Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
ся.
-- Среднего класса машина стоит теперь каких-нибудь
четыреста пятьдесят долларов, -- сказал Троттельрайнер, -- но,
учитывая ее себестоимость (около одной восьмой цента), это,
пожалуй, дороговато. Людей, которые производят хоть что-то
реальное, все меньше и меньше. Композитор, получив гонорар, дает
взятку заказчику, а публике, пришедшей в филармонию на премьеру,
подсовывают под нос концертозольный мелотропин.
-- Это, конечно, безнравственно, -- заметил я, -- но так ли
уж вредно для общества?
-- Пока еще -- нет. Впрочем, смотря как оценивать. Благодаря
трансмутину вы можете иметь роман с козой и быть в убеждении, что
перед вами Венера Милосская; научные доклады и совещания
вытесняются конгрессинами и деконгрессинами. Но есть некий
жизненный минимум, которого иллюзией не заменишь. Нужно где-то
взаправду жить, чемто дышать и питаться, а реализ пожирает сферы
реальной жизни одну за другой. Вдобавок угрожающе быстро растет
число побочных явлений, а это вынуждает применять дегаллюцины,
неосупермасконы, фиксаторы -- с сомнительным результатом.
-- Что это такое?
-- Дегаллюцины -- новые психимикаты, после которых кажется,
что ничего не кажется. Сначала ими лечили душевнобольных, но
теперь и здоровые люди все чаще начинают сомневаться в реальности
окружающего. Амнестан бессилен против фантофантомов, то есть
фантомов второго порядка. Понимаете? Ну, если кто-нибудь
воображает себе, что воображает себе, будто ничего себе не
воображает -- или наоборот. Этим в основном и занимается
современная психиатрия -- ее называют еще многоярусной, или
n-этажной. Но хуже всего неомасконы. Видите ли, под влиянием
чрезмерных доз психимикатов организм дает сбой. Выпадают волосы,
роговеют уши, а то вдруг хвост исчезает...
-- Вы хотели сказать -- вырастает.
-- Да нет, исчезает -- хвост есть у всех лет уже тридцать.
Побочное следствие орфографина. Мгновенное обучение грамоте
дается не даром.
-- Не может быть -- я бываю на пляже, ни у кого нет хвоста!
-- Вы ребенок, ей-богу. Хвосты маскируются антихвостидом,
из-за которого в свою очередь чернеют ногти и портятся зубы.
-- И это опять-таки маскируется?
-- Ну конечно! Масконы вводятся миллиграммами, но в общей
сложности на человека приходится около ста девяноста килограммов
в год; оно и понятно -- нужно имитировать домашнюю утварь, еду и
напитки, вежливость ребятишек, предупредительность служащих,
научные открытия, полотна Рембрандта, перочинные ножики,
заморские путешествия, космические полеты и еще миллион подобных
вещей. Если бы не врачебная тайна, стало бы известно, что в
Нью-Йорке у каждого второго -- плоскостопие, пятнистая кожа,
зеленоватая шерсть на спине, на ушах колючки, эмфизема легких и
расширение сердца от безустанного галопирования. Все это
приходится маскировать -- вот почему нужны неосупермасконы.
-- Какой ужас! И ничего нельзя сделать?
-- Наш конгресс как раз должен обсуждать альтернативы
бустории. В кругах экспертов только и разговору что о
необходимости коренных перемен. Представлено уже восемнадцать
проектов.
-- Спасения?
-- Если хотите -- спасения. Присядьте вот здесь, пожалуйста,
и пролижите эти материалы. Но я попрошу вас об одном одолжении.
Дело весьма деликатное.
-- Буду рад вам помочь.
-- Я на это рассчитываю. Видите ли, я получил от знакомого
химика пробные дозы двух только что синтезированных веществ из
группы очуханов, то есть отрезвинов. Он прислал их утренней
почтой и пишет, -- Троттельрайнер взял письмо со стола, -- что
мой очухан -- вы его пробовали -- не настоящий. Вот, послушайте:
"Федеральное управление псипреции (психопреформации) старается
отвлечь внимание действиддев от целого ряда кризисных явлений и с
этой целью умышленно поставляет им фальшивые противоиллюзионные
средства, содержащие неомасконы".
-- Я что-то не понимаю. Ведь я сам испытал действие вашего
препарата. И что такое действидец?
-- Это звание, и очень высокое; я тоже его удостоен.
Действидение означает право и возможность пользоваться очуханами
-- чтобы знать, как все выглядит на самом деле. Кто-то должен
быть в курсе, не так ли?
-- Пожалуй.
-- А что касается того препарата, он, по мнению моего друга,
устраняет влияние масконов старого образца, но против новейших
бессилен. В таком случае вот это, -- профессор поднял флакончик,
-- не отрезвив, а лжеотрезвин, закамуфлированный маскон, короче,
волк в овечьей шкуре!
-- Но зачем? Если нужно, чтобы кто-нибудь знал...
-- "Нужно" вообще говоря, с точки зрения общества в целом,
но не с точки зрения интересов различных политиков, корпораций и
даже федеральных агентств. Если дела обстоят хуже, чем кажется
нам, действидцам, они предпочитают, чтобы мы не поднимали шума;
вот для чего они подделали отрезвин. Так некогда устраивали в
мебели ложные тайники -- чтобы отвлечь грабителя от настоящих,
запрятанных куда как искуснее!
-- Ага, теперь понимаю. Чего же вы от меня хотите?
-- Чтобы вы, когда будете знакомиться с этими материалами,
вдохнули сначала из одной ампулы, а потом из другой. Мне, честно
говоря, боязно.
-- Только-то? С удовольствием.
Я взял у профессора обе ампулы, уселся в кресло и начал один
за другим усваивать присланные на конгресс бусторические доклады.
Первый из них предусматривал оздоровление общественных отношений
путем введения в атмосферу тысячи тонн инверсина -- препарата,
который инвертирует все ощущения на 180 градусов. После этого
комфорт, чистота, сытость, красивые вещи станут всем ненавистны,
а давка, бедность, убожество и уродство -- пределом желаний.
Затем действие масконов и неомасконов полностью устраняется.
Только теперь, столкнувшись с укрытой доселе реальностью,
общество обретет полноту счастья, увидев воочию все, о чем
мечтало. Может быть, поначалу даже придется запустить хужетроны
-- для снижения уровня жизни. Однако инверсии инвертирует все
эмоции, не исключая эротических, что грозит человечеству
вымиранием. Поэтому его действие раз в году будет временно, на
одни сутки, приостанавливаться с помощью контрпрепарата. В этот
день, несомненно, резко подскочит число самоубийств, что, однако,
будет возмещено с лихвой через девять месяцев -- за счет
естественного прироста.
Этот план не привел меня в восхищение. Единственным его
достоинством было то, что автор проекта, будучи действидцем,
окажется под постоянным воздействием контрпрепарата, а значит,
всеобщая нищета, уродство, грязь и монотонность жизни наверняка
не доставят ему особой радости. Второй проект предусматривал
растворение в речных и морских водах 10 000 тонн ретротемпорина
-- реверсора субъективного течения времени. После этого жизнь
потекла бы вспять: люди будут приходить на свет стариками, а
покидать его новорожденными. Тем самым, подчеркивалось в докладе,
устраняется главный изъян человеческой природы -- обреченность на
старение и смерть. С годами каждый старец все больше молодел бы,
набирался сил и здоровья; уйдя с работы, по причине впадения в
детство, он жил бы в волшебной стране младенчества. Гуманность
этого плана естественным образом вытекала из присущего
младенческим летам неведения о бренности жизни. Правда, вспять
направлялось лишь субъективное течение времени, так что в детские
сады, ясли и родильные клиники надлежало посылать стариков; в
проекте не говорилось определенно об их дальнейшей судьбе, а
только упоминалось о возможности терапии в "государственном
эвтаназиуме". После этого предыдущий проект показался мне не
столь уж плохим.
Третий проект, рассчитанный на долгие годы, был куда
радикальней. Он предусматривал эктогенезис, деташизм и всеобщую
гомикрию. От человека оставался один только мозг в изящной
упаковке из дюропласта, что-то вроде глобуса, снабженного
клеммами, вилками и розетками. Обмен веществ предполагалось
перевести на ядерный уровень, а принятие пищи, физиологически
совершенно излишнее, свелось бы к чистой иллюзии, соответствующим
образом программируемой. Головоглобус можно будет подключать к
любым конечностям, аппаратам, машинам, транспортным средствам и
т.д. Такая деташизация проходила бы в два этапа. На первом
проводится план частичного деташизма: ненужные органы оставляются
дома; скажем, собираясь в театр, вы снимаете и вешаете в шкаф
подсистемы копуляции и дефекации. В следующей десятилетке
намечалось путем гомикрии устранить всеобщую давку -- печальное
следствие перенаселения. Кабельные и беспроводные каналы
межмозговой связи сделали бы излишними поездки и командировки на
конференции и совещания и вообще какое-либо передвижение, ибо все
без исключения граждане имели бы связь с датчиками по всей
ойкумене, вплоть до самых отдаленных планет. Промышленность
завалит рынок манипуляторами, педикуляторами, гастропуляторами, а
также головороллерами (чем-то вроде рельсов домашней железной
дороги, по которым головы смогут катиться сами, ради забавы).
Я прервал чтение -- вернее, лизание -- рефератов и заметил,
что их авторы, должно быть, свихнулись. Суждение слишком
поспешное, сухо возразил Троттельрайнер. Каша заварена -- нужно
ее расхлебывать. С точки зрения здравого смысла историю
человечества не понять. Разве Кант, Аверроэс, Сократ, Ньютон,
Вольтер поверили бы, что в двадцатом веке бичом городов,
отравителем легких, свирепым убийцей, объектом обожествления
станет жестянка на четырех колесах, а люди предпочтут погибать в
ней, каждую пятницу устремляясь лавиной за город, вместо того
чтобы спокойно сидеть дома? Я спросил, какой из проектов он
собирается поддержать.
-- Пока не знаю, -- ответил профессор. -- Труднее всего,
по-моему, решить проблему тайнят -- подпольно рожденных детей. А
кроме того, я побаиваюсь химинтриганства.
-- То есть?
-- Может пройти проект, который получит кредобилиновую
поддержку.
-- Думаете, вас обработают психимикатами?
-- Почему бы и нет? Чего проще -- взять и распылить аэрозоль
через кондиционер конференц-зала.
-- Что бы вы ни решили, общество может с этим не
согласиться. Люди не все принимают безропотно.
-- Дорогой мой, культура уже полвека не развивается
стихийно. В двадцатом веке какой-нибудь там Диор диктовал моду в
одежде, а теперь все области жизни развиваются под диктовку. Если
конгресс проголосует за деташизм, через несколько лет будет
неприлично иметь мягкое, волосатое, потливое тело. Тело
приходится мыть, умащивать и прочее, и все-таки оно выходит из
строя, тогда как при деташизме можно подключать к себе любые
инженерные чудеса. Какая женщина не захочет иметь серебряные
фонарики вместо глаз, телескопически выдвигающиеся груди,
крылышки, словно у ангела, светоносные икры и пятки, мелодично
звенящие на каждом шагу?
-- Тогда знаете что? -- сказал я. -- Бежим! Запасемся едой,
кислородом и уйдем в Скалистые горы. Каналы "Хилтона" помните?
Разве плохо там было?
-- Вы это серьезно? -- как бы заколебавшись, переспросил
профессор.
Я -- видит Бог, машинально! -- поднес к носу ампулу, которую
все еще держал в руке. Я просто забыл о ней. От резкого запаха
слезы выступили на глазах. Я начал чихать, а когда открыл глаза
снова, комната совершенно преобразилась. Профессор еще говорил, я
слышал его, но, ошеломленный увиденным, ни слова не понимал.
Стены почернели от грязи; небо, перед тем голубое, стало
иссиня-бурым, оконные стекла были по большей части выбиты, а
уцелевшие покрывал толстый слой копоти, исчерченный серыми
дождевыми полосками.
Не знаю почему, но особенно меня поразило то, что элегантная
папка, в которой профессор принес материалы конгресса,
превратилась в заплесневелый мешок. Я застыл, опасаясь поднять
глаза на хозяина. Заглянул под письменный стол. Вместо брюк в
полоску и профессорских штиблет там торчали два скрещенных
протеза. Между проволочными сухожилиями застрял щебень и уличный
мусор. Стальной стержень пятки сверкал, отполированный ходьбой. Я
застонал.
-- Что, голова болит? Может, таблеточку? -- дошел до моего
сознания сочувственный голос. Я превозмог себя и взглянул на
профессора.
Не много осталось у него от лица. На щеках, изъеденных
язвами, -- обрывки ветхого, гнилого бинта. Разумеется, он
по-прежнему был в очках -- одно стеклышко треснуло. На шее, из
отверстия, оставшегося после трахеотомии, торчал небрежно
воткнутый вокодер, он сотрясался в такт голосу. Пиджак висел
старой тряпкой на стеллаже, заменявшем грудную клетку;
помутневшая пластмассовая пластинка закрывала отверстие в левой
его части -- там колотился серофиолетовый комочек сердца в рубцах
и швах. Левой руки я не видел, правая -- в ней он держал карандаш
-- оказалась латунным протезом, позеленевшим от времени. К
лацкану пиджака был наспех приметан клочок полотна с надписью
красной тушью: "Мерзляк 119 859/21 транспл. -- 5 брак.". Глаза у
меня полезли на лоб, а профессор -- он вбирал в себя мой ужас,
как зеркало, -- осекся на полуслове.
-- Что?.. Неужели я так изменился? А? -- произнес он хрипло.
Не помню, как я вскочил, но уже рвал на себя дверную ручку.
-- Тихий! Что вы? Куда же вы, Тихий! Тихий!!! -- отчаянно
кричал он, с трудом поднимаясь из-за стола. Дверь поддалась, и в
этот момент раздался страшный грохот -- профессор, потеряв
равновесие от резких движений, рухнул и начал распадаться на
части, хрустя, как костями, проволочными сочленениями. Этого я
никогда не забуду: душераздирающий визг, ножные протезы,
скребущие острыми пятками по паркету, серый мешочек сердца,
колотящийся за исцарапанной пластмассой. Я несся по коридору, как
будто за мной гнались фурии.
Кругом было полно людей -- начиналось время ленча. Из контор
выходили служащие; оживленно беседуя, они направлялись к лифтам.
Я втиснулся в толпу у открытых дверей лифта, но его очень уж
долго не было; заглянув в шахту, я понял, почему все тут страдают
одышкой. Конец оборванного неизвестно когда каната болтался в
воздухе, а пассажиры с обезьяньей ловкостью, видимо,
приобретаемой годами, карабкались по сетке ограждения на плоскую
крышу, где размещалось кафе, -- карабкались как ни в чем не
бывало, спокойно беседуя, хотя их лица заливал пот. Я подался
назад и побежал вниз по ступенькам, огибавшим шахту с ее
терпеливыми восходителями. Толпы служащих попрежнему валили из
всех дверей. Здесь были чуть ли не сплошь одни конторы. За
выступом стены светлело открытое настежь окно; остановившись и
сделав вид, будто привожу в порядок одежду, я посмотрел вниз. Мне
показалось сначала, что на заполненных тротуарах нет ни одного
живого существа, -- но я просто не узнал прохожих. Их прежний
праздничный вид бесследно исчез. Они шли поодиночке и парами, в
жалких обносках, нередко в бандажах, перевязанные бумажными
бинтами, в одних рубашках; действительно, они были покрыты
пятнами и заросли щетиной, особенно на спине. Некоторых, как
видно, выпустили из больницы по каким-то срочным делам; безногие
катились на досочках-самокатах посреди городского шума и гомона;
я видел уши дам в слоновьих складках, ороговевшую кожу их
кавалеров, старые газеты, пучки соломы, мешки, которые прохожие
носили на себе с шиком и грацией; а те, что покрепче и
поздоровее, во весь опор мчались по мостовой, время от времени
нажимая на несуществующий акселератор. В толпе преобладали роботы
-- с распылителями, дозиметрами и опрыскивателями. Они следили,
чтобы каждый прохожий получил свою порцию аэрозольной пыльцы, но
этим не ограничивались. За влюбленной парой, шедшей под руку (ее
спина была в роговой чешуе, его -- в пятнистой сыпи), тяжело
шагал робот-цифрак с распылителем, методично постукивая воронкой
по их головам, а те -- ничего, хотя зубы у них лязгали на каждом
шагу. Нарочно он или как? Но размышлять уже не было сил.
Вцепившись намертво в подоконник, смотрел я на улицу, на это
кипение призрачной жизни -- единственный зрячий свидетель. Но в
самом ли деле единственный? Жестокость этого зрелища наводила на
мысль об ином наблюдателе: его режиссере, верховном распорядителе
блаженной агонии; тогда эти жанровые сцены получили бы смысл --
чудовищный, но всетаки смысл. Маленький авточистильщик обуви,
суетясь у ботинок какой-то старушки, то и дело подсекал ее под
колени; старушка грохалась о тротуар, поднималась и шла дальше,
он валил ее снова, и так они скрылись из виду, он -- механически
упрямый, она -- энергичная и уверенная в себе. Часто роботы
заглядывали прямо в зубы прохожим -- должно быть, для проверки
результатов опрыскивания, но выглядело это ужасно. На каждом углу
торчали безроботники и роботрясы, откуда-то сбоку, из фабричных
ворот, после смены высыпали на улицу роботяги, кретинги, праробы,
микроботы. По мостовой тащился огромный компостер, унося на
острие своего лемеха что попадется; вместе с трупьем он швырнул в
мусорный бак старушку; я прикусил пальцы, забыв, что держу в них
вторую, еще нетронутую ампулу -- и сжег себе горло огнем. Все
вокруг задрожало, заволоклось светлой пеленой -- бельмом, которое
постепенно снимала с моих глаз невидимая рука. Окаменев, смотрел
я на совершающуюся перемену, в ужасном спазме предчувствия, что
теперь реальность сбросит с себя еще одну оболочку; как видно, ее
маскировка началась так давно, что более сильное средство могло
лишь сдернуть больше покровов, дойти до более глубоких слоев -- и
только. В окне посветлело, побелело. Снег покрывал тротуары --
обледенелый, утоптанный сотнями ног; зимним стал колорит
городского пейзажа; витрины магазинов исчезли, вместо стекол --
подгнившие приколоченные крест-накрест доски. Между стенами,
исполосованными подтеками грязи, царила зима; с притолок, с
лампочек бахромой свисали сосульки; в морозном воздухе стоял чад,
горький и синеватый, как небо наверху; в грязные сугробы вдоль
стен вмерз свалявшийся мусор, кое-где чернели длинные тюки, или,
скорее, кучи тряпья, бесконечный людской поток подталкивал их,
сдвигал в сторону, туда, где стояли проржавевшие мусорные
контейнеры, валялись консервные банки и смерзшиеся опилки; снега
не было, но чувствовалось, что недавно он шел и пойдет снова; я
вдруг понял, кто исчез с улиц: роботы. Исчезли все до единого! Их
засыпанные снегом остовы были разбросаны на тротуарах --
застывший железный хлам рядом с лохмотьями, из которых торчали
пожелтевшие кости. Какой-то оборванец усаживался в сугроб,
устраиваясь, как в пуховой постели; лицо его выражало довольство,
словно он был у себя дома, в тепле и уюте; он вытянул ноги, рылся
босыми стопами в снегу -- так вот что значил тот странный озноб,
та прохлада, которая время от времени приходила откуда-то
издалека, даже если вы шли серединой улицы в солнечный полдень
(он уже приготовился к долгому-долгому сну), так вот оно, значит,
что. Вокруг него как ни в чем не бывало копошился людской
муравейник, одни прохожие опыляли других, и по их поведению было
легко догадаться, кто считает себя человеком, а кто -- роботом.
Выходит, и роботы были обманом? И откуд