Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
о главном, я
вижу лишь то, что на поверхности. Ты стонешь о своей любви - я вижу только
измену. Я осознаю страшную действительность лишь тогда, когда уже ничего
нельзя поправить. Твое измотанное сердце перестает биться. В первый раз -
двадцать пятого июля семьдесят девятого года, на концерте в Бухаре. Ты
падаешь на сцене. Прямой укол в сердце возвращает тебя к жизни. Год спустя -
день в день - двадцать пятого июля восьмидесятого встреча со смертью
состоялась. Я помню, как ты однажды сказал мне:
- Ты же видишь, я ей не нужен - этой величественной даме в черном. Я
тоже не очень-то тороплюсь познакомиться с ней.
Между тем ты сделал все, чтобы подготовиться и не опоздать на свидание.
Одесса, шестьдесят восьмой год. Ты снимаешься в одном из своих самых
удачных фильмов "Служили два товарища", ты играешь белого офицера, который
под конец фильма после жестоких боев решается уплыть на пароходе и навсегда
покинуть Россию. Твоя великолепная белая лошадь бросается в море вслед за
кораблем... Эту роль ты особенно любил, в ней был показан человек ранимый,
дошедший до отчаяния, но, несмотря ни на что, сильный и гордый до конца. Он
кончает жизнь самоубийством лишь потому, что понимает: рухнул целый мир и
жизнь потеряла смысл. Но в окончательном варианте фильма эта идея исчезает.
Осталось только несколько сцен - кстати, прекрасных - и какая-то
недосказанность. Цензура, почувствовав успех этой роли, кромсала и резала!
Героем фильма должен был быть, естественно, солдат Красной Армии...
Здесь же, в Одессе, ты сыграл одну из больших ролей, на этот раз для
телевидения. Пятисерийный фильм, рассказывающий о работе милиции в сороковые
годы. Популярность у фильма была такая, что город вымирал, когда шла
очередная серия. К тому же это был один из немногих твоих "положительных
персонажей". Потому что обычно ты играл негодяев. Но что бы "они" ни делали,
ты нравился публике, даже - а может быть, больше - "вне закона", потому что
это более соответствовало представлению о тебе людей, которые слушали твои
первые песни, рассказывающие о жизни уличных московских мальчишек,
хулиганов, воров, шпаны. Кроме того, ограничивая тебя этим амплуа, "они" -
как всегда говорят в СССР о государственных чиновниках - лишь усилили этим
твою популярность. С течением лет в твоей поэзии стали возникать более
глубокие темы. Ты играл другие роли. И - худо-бедно - "они" в конце концов
разрешили тебе сыграть в "Каменном госте". Эта последняя роль поставила все
проблемы, которые можно найти в твоих последних стихах: преодоление себя,
болезненный вопрос о смысле жизни, возмущение произволом, фрондерский юмор в
ответ на нехватку свободы, вызов. И в конечном итоге принесение в жертву
собственной жизни.
- Уехать из России? Зачем? Я не диссидент, я - артист.
Ты говоришь это в Нью-Йорке во время знаменитой передачи Си-би-эс
"Шестьдесят минут". У тебя покраснело лицо и побелели глаза - видно, как ты
раздражен.
"Я работаю со словом, мне необходимы мои корни, я - поэт. Без России я
- ничто. Без народа, для которого я пишу, меня нет. Без публики, которая
меня обожает, я не могу жить. Без их любви я задыхаюсь. Но без свободы я
умираю".
Естественно, этого ты не говоришь, эти фразы, связывающиеся друг с
другом в течение времени, я собираю из наших разговоров. В них заключены
двенадцать лет доверительных бесед, криков, признаний, разрывов. Эти мысли
есть почти во всех твоих песнях. Когда важный чиновник американского
телевидения спрашивает у тебя, почему ты не остаешься и, главное, как ты
попал сюда, тебе так же трудно ответить ему, как и важному чиновнику из
ОВИРа, который спрашивает: "Зачем вы все время ездите туда? Вам что, здесь
места не хватает?"
Это двойное противоречие безвыходно. Может быть, сначала все было
проще. Молодым человеком ты мечтал, как и тысячи советских людей, о странах
"за бугром" - о Франции, Соединенных Штатах, а может быть, и о более
экзотических краях, о Новой Зеландии например. Даже и думать нечего было
туда попасть, этого не мог никто, разве что какие-нибудь дети дипломатов.
Страны с той стороны "железного занавеса" были в пятидесятых-шестидесятых
годах другой планетой. Когда мы с тобой встретились, ты начал мечтать о
путешествиях - и сколько кругосветных путешествий мы совершили в наших
бредовых мечтах по ночам! Вот, например: мы садимся на большой пароход во
Владивостоке, плывем в Японию, стоим в портах Шанхая, Гонконга, Сингапура,
Коломбо, потом - Мадагаскар, потом мы огибаем Африку, Южную Америку...
Все это остается мечтами. Такие путешествия возвращают нам хорошее
настроение, и назавтра мы готовы к встрече с действительностью. Но о чем мы
говорим серьезно - это о возможности для тебя однажды приехать в Париж.
Довольно скромное желание, учитывая, что ты женат на француженке, но оно
осуществится лишь спустя шесть лет, и то просто чудом. Шесть лет я делаю все
возможное, чтобы ты получил визу на поездку - не на окончательный отъезд.
Хотя, может быть, это было бы самое легкое для нас решение: два-три года
ожидания с обычными трудностями - и "они" могли бы поздравить друг друга с
тем, что наконец-то избавились от тебя... На самом деле все не так просто.
Во-первых, ты никогда не собирался уезжать. Во-вторых, мне претит сама мысль
о человеке, потерявшем корни и связанном со мной чем-то другим, кроме уз
любви. Ты оказался бы в этом случае как бы в плену. Я отлично знаю, что
такое изгнание, - я родилась в семье эмигрантов. Но если быть сосланным
означает быть иностранцем в чужой стране, то я не отношусь к этим людям. Мне
не нужно убегать от себя, мне хорошо, где бы я ни была. И, лишенная чувства
ура-патриотизма, я совсем не тоскую о Клиши-сюр-Сен, где я родилась. Но для
тебя все начинается с этой первой трудности. Ты не в ладу с собой. Тебе
хорошо только на Родине, несмотря на присущие этой жизни разочарования и
глупости, доходящие до абсурда. За границей ты живешь лучше, в гармонии с
окружением, с женой, с семьей, работой, но тебе скучно.
То есть ты в изгнании уже сам в себе, и этот внутренний разлад
становится все заметнее. Чтобы жить со мной и воспользоваться однажды
свободой, на которую ты надеешься, ты должен заглушить, затаить в самой
глубине своего существа неуемную жажду свободы. Долгое время сцена, любовь,
поэзия будут служить клапаном для твоего бьющего" через край темперамента.
Но после первой поездки за границу у тебя появляется чувство разочарования,
отчаяния оттого, что и здесь ты не нашел решения проблемы. И уже практически
ничто не в силах сдерживать твоих разрушительных импульсов. В этом и
заключается парадокс, невообразимый для нормального здорового человека:
имея, казалось бы, все, ты буквально тонешь в отчаянии.
Довольно быстро выясняется, что возможность выехать из СССР ничего не
решает, лишь убыстряет падение. Пьяных загулов, которые время от времени
можно себе позволить" Москве, на Западе не понимают, во всяком случае, в тех
кругах, где мы обычно бываем. И за подобную выходку наказание здесь гораздо
более жестоко: потеря уважения, работы, права общаться с людьми. И это может
показаться странным, но на Западе ты связан еще крепче, чем дома...
Человек, живущий в тоталитарном государстве, неловко чувствует себя
даже в собственной шкуре. Он надеется найти на Западе окончательное
разрешение всех проблем и избавиться от своих страхов. И вдруг понимает, что
сам по себе Запад ничего не изменит в его жизни - у него лишь возникнет
множество неведомых доселе обязанностей. Прибыль - это главное, эгоизм -
закон жизни, и ужаснее всего то, что сам он здесь - никто и ничто. И ко
всему прочему существует языковой барьер. Для поэта это смертельно. Ты
словно стоишь двумя ногами на разных континентах, а они все дальше отходят
друг от друга.
У тебя дома, в СССР, тебя понимают. Ты не признан официально, но зато
любим публикой. Во Франции и вообще за границей ты всего лишь иностранец, в
лучшем случае - любопытное существо, приводящее в восторг на вечеринке, или
даже просто муж известной актрисы. Ты можешь делать все, что угодно, ходить
куда угодно, как и всякий другой, только надо соблюдать два обязательных
правила: иметь деньги и быть интересным для окружающих. Но после концертов
на переполненных вопящих стадионах приятно ли видеть триста человек в зале -
в основном советских дипломатов и изучающих русский язык? И как выжить при
постоянной бдительности жены, друзей и постоянной необходимости
контролировать свои поступки? Счастлив ты бываешь всего несколько дней, и
вот тебя уже снова раздирают противоречивые желания. Дни начинают тянуться
невыносимо долго, ты наконец с облегчением возвращаешься в Москву, но, как
только проходит радость встречи с городом, с театром, с публикой, у тебя
снова появляется непреодолимое желание уехать... И повсюду ты чувствуешь
себя изгнанником.
Ты не можешь жить ни поднадзорно-свободным в Москве, ни
условно-свободным на Западе. Ты выбираешь внутреннее изгнание. Шаг за шагом
ты покидаешь сам себя.
С течением лет мы все чаще задаем себе вопрос, хорошо ли я сделала, что
помогла тебе выехать? Ответ в твоем последнем стихотворении: "Я жив,
двенадцать лет тобой храним". Твои стихи этого времени все же питаются
опытом заграничных поездок...
В тридцать лет ты был талантливым человеком, автором нескольких
красивых песен. В сорок два года - ты Поэт, оставивший человечеству свое
творчество.
На уже немного выцветшей фотографии человек десять сидят и стоят возле
дома, и у всех - довольный и немного дурацкий вид людей, позирующих перед
объективом в праздничный день. Много съедено - я три дня стояла у плиты, -
много выпито. Мы с девочками в четыре голоса спели весь наш репертуар. Потом
дети играли рок в саду. Ты тоже пел - долго, несмотря на усталость. На твоем
бледном лице, усеянном каплями пота, было что-то вроде спокойствия, будто
умиротворенность.
Открытый на все четыре стороны дом гудит сверху донизу. Только
объевшиеся собаки спят животом вверх, нисколько не смущаясь от всей этой
суматохи. Этот праздник, который я бы хотела справлять каждый год, собирает
всю нашу семью и друзей. Внуки - в полном восторге, потому что, приехав к
трем часам дня, они все еще играют в саду. Уже давно ночь, и я уверена, что
через много лет эти дети, которым сейчас от двух до двенадцати, будут
помнить такие ночи, полные свободы. Нам кажется, что бабушка с нами, что вот
сейчас она выйдет на крыльцо в черном костюме и розовой блузке и скажет
своим воркующим голосом: "Дети, идите немножко отдохнуть. Посмотрите -
мальчики все мокрые, а малышам наверняка хочется пирога. Идите сюда, мои
хорошие"...
День жаркий, как это часто бывает в начале июня. Под деревьями
образуются группы. Мы слушаем музыку, говорим о политике, в сторонке кто-то
целуется. Некоторые, лежа на траве, блаженно засыпают в тени дубов. У всех
ощущение тихого блаженства. Мы с сестрами носимся из дома в сад и обратно,
чтобы вовремя накрыть чай, позвать детей, убрать со стола, и вдруг
сталкиваемся вместе на кухне. Несколько секунд мы стоим, обнявшись, и
улыбаемся друг другу.
Проходя мимо гостиной, я нахожу тебя лежащим на тахте. Мимо то и дело
пробегают дети или проходит кто-нибудь из домашних с тарелками в руках... Ты
привлекаешь меня к себе и, впервые за долгое время, нежно-нежно целуешь, и
мы покачиваемся, обнявшись, будто убаюкивая друг друга.
К действительности нас возвращает одна моя подруга -нас ждут
фотографироваться. Я смотрю сегодня на эту фотографию: у нас с тобой -
заспанные лица, немного припухшие глаза, обезумевший вид счастливых людей.
Сквозь ветки на лицах играют солнечные пятна. Фотоаппарат ухватил
единственное мгновение, когда все в тени и только двое остались будто в
ореоле света - моя сестра Одиль и ты, Володя.
Почему этот город пахнет смертью? Может быть, потому, что он словно
зажат между солоноватыми водами и небом - влажный и теплый, как чрево
мира...
Ты нерешительно поднимаешься по шаткой деревянной лесенке и устало и
умоляюще смотришь на меня. Я протягиваю тебе руку и подхватываю тебя уже в
падении. Маленький катерок, который служит теперь вместо гондолы, должен
отвезти нас в аэропорт. Гондольер остался прежним венецианским гондольером.
Он понимающе улыбается и напевает вполголоса, ровно настолько громко, чтобы
не слышать твоих стонов. Он догадался, что это - наша последняя прогулка.
Для остальных - это первый день любви: в Венецию по традиции отправляются в
свадебное путешествие.
Этой ночью было сказано все, и наконец между нами нет больше тайны.
Очевидно, после очередного срыва ты по преступному совету одного
приятеля впервые вкалываешь себе морфий: физическая боль после самой жуткой
пьянки - это ничто в сравнении с психическими мучениями. Чувство провала,
угрызения совести, стыд передо мной исчезают как по волшебству: морфий все
стирает из памяти. Во всяком случае, в первый раз ты думал именно так. Ты
даже говоришь мне по телефону с мальчишеской гордостью:
- Я больше не пью. Видишь, какой я сильный?
Я еще не знаю цены этой твоей "силе". Несколько месяцев ты будешь
обманывать себя. Ты прямо переходишь к морфию, чтобы на поддаться искушению
выпить. В течение некоторого времени тебе кажется, что ты нашел магическое
решение. Но дозы увеличиваются, и, сам того не чувствуя, ты попадаешь в еще
более чудовищное рабство. С виду это почти незаметно: ты продолжаешь более
или менее нормальную жизнь. Потом становится все тяжелее, потому что
сознание уже не отключается. Потом все это превращается в кошмар - жизнь
уходит шаг за шагом, ампула за ампулой, без страданий, потихоньку - и тем
страшнее. А главное - я бессильна перед этим новым врагом. Я просто ничего
не замечаю.
Теперь я знаю все. Ты осмелился произнести "запретные" слова.
Я наслаждаюсь этими минутами с болезненным ликованием, как мог бы
наслаждаться последними минутами жизни смертельно раненный человек. Мы снова
вернулись к началу нашей любви. Мы больше не прячемся друг от друга, нам
нечего друг от друга скрывать. Дня нас с тобой это - последний глоток
воздуха.
Ты всегда мечтал о Венеции, мы часто говорили о ней ночами. От влажного
воздуха нас немного знобит, и, весь дрожа, ты прижимаешься ко мне. И
все-таки мы счастливы, спокойны, вновь обретя доверие друг к другу. Голос
гондольера перекрывает наш шепот - а мы шепчемся, как заговорщики... Ты
закашлялся, и у тебя на лбу выступили крупные капли пота. Ты принимаешься
вдруг говорить о нашем будущем: путешествия, работа, творчество, свобода. Ты
мечтаешь приехать пожить во Франции полгода, заняться прозой. Ты говоришь
мне, что обязательно поправишься, и чувствуешь сам, что это - конец.
- Я возьму себя в руки. Как только я приеду в Париж, мы начнем
соблюдать режим, мы будем делать гимнастику, вся жизнь еще впереди.
В конце концов нам всего по сорок два года! Ты обещаешь, что к моему
дню рождения в мае "все будет в порядке". Ты дрожишь сильнее, и я накидываю
на тебя свою куртку. Но эта дрожь не от холода. В твоем сером лице живыми
остались лишь пронзительные светлые глаза. Ты дышишь рывками и внимательно,
стараясь ничего не упустить, разглядываешь величественный мертвый город -
удивительной красоты особняки бледных тонов с отсыревшей, отваливающейся
кусками штукатуркой и трещинами иногда через весь фасад, гниющие деревянные
сваи вдоль канала... Венеция вся стоит на сваях. Чтобы построить город, люди
умертвили тысячи прекрасных высоких деревьев, и они превратились теперь в
скользкие трухлявые бревна...
Ты глотаешь украдкой какую-то таблетку, и тебе ненадолго становится
легче.
Мы проплываем мимо кладбища, где находятся могилы многих знаменитых
артистов. Ты говоришь: "Неплохо в качестве места вечного успокоения". Мы
смеемся, потому что все, что связано со смертью, всегда было у нас поводом
для сарказма.
Венеция потихоньку словно тонет в воде позади нас. Легкий туман
затягивает море. Я начинаю вслух мечтать о каком-нибудь месте вне времени,
вне мира, вне нашей реальности, где бы мы могли начать все сначала,
вернуться к чистоте нашего детства... Ты говоришь - не то смеясь, не то
серьезно: "Смотри как бы нам тут совсем не потеряться, а то так можно
никогда больше не найти цивилизации..."
Я с горечью замечаю: "Чего она стоит!" Катер задевает бревна, лестница
скрипит у нас под ногами, я сжимаю тебя в объятиях, но ты спешишь, ты
убегаешь. Чудо не свершилось, тебе остается девяносто дней жизни.
В десятый раз ты спрашиваешь меня:
- Когда мы пойдем к Симоне?
Как все советские люди, кроме разве что нескольких ворчунов из
номенклатуры, ты считаешь ее самой знаменитой и самой красивой французской
актрисой, и еще - самой смелой. В Москве хорошо знают Монтана и Синьоре.
Как все, ты очарован "Золотой каской". Ты знаешь, что я тоже особенно
нежно отношусь к этой женщине, которая для меня словно старшая сестра. Я
познакомилась с ней, когда мне выдавали премию Сюзанны Бьянкетти, - мне было
пятнадцать лет. Меня награждали в присутствии такой крупной кинозвезды - и
это переполняло меня гордостью и восхищением. Она сияла, ее удивительные
глаза блестели ярче алмазов в форме сердца, которые болтались у нее на шее.
Ее глубокий, немного гортанный голос смягчался легким журчанием прелестного
дефекта речи. В свои тридцать лет она была в расцвете красоты. Позже в
Сен-Поль-де-Вансе мы с ней долго общались. К тому времени и я повзрослела,
наши отношения стали глубже. Из восхищенной девчонки я превратилась в
восхищенную подругу. Она всегда поражала меня точностью и здравым смыслом
суждений,
В это утро я наконец привожу тебя познакомиться с ней на съемки фильма
режиссера Рене Аллио "Трудный день королевы". Когда я тебе сказала, что это
в пригороде, в рабочем квартале, ты еще больше обрадовался. Чем ближе ты
знакомишься с Парижем, тем больше он тебе нравится. Прием теплый. Съемочная
группа на всех широтах одинакова, при любом режиме. Ты выдерживаешь
пристрастный допрос Симоны, которому она подвергает всех, кого видит
впервые, и даже знакомых, уезжавших куда-нибудь надолго. Это смесь резких
вопросов, острого любопытства и мягкости. Ты покорен. Чувствуется, что в
этой даме пятидесяти двух лет не осталось ничего от той роковой женщины из
знаменитых фильмов, но мужчины все равно в нее влюбляются, и именно потому,
что она - по-настоящему человек. К тому же глаза ее полны блеска и улыбка
все такая же хищная.
Потом мы расстаемся, договорившись встретиться за ужином у нее дома. В
машине я вижу, как ты напряжен. Ты чувствуешь себя не в своей тарелке, и я
засыпаю тебя вопросами:
- Что случилось? Откуда это плохое настроение?
Ты не сразу отвечаешь:
- Ты видела эти дома? Это здесь называется рабочим кварталом?!
И снова - печаль, сожаление и гнев поднимаются в тебе.
- Все эти дома, где живут небогатые люди - "эксплуатируемые", как их у
нас называют, - да у нас ни один аппаратчик не мог бы надеяться на лучшее!
Этот квартал, эти краски, эти лавочки, эти машины!...
У тебя срывается голос. Я молчу, да и что скажешь?.. После долгой