Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
отчаянного
мужества, когда жизнь продолжалась несмотря ни на что, эти оркестры,
составленные из стариков-музыкантов, играющих почти беззвучно, умирающих от
голода и усталости. Война: несколько миллионов калек с непоправимо
изувеченными.телами и душами. Теперь ты сидишь у окна словно каменный и
рассказываешь каким-то чужим голосом: мужчина тридцати пяти лет потерял обе
руки и обе ноги. Таких называют "самовар". Его поднимают, переодевают, моют,
кормят. Его укладывают в кровать, похожую на коробку, а он не спит. Утром
его усаживают на специальный стул на высоких ножках - такой, будто детский
стульчик. Его жена, которой принесли с войны этот мешок страданий, ухаживает
за ним, выходила его. Ей сообщили, что ее беспомощный муж проживет еще сто
лет. Он здоров, сердце, освобожденное от обязанности подводить кровь к рукам
и ногам, будет биться еще очень долго. Она любит его, она хочет, чтобы он
жил, даже такой ценой. Поначалу он отказывается говорить. Но вдруг однажды
вечером он начинает задавать вопросы о доме, о жизни в квартале. Женщина
счастлива, что ему это интересно, и рассказывает о каких-то наполовину
придуманных событиях, происходящих у соседей и во дворе.
Жизнь идет своим чередом, квартал отстраивается заново. Играют свадьбы.
Мужчина говорит, что он хочет сам посмотреть, как люди живут, только вот как
бы это устроить? Из своей коробки и даже со стула ему ничего не видно.
Женщина подтаскивает его к окну. Так он может смотреть на солнце, на
цветущие деревья. Это весна. Мужчина внимательно разглядывает набухшие
почки, окна, отмытые от приклеенных на зиму полосок бумаги. Он смотрит, как
внизу, во дворе играют дети. Пригревает солнце, и их постепенно раздевают,
как луковички, от тяжелых зимних одежек... Соседи привыкают видеть за окном
лицо мужчины. Становится теплее, можно открывать окна. Сильная женщина
заботливо усаживает беспомощного мужчину в высокий стульчик у окна. Она
уходит на работу, за ней закрывается дверь. Мужчина наклоняется, цепляется
зубами за занавеску в цветочек, нечеловеческим усилием вынимает себя из
стула, раскачивается, переваливается через подоконник и, разжав зубы,
навсегда освобождается от обязанности жить.
Кто сказал: "Все сгорело дотла,
больше в землю не бросите семя... "
Кто сказал, что Земля умерла?
Нет, она затаилась на время...
Материнства не взять у Земли,
не отнять, как не вычерпать моря.
Кто поверил, что Землю сожгли?
Нет, она почернела от горя.
Как разрезы, траншеи легли,
и воронки - как раны зияют.
Обнаженные нервы Земли
неземное страдание знают.
Она вынесет все, переждет,
не записывай Землю в калеки.
Кто сказал, что Земля не поет,
что она замолчала навеки?!
Нет! Звенит она, стоны глуша,
изо всех своих ран, из отдушин,
ведь Земля - это наша душа,
сапогами не вытоптать душу.
Кто сказал, что Земля умерла?
Нет, она затаилась на время...
В праздник Победы мы смотрим хронику военного времени. Немецких пленных
ведут по московским улицам. Длинная колонна движется медленно, люди в
грязной изорванной одежде, многие ранены, некоторые очень молоды - почти
дети, но есть и старики. Они идут с поникшими головами, глядя себе под ноги.
В нескольких метрах позади них -поливальные машины, смывающие с улиц их
следы. На тротуарах - толпы людей. На лицах - все чувства народа-победителя,
прошедшего через годы страданий, неприязни, ненависти и злобы. Некоторые
плачут, вспоминая, наверное, о пережитом. И все-таки на улицах тихо. Ни
криков, ни проклятий. Только струится вода, отмывая землю от скверны.
Вдруг какая-то женщина отделяется от толпы, подходит к немецкому
подростку. Кажется, что она сейчас ударит его. На она вынимает из-под
болтающегося на ней мужского пиджака горбушку хлеба и протягивает ее
ребенку. Я никогда не забуду выражения лиц пленных - это были стыд и
недоверие, а потом - удивление и благодарность. Они идут мимо и, не имея
возможности даже на секунду остановиться, повернули назад головы, еще долго
провожая глазами женщину, которая простила их.
Однажды вечером ты возвращаешься навеселе и, свалившись на диван,
сообщаешь мне:
- Я был у Хрущева.
На мой удивленный взгляд ты отвечаешь, что Хрущев, с тех пор как
потерял власть, живет недалеко от Москвы, что он попросту пригласил тебя и
что тебе тоже было любопытно встретиться с этим человеком, который был
главой Советского Союза и некоторым образом способствовал либерализации
искусства, а главное - сделал доклад о преступной деятельности Сталина. Ты
взял гитару и отправился к нему. На столе были пироги и, конечно же, ледяная
водка - Никита Сергеевич любит выпить. Он немедленно задает тебе кучу
вопросов. Что ему интересно - так это знать, как ты пишешь песни о войне. Он
предполагает, что фронтовики много рассказывали тебе о ней. Когда ты
объясняешь ему, что все, что ты пишешь, появляется почти без сознательного
усилия, что тебе надо только влезть в шкуру персонажей, как актеру, чтобы
рассказать о событиях, в которых, ты, естественно, не участвовал, - Хрущев
очень удивляется.
Ты в свою очередь задаешь ему вопросы и поешь. В сумерках ты
разглядываешь круглое раскрасневшееся лицо бывшего Первого секретаря. Ты
спрашиваешь его о художниках-абстракционистах, выставку которых он приказал
уничтожить бульдозерами. Он еще больше краснеет и, хлопнув себя руками по
коленкам, прямо-таки взрывается:
- Меня обманули! Мне не объяснили, я - то ничего не понимал в живописи,
я - крестьянин! - И, вздохнув, добавляет: - И вообще, мне сказали, что все
они - пидирасы.
Заканчивая рассказ об этой встрече, ты с грустью смотришь на меня:
- Кто знает, может быть, если бы с ним тогда кто-нибудь поговорил, вот
как я сейчас, шестидесятые годы стали бы эпохой в развитии советского
искусства.
И, отмахнувшись от этих оптимистичных мыслей, ты говоришь:
- Когда они там, наверху, их даже увидеть-то нельзя - не то что
поговорить...
То, что все называют "китайским циклом", - это на самом деле несколько
песен, написанных в шестидесятые годы. Песни эти вызвали такое
неудовольствие китайского правительства, что тебе был запрещен въезд в Китай
"до конца времен". Надо сказать, что ты и в самом деле в выражениях не
стеснялся...
Возвращаясь из Парижа в Москву на машине, мы обсуждаем события, слово в
слово вспоминаем все твои тексты... Невероятно! Кажется, что это - какая-то
яркая хроника событий, сотрясающих великий Китай. И все сказано с
провидением почти божественным - ведь ты писал эти песни за несколько лет до
событий. Ты и сам себе удивляешься. Приехав в Москву, ты зовешь друзей и не
без гордости сообщаешь им:
- Я - ясновидящий.
И снова начинаешь петь песни "китайского цикла" к вящей радости
присутствующих...
Среди твоих любимых артистов есть один, нежность к которому у тебя
безгранична. Его зовут Енгибаров. Он молод, в нем все прекрасно. Он тоже
своего рода поэт, он заставляет смеяться и плакать публику - и детей и
взрослых. Этот волшебник украл пальму первенства у стареющего Олега Попова и
других традиционных ковровых клоунов. Он работает в минорных тонах. Никаких
тортов с кремом в лицо, красных носов, полосатых штанов, огромных ботинок.
Разбивая тарелки, он переключает публику с бешеного хохота на полную тишину,
а потом удивляешься, что у тебя стоит ком в горле, - и вот уже люди вынимают
носовые платки, чтобы украдкой вытереть слезы. Этот удивительный атлет
творит чудеса на арене, и если тебе удается на несколько секунд сделать
"крокодила на одной лапе", то он без видимого усилия может больше минуты
оставаться в таком положении. Мы часто встречаемся в цирке в компании
добряка Никулина, который так любит детей, что десятками катает их на своей
машине по Москве. В ваших отношениях чувствуется взаимное восхищение.
.., Однажды тебе звонят, и я вижу, как у тебя чернеет лицо.
Ты кладешь трубку и начинаешь рыдать, как мальчишка, взахлеб. Я обнимаю
тебя, ты кричишь:
- Енгибаров умер! Сегодня утром на улице Горького ему стало плохо с
сердцем, и никто не помог - думали, что пьяный!
Ты начинаешь рыдать с новой силой.
- Он умер, как собака, прямо на тротуаре!
В каждый период твоей жизни у тебя был какой-нибудь закадычный
приятель. За двенадцать лет их было семь. Меня поражало, как тебе необходимы
их присутствие, общие секреты, сидение на кухне целыми ночами. Среди этих
приятелей были: Иван - артист твоего театра - талантливый человек с
неудавшейся судьбой, Володарский - друг детства и приятель по пьянке,
впоследствии оказавшийся предателем. Еще один приятель-электронщик долго был
у тебя звукооператором и, имея в своем распоряжении оригиналы твоих записей,
торговал ими. Все эти люди были лишь лакеями, которых ты не сегодня-завтра
оставлял в тени забвения.
Но один друг останется навсегда. Когда ты знакомишь меня с этим
человеком, я уже знаю, что он вернулся оттуда, откуда не все возвращаются.
Он был приговорен к бессмысленному сроку - сто семьдесят лет, амнистирован
после XX съезда, но уже отсидев шестнадцать лет в лагерях. Шестнадцать лет
каторги в Сибири из-за безобидного письма, где он цитировал опального поэта.
Эти годы превратили моряка, влюбленного в русский язык, в человека,
спасшегося из ада. Он выжил, этот крепкий мужик. Здороваясь со мной, он
беззастенчиво протягивает мне свою изуродованную руку, которую, как я узнаю
в тот же вечер из твоего рассказа, он положил в костер, где раскалялись
инструменты для пыток, и сказал палачам: "Зря стараетесь. Меня бесполезно
допрашивать". Это вызвало восхищение даже у них. Той же рукой в другом
лагере на допросе после неудавшейся попытки бежать он страшным ударом разбил
чугунную печь. Вместо руки остались клочья мяса. От этого зрелища
передернуло даже тюремщиков.
У этого квадратного человека есть только одна слабость: он терпеливо
каждое утро зачесывает от ушей наверх прядь волос, чтобы прикрыть лысину и
создать впечатление прически. Когда поднимается ветер, эта прядь отстает от
головы и развевается, как флаг. Мы немножко подтруниваем над этим его
кокетством. Он теперь - геолог, возглавляет бригаду бывших заключенных, для
которых жизнь в городе стала невыносимой. Им не хватает простора, воздуха,
свободы. Они живут большую часть года в огромной сибирской тайге. Вертолет
забрасывает их туда с необходимой техникой для разведки ископаемых. Они
строят времянки, устраивают свою тяжелую, почти монашескую жизнь - без
женщин, без водки. Работа изнуряющая, но за нее очень хорошо платят. Когда
они возвращаются в Москву - это праздник, но лица их всегда остаются
серьезными. Однажды они приходят к нам. Со слезами на глазах они слушают
песни, написанные по их рассказам, кивают головами' и, ни слова не говоря,
сжимают тебя в объятиях. Между ними сложились удивительные отношения. Они
понимают друг друга с полуслова. Один из них, неловко повернувшись, как-то
оторвал себе пуговицу на пиджаке и попросил твоего друга ее пришить. Прежде
чем я успеваю среагировать, тот берет иголку с ниткой и аккуратно пришивает
пуговицу, продолжая разговор. У них нет ни начальников, ни подчиненных.
Трагические годы, проведенные вместе, словно очистили их души. Нет больше
тщеславия, ревности, желания казаться другим. Они по-настоящему просты и
добры.
Со мной они не говорят о прошлом - стесняются. Но я знаю их истории из
твоих песен - например, из песни об одной из многочисленных попыток твоего
друга совершить побег. Ему за это и добавляли каждый раз срок до того, что
ему надо было бы быть бессмертным, чтобы до конца отсидеть его.
Группа из пятидесяти заключенных ушла на лесоповал довольно далеко от
лагеря, стерегли их только трое вооруженных солдат с овчарками на поводках,
и твой друг решает рискнуть. В бесконечной тайге, растянувшейся на тысячи
километров, почти невозможно выжить, и охранникам это отлично известно.
Видимо, поэтому они и не особенно ищут сбежавших. Надо только спрятаться в
снегу и выждать время. Твой друг видит, как пытается бежать один из его
товарищей. Но его заметили, охрана кричит, спускает собак. Человек
выпрямляется, делает несколько прыжков, свистит пуля, он заваливается совсем
рядом от того места, где прячется твой друг - у него размозжен череп. Собаки
бросаются на труп, начинают слизывать мозг и так возбуждены кровью, что не
чувствуют присутствия живого человека. Стражники уволакивают тело за ноги,
оставляя на снегу кровавый след, по которому идут собаки, опустив вниз
морды. Твоему другу удается продержаться несколько дней в этой ледяной
пустыне, но потом его снова хватают, полумертвого от холода.
Другой рассказанный им случай из лагерной жизни не приснится и в
кошмарном сне. Троим заключенным удается обмануть бдительность охраны. Они
хорошо подготовились - у них есть ножи, еда, теплая одежда. Самый пожилой из
них встретился в лагере с собственным сыном, которого не видел много лет. По
иронии судьбы, он проклял этого сына, узнав от вновь прибывающих в лагерь,
что тот работает в органах. И вот они оба - заключенные. Так часто случалось
в те страшные времена: палачи сидели вместе с жертвами, и ужас каждого дня
стирал прошлое, они становились ближе, один - потому что начинал вдруг
понимать, что натворил, другой - потому что видел бывшего мучителя в свою
очередь униженным и избитым, доведенным до животного состояния, - и тогда
проходила злоб;), и жертве становилось жаль палача. И потом, такая связь
между ними давала все-таки этим людям без будущего хотя бы общее прошлое.
Примирившиеся отец и сын идут друг за другом, третий беглец - почти
мальчик. Три поколения вязнут в бесконечном пространстве. Еда кончилась, они
пробуют охотиться, но дичь здесь редка, а ножи - не самое удачное оружие для
охоты. Глубокий снег мешает бежать, и три человека, ослабев, даже не
стараются поймать редких зверьков, с которыми они вдруг сталкиваются в
таежных зарослях. Отец, чувствуя приближение конца, заставляет двух молодых
людей поклясться, что, когда он умрет, они разрежут его на куски и будут
есть его мясо - "чтобы выжить и свидетельствовать", - говорит он. Старик
умирает на руках у сына, успокоенный торжественной клятвой.
Они выжили, но свидетельствовать не смогли. Их ночи отравлены
кошмарами, а дни навсегда переполнены ненавистью к слепой системе, которая
сделала из них людоедов.
Был побег на рывок -
Наглый, глупый, дневной.
Вологодского - с ног
И - вперед головой.
И запрыгали двое,
В такт сопя на бегу,
На виду у конвоя
Да по пояс в снегу.
Положен строй в порядке образцовом,
И взвыла "Дружба" - старая пила,
И осенили знаменьем свинцовым
С очухавшихся вышек три ствола.
Все лежали плашмя,
В снег уткнули носы,
А за нами двумя -
Бесноватые псы.
Девять граммов горячие,
Как вам тесно в стволах!
Мы на мушках корячились,
Словно как на колах.
Нам - добежать до берега, до цели,
Но свыше - с вышек - все предрешено.
Там у стрелков мы дергались в прицеле
Умора просто, до чего смешно.
Вот бы мне посмотреть,
С кем отправился в путь,
С кем рискнул помереть,
С кем затеял рискнуть...
Где-то виделись будто.
Чуть очухался я,
Прохрипел: "Как зовут-то
И какая статья? "
Но поздно, зачеркнули его пули
Крестом - затылок, пояс, два плеча.
А я бежал и думал: "Добегу ли?" -
И даже не заметил сгоряча.
Я к нему, чудаку, -
Почему, мол, отстал?
Ну, а он - на боку
И мозги распластал.
Пробрало! - телогрейка
Аж просохла на мне.
Лихо бьет трехлинейка,
Прямо как на войне.
Как за грудки, держался я за камни,
Когда собаки близко - не беги.
Псы покропили землю языками
И разбрелись, слизав его мозги.
Приподнялся и я,
Белый свет стервеня,
И гляжу - кумовья
Поджидают меня.
Пнули труп: "Сдох, скотина,
Нету проку с него.
За поимку - полтина,
А за смерть - ничего".
И мы прошли гуськом перед бригадой,
Потом - за вахту, отряхнувши снег.
Они - обратно в зону, за наградой,
А я - за новым сроком за побег.
Я сначала грубил,
А потом перестал.
Целый взвод меня бил -
Аж два раза устал.
Зря пугают тем светом -
Тут - с дубьем, там с кнутом.
Врежут там - я на этом,
Врежут здесь - я на том.
А в промежутках - тишина и снеги.
Токуют глухари, да бродит лось...
И снова вижу я себя в побеге,
Да только вижу, будто удалось.
Надо б нам вдоль реки, -
Он был тоже не слаб.
Чтоб людям не с руки,
А собакам - не с лап.
Вот и сказке конец.
Зверь бежал на ловца.
Снес, как срезал, ловец
Беглецу пол-лица.
Я гордость под исподнее упрятал,
Видал, как пятки лижут гордецы.
Пошел лизать я раны в лизолятор -
Не зализал, и вот они, рубцы.
Все взято в трубы, перекрыты краны,
Ночами только воют и скулят.
Но надо, надо сыпать соль на раны.
Чтоб лучше помнить. Пусть они болят.
Мы в Париже, это семьдесят восьмой год. Я смотрю по телевизору передачу
об охоте на волков с вертолета. В фильме, снятом в Сибири, показано, как
уничтожают стаю волков. Обезумевшие животные стараются зарыться в снег,
поднимают искаженные отчаянием морды к ревущим машинам, откуда дождем льется
смерть. Вскоре снег покрывается длинными кровавыми дорожками. Почти никто не
уцелел в этой бойне.
По телефону я пересказываю тебе фильм. Ночью ты пишешь песню "Охота с
вертолета" - продолжение и в каком-то смысле заключение "Охоты на волков".
Словно бритва, рассвет полоснул по глазам,
Отворились курки, как волшебный Сезам,
Появились стрелки, на помине легки, -
И взлетели стрекозы с протухшей реки,
И потеха пошла в две руки, в две руки.
Мы легли на живот и убрали клыки.
Даже тот, даже тот, кто нырял под флажки,
Чуял волчий ямы подушками лап,
Тот, кого даже пуля догнать не могла б, -
Тоже в страхе взопрел - и прилег, и ослаб.
Чтобы жизнь улыбалась волкам - не слыхал.
Зря мы любим ее, однолюбы.
А у смерти - красивый широкий оскал
И здоровые, крепкие зубы.
Улыбнемся же волчьей ухмылкой врагу -
Псам еще не намылены холки.
Но - на татуированном кровью снегу
Наша роспись: мы больше не волки/
Мы ползли, по-собачьи хвосты подобрав,
К небесам удивленные морды задрав:
Либо с неба возмездье на нас пролилось,
Либо света конец, и в мозгах перекос -
Только били нас в рост из железных стрекоз.
Кровью вымокли мы под свинцовым дождем -
И смирились, решив: все равно не уйдем!
Животами горячими плавили снег.
Эту бойню затеял не Бог - человек:
Улетающих - влет, убегающих - в бег.
Свора псов, ты со стаей моей не вяжись -
В равной сваре за нами удача.
Волки мы! Хороша наша волчая жизнь.
Вы - собаки, и смерть вам - собачья!
Улыбнемся же волчьей ухмылкой врагу.
Чтобы в корне пресечь кривотолки.
Но - на татуированном кровью снегу
Наша роспись