцев
человека легче опознать, чем по лицу, которое можно изменить гримом или
пластической операцией. Но вы еще не знаете, почему рисунки никогда не
повторяются, и нет на свете двух человек с одинаковыми узорами на
подушечках пальцев, и вряд ли узнаете в течение этого столетия.
- Кто я? Я?
- Вы тоже, все люди.
"А вы?" - хотел спросить уполномоченный, но вспомнил, как в
железнодорожном отделении ЧК попался один: тоже умно говорил, и стал опять
думать, что нужно бы доставить посетителя, или лучше ушел бы он сам. Мало
ли: вот говорили, что если не доставишь - тебя доставят.
Конечно, тот не был комиссаром, согласись, Марылька, комиссар бы не
трусил, не рассуждал как обыватель.
- Вы не беспокойтесь, я по делу, - посетитель как будто угадал сомнения
уполномоченного, - дактилоскопия тоже относится к делу, как и то, что мне
шестьсот лет.
Уполномоченный поежился оттого, что хотел не верить, а само собой
верилось, верилось и в дело, и в шестьсот лет.
Уполномоченный видел перед собой и слушал человека, который заслуживал
доверия. Не было в нем ничего такого, к чему можно бы было придраться или
бы вызывало раздражение. Открытость, готовность быть полезным, понятным и
к тому же терпеливость и бесстрашие - при всем желании уполномоченный не
мог отплатить такой же естественностью, и коробило уполномоченного до
сухости в глотке, до щипоты в глазах. Можно так говорить или лучше "до
щипания"?
- Конкретно будете излагать? - спросил уполномоченный; сознавая, что
опять получается грубо, неуместно официально и с угрозой.
Посетитель с готовностью придвинулся к столу, выбрал листок бумаги,
чистый с обеих сторон, и, потерев большими пальцами подушечку для
штемпелей и печатей, притиснул их затем к этому листку.
- Вот, пожалуйста, конкретно, - несколько любуясь даже сделанными
оттисками, улыбнулся он уполномоченному.
Тот... Тому... У того сразу воскресли все подозрения, и особенно насчет
психической ненормальности посетителя, и снова уполномоченный избегал
смотреть на него, и чем дальше, тем больше росла натяжка, неловкость.
Потому что чем дальше, тем подробнее посетитель объяснял свое дело.
- Среди папок, которые вы разбираете, вам должна попасться связка бумаг
из Благовещенска. Связка с сургучной печатью. Указана дата, когда связка
была опечатана и сдана в архив: сентября 23-го дня, 1852 года. Бумаги
незначительные, совершенно незначительные, - подчеркнул посетитель,
заметив нарастающее беспокойство уполномоченного.
Тот со страхом ожидал: сейчас потребует или попросит эти бумаги? Что,
если скажет: дай на память? Смогу я отказать или не смогу?
- ...наделов трех к