Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Лирика
      Крупник Валерий. Крыша на глиняных сваях -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  -
упающим днем. Дикарь. - Я провожу тебя до машины? -- спросил он женщину, у которой не было детей. - Ну проводи, - сказала она. Они вышли на улицу, дождь лил теплыми струями и закипал пузырями на асфальте. Зонт хлопнул над ними, как раскрывающийся парашют, и дождь горохом рассыпался по его куполу. - Ну скажи, - просил он настойчиво, приноравливаясь к ее валкому и вместе с тем твердому шагу, шагу крупного медвежонка. - Держи повыше, - она подмешала ноту каприза в свой голос, растянув в нос это "повы-ы-ыше". - Извини. Они подошли к похожей на обсосанный леденец машине. Одной рукой придерживая дверцу, другой он прикрывал ее зонтом, пока она садилась. Но дождь все равно ее замочил. - Ну коне-е-ечно, - она вытянула губы трубочкой, - всегда вот так. - А это что? - Панорамное зеркало, ты что не знаешь? Очень удобно, видна вся дорога, и не нужно в боковые зеркала смотреть; и потом, у него нет слепого пятна, можно головой не вертеть, когда перестраиваешься, очень удобно. Как ты только без такого ездишь. Она потянулась захлопнуть дверцу, но он придержал ее. - Скажи, - повторил он с обреченным тупым упрямством, - чего ей надо, чего она от нас хочет, чего не хватает ей в этой жизни! - Эх ты, - она включила зажигание, - дожил до смерти, а в бабах так и не разобрался. Может быть, потому что я верил им? -- думал он, провожая взглядом машину, которая, вырулив в полосу, удалялась, что-то тихо нашептывая себе шинами. Он смотрел ей вслед, стоя в медленно набухающей, подбирающейся к его лодыжкам луже, ощущая тоску и голод людоеда, оставленного людьми. Она включила задний дворник, и он отчаянно заметался по стеклу, как верная собака на привязи, стараясь отпугнуть каждую каплю дождя. Подъехав к перекрестку, она взглянула в панорамное зеркало заднего вида. Покойный стоял один посреди улицы со своим зонтом, точно солдат на карауле. Сломанная спица, выпроставшись из-под черной материи, торчала голо, как протез из брючины инвалида. Геронтология. Мир постарел. Стал рассеян и равнодушен. Мир стал забывать своих детей, сколько их у него, кого как зовут, и кто чем болел. Забытые, они потерялись в жизни, разбрелись без дорог, удрученные, хмурые. И могилам их нет места в земле, а душам в небе. Яма. У покойного был друг, с кем они переплывали королеву русских рек Волгу. Потом переплыли Атлантику, друг сначала, он следом. На том берегу друг занялся своим делом и так погряз в нем, что охладел к плаванию. Покойный же замешкался у реки Ахеронт не в силах ни отойти, ни броситься в ее тихую черную воду; стоит с засученной брючиной, ногой пробует. Поодаль, на мостках, Харон возится со своей лодкой; поправляет банки, гоняет мотор, вычерпывает воду, которой набралось с полчерпака от силы -- скучает. По-над берегом прошла мимо Бибрама Синха из Калькутты, красивейшая среди женщин. Прошла с неизменной своей улыбкой на ярко-сочных губах. Улыбкой, с которой, видно, она родилась, как остальные люди рождаются с криком. Не замедляя плавного шага, сказала, что нет никакого Харона и реки Ахеронт, а есть бог смерти Яма. И что он добрый бог. Ее чудесные волосы цвета небытия, колышущиеся в такт ее неторопливому ровному, как течение несуществующего Ахеронта, шагу, исчезли за крем обрыва. Ступни ломило от холодной воды. Он знал, что поначалу всегда кажется холодно и неохота входить, а как окунешься... Авторитеты. Тем, кто считает Борхеса новатором, следует обратить внимание на "Правду о Санчо Пансе" Кафки. С другой стороны. Если следовать Борхесу, можно не сочинять, а только компилировать. И тогда не лучше ли было вместо Эпитафии выписать из дневника Кафки: "Незаметная жизнь. Заметная неудача. " Или вместо Имена стран -- "Спастись бегством в завоеванную страну и вскоре счесть ее невыносимой, ибо спастись бегством нельзя нигде, " оттуда же. А с другой стороны, чем лучше-то? Не буди лиха, пока оно тихо. Он позволил себе упрекнуть ее в сердцах. - Вы, наверное, могли бы ударить ребенка, - сказал он, сам до конца не веря своим словам. Она обиделась, даже не столько обиделась, как возмутилась, что он посмел такое про нее сказать. Но ребенка ударила, его ребенка. О чем думал покойный. Отчего, думал покойный, маясь бессоницей, у проституток такие плохие зубы. Оттого, наверное, думал он, продолжая маяться бессоницей, что они едят много сладкого. Почему, думал покойный, проститутки едят много сладкого. Думал и не находил ответа, и с тоской понимал, что ему уже не уснуть до утра, и снова думал, отчего у проституток плохие зубы. И вспоминал, что остановившиеся часы в Китайском городе всегда показывают без пятнадцати девять. ... проститутки, думал он, едят много сладкого. Нанду. В стране, где поселился покойный, было ужасно много писателей. Писатели много и хорошо писали. Их произведения напоминали ему страусов, крупных длинношеих птиц с зорким колючим взглядом, птиц на мощных и быстрых -- не угнаться -- ногах, птиц, не живущих небом. Профориентация. Если бы покойный был художником, он бы нарисовал два крыла, черные изогнутые серпами, и глаза, безжалостные, как чужое счастье. Крылья и глаза смерти. Если бы покойный был писателем, он бы посвятил ей свою книгу, ей и, конечно, дочери. Но он был всего лишь покойным по призванию и по судьбе. Бибрама Синха. Так звали красивейшую среди женщин. И была она родом из Калькутты, а лицом похожа на девушек Филиппин. Стоило ей улыбнуться, как вокруг распускались лотосы, и на их мясистых плавучих листьях восседало по огромной слизисто влажной лягушке с неподвижным пучеглазым взглядом водянистых глаз, а воздух наполнял приторный аромат корицы, миндаля и ванили. В многоэтажном учреждении, где волею судьбы выпало ей работать среди стекла, пластика и химикалий, среди приборов, мигающих крошечными, как поросячьи глазки, лампочками, среди обслуживающих эти приборы людей, точных, расчетливых в движениях и мыслях, среди стерильных сред, халатов, перчаток и желаний она была, словно большеглазый лягушонок Маугли посреди переплетенных лиан в кругу волчьей стаи. В тот день она выглядела хуже, чем обычно; казалась усталой, большие, как испуг, глаза ее были красны, помада на губах ее ссохлась и скаталась в крошки. Но и такой она оставалась самой прекрасной в мире. Они говорили о квартире, куда она только что переехала, о растущих ценах на жилье, о сырости и холоде предстоящей зимы. Она со вздохом махнула рукой, и обручальное кольцо на безымянном пальце сверкнуло тускло и холодно, как обнаженный клинок. И разве не тогда, подумалось ему, наступает конец света, когда красивейшая его женщина выходит замуж? Ее чужие цвета небытия глаза ответили утвердительно. Нет, друг ты мой ситный, замок сбивать надобности не предвидится нам никакой, потому не воры мы с тобой лихоимцы какие и умысла злого про себя не держим, а даже напротив, Сим, путь наш прям и праведен, хоть и извилист местами, и ступеньки круты на нем и по большей части щербаты от времени, так что под ноги себе наблюдай в оба, а то не ровен час загремим мы с тобой по ступеням тем заодно вместе с ношей нашей листовой да гремучей, ибо объясни мне разгадку такую, что на свете всего сильнее гремит, дребезжит да звякает? Твоя, Сима, правда, двухмиллиметровая листовая, и что у ней за края да углы ведомо тебе, думаю, не понаслышке, а по отметинам на заскорузлых твоих цвета землисто-неопределенного. И все же кручиниться да тревогу бить оснований глубоких нам нету, потому рукавицы я принесть не забыл да и ключ от окна чердачного раздобыть озаботился, так давай что ли сборы наши недолги от Кубани, как в песне той, до Волги под черту подводить. Делу стало быть время приспело, и канючи да канители разводить больше некуда. Точно как о том в книге книг сказано почерком хоть и мелким, а на поверку разборчивым. Время, там говорится, пораскидать камушки, но время, между тем, их и обратно пособирать да в порядок привесть. А раз так, то бери-ка ты, Сима, картуз свой промасленный на редеющие определяй, и айда что ли? Ох, Симеон, ну и виды тут зрению предстают с вышины, что тебе с оборзения колеса, разве только еще краше. Сколько лет, скажу тебе, в этом строении блочно типовом обретаюсь, а сюда на самую что ни есть верхотуру не добирался еще, не взлезал. Сколько, спрашиваешь, в точности годов утекло да развеялось; на перечет, пожалуй, не поручусь, а в целом полная жизнь получается, как ты его ни крути да ни поворачивай, потому как сызмальства неразумного и потом всю дорогу приспособился человек под крышей быть-бытовать, и родится там и под ней же покатой отходит, кому оно когда назначится или же нелегкая подфартит. Почему нелегкая, правду сказать, не ведаю, а только не слыхал, чтобы она у кого легкой то обернулась, хотя возможность такую принципиально допустить возражений не имею. А не примечаешь, скажи, как здесь дышится не в пример низинам нашим пыльным да всяческими смрадами изобилующим, тут не просто тебе выдох-вдох дыши не дыши, как у фельдшера участкового на сеансе, тут он воздух сам собой словно пьется, что эфир да эмпиреи, если только слово я точное подобрал, ну а если нет, все одно, полагаю, разумеешь, к чему клоню, пусть и помалкиваешь большей частью, угрюмый да недоверчивый, как татарин. Да я и, к слову сказать, не в обиде. Что напрасно в прения входить да словеса расточать, слушай лучше, как прихватывает дух от высоты ли неземной, от вида ли непривычного. А чего, Сима-друг, нам с тобой мешкать да переминаться с одной на другую, плоскостопие одно от такого усердия, погляди, далеко как земля стала, да и небо далеко тоже самое, тянет что-то внутри да томит немилосердно, так что мочи-терпения уже нет. А давай, Симеон, полетаем что ль! Нет? Ну тогда я сам-один в вышину орлом взмою недощипанным, недоклеванным вороном крюки свои распластаю да все разом узрю во всей его поднаготной да наготе. Ты зашкирок мой отпусти, Сим лучше, да за пояс меня не замай, пропади ты, сгинь с пути моего и не засти полосу мою взлетную, она, может, одна и есть у меня, что была да осталась на веку моем перекошенном да гребанном вдрызг. Что ж вцепился ты, враг, точно клещ кровосос, обхватил со спины и ни пути не даешь мне, ни воли, разве ни указ тебе слово-просьба моя, или душа твоя уж суха совсем, как асфальт тот под нами сера да суха, на который смотреть головокружение делается и в животе пустота, да неужто затвердела, истопталась она до того, что не внемлет, не слышит зова того, коим призван я и томим. Ну а хоть бы и так, я тебе скажу, сторона твое дело, смекнул? Вот в сторонке и стой, схоронись от греха и не дави, не ломай ты меня, что хвороба-напасть, и пускай его дело мое табак, зато мой табачок то дукатовский, и держать его врозь я вперед вознамерился, про себя до последней понюшки, до сориночки-крошки мелкой, так то. Что сидишь упырем да картуз свой обгрызанными скребешь, или доволен, что полет мой свободный прервал, да какой там прервал, на корню подрубил, как сорняк у себя в огороде выкорчевал да и кинул сбочь гряды, пусть себе мокнет-гниет либо сохнет на солнце-припеке по прогнозу смотря, а не то, глядишь, жуки и гусеницы обгрызут по кусочкам и на нужды свои насекомые растащат по всей поднебесной. И не в табаке оно, Сима, дело, разве я когда откажу тебе в папиросе, будь то Ява-фабрики табачное изделие или, скажем, Дукат, сам ведь знаешь, как заведено у нас, что разломим напоперек, если каждому не хватает, и дымим себе беспечально. Нет, не в табаке та дворняга зарыта, а порыва мне жаль, был порыв у меня. Да такой, что и сам не скажу, как и что, а только будто и сам я не свой, будто это не он во мне полыхает заходится, а я уже в нем, и ни света, ни тьмы, все едино, лишь бы взять оторваться бы, отделиться так, чтобы насовсем уже... Ох, как-то речи мои мутны сделались, точно заворочалось что на дне, взбило облаком глину с песком, так и чувствую на зубах скрипучий, был порыв у меня... Буде, Сим, не гляди на меня, словно кошка та, что почует неминуче, чью мясу втихомолку уговорила, не воззри украдкою, что собака виноватая на хозяина своего, не хозяин я тебе, ни тебе, ни, по правде сказать, себе самое, и опять же, ситный, не собаки мы и не кошки-мышки, и захочешь повиниться иной раз, хвостиком повилять да ушком потереться, а ни хвоста и ни шерстки на ухах в наличии не означено. А теперь, доложу я тебе без околичностей долгих, покурить мне охота приспела, да и ты, смекаю, от дымка не откажешься, дым он к тишине душевной клонит и раздумию очень споспешествует, особливо когда в охотку, а не по баловству. Шибболет. К ней приехала погостить подруга со своим сынишкой Чарли, удивленным зверенышем во всю ширь своих кругло-голубых нежных глаз. "Ангелоподобной ребенок, " - сказала она про него. Так и назвала -- "ангелоподобный. " - Вы не любите детей? -- спросил он. - Почему? - удивилась она. - Это я и хотел узнать, почему вы не любите детей. Она ушла накрывать на стол. Годы покойного. На обложке книги, что он читал, была фотография листьев клена, листьев и веток, на которых они росли или с которых опадали, если была осень. Он открыл книгу, ища страницу и место, где он прервался. Тем временем ему пришла фантазия. Они на пляже. Она лежит на спине на махровом полотенце, обсыхая после купания; ее волосы влажно блестят, как свеженаложенная на бумагу китайская тушь; на носу, море смыло всю пудру и крем, проступили бледные, как крапинки на крыле ночной бабочки, веснушки. Покойный, он и в фантазиях оставался покойным, кормит ее черешней. Он сидит на песке у ее головы с пакетом ягод и одну за другой, держа за черенок, подносит к ее губам, тонким, резко очерченным, сложенным в причудливую букву м, точно выписанную арабской вязью на меловой коже ее лица. Она срывает ягоду губами и после сложной и слаженной работы внутренних механизмов рта приподнимает голову и открывает глаза, ища куда выплюнуть косточку. Глаза у нее цвета черешневой спелости, для самих ягод недостижимой. - Давайте, я буду сплевывать косточки, - предлагает он. - Как это? - Сейчас покажу. Берите! -- он скармливает ей очередную черешню. - Съели? - Угу. - Покажите косточку. Тоненьким змеиным язычком она выталкивает между губ съеденную до гола ягоду. Покойный наклоняется к ее лицу. Так низко, что замечает тончайшие морщинки на ее шее. Все связанное с ней было шее; тончайшее, легчайшее, свежайшее, недоступнейшее. Он видит, что скулы ее не совсем плотно обтянуты нежнейшей кожей, он никогда точно не знал ее возраста; боковым зрением он рассматривает выступающую под натянутой тканью купальника грудь, маленькую, но полную грудь девушки-подростка, и дальше живот, ровный, как песчаная коса у кромки воды, чуть вздымающийся овалом между гребней тазовой кости и снова опускающийся к тому месту женского тела, куда сходятся ноги, образуя таинственное, странное для мужского рассудка соглашение. Своими губами он касается ее теплых губ, пахнущих не черешней, как он ожидал, а ее телом, ее волосами и морем, языком он проводит вдоль ее любопытно ожидающих губ и снимает косточку с ее языка, неожиданно упругого и шершавого, это единственный женский мускул, думает он, не уступающий в силе мужскому. Он набирает воздуху в грудь, чтобы плюнуть, но нежная судорога прижимает язык к небу, сдавливает горло и проталкивает косточку внутрь. - И где же? -- она, улыбаясь, смотрит на него снизу, - Куда вы дели косточку? - А нету, - он подносит очередную ягоду к ее рту. Прежде чем снять черешню, она опять закрывает глаза. Фантазия раз за разом повторялась в течение всей ночи, не давая ему передышки, не оставляя даже паузы выключить свет. К утру он был так истощен, что уснул без снотворного. Он знал, что весь эпизод длился в мозгу несколько миллисекунд и, следовательно, за ночь повторился более миллиона раз, это довольно много косточек, это товарный вагон черешни, и перебрать его по ягодке... Он подивился на свои нервы, нервы покойного человека. Фантазия возвращалась несколько ночей кряду, стоило ему взять в руки книгу с кленовой обложкой. Так продолжалось, пока он не убил ее двойной дозой далмэна. Правда и книгу дочитать ему не пришлось. Это был лучший роман Вирджинии Вулф "Годы". Революция. А два года спустя в Брайтоне на Гарвард стрит мы выбирали президента России, некого Бельцина. Все были оживлены, шумно смеялись, а профессор Яглом даже не спал ночь накануне. Не было только Кирилла Яковлевского и, конечно, ее. Э, смотри-ка, друг, вот прореха та, что и на старуху проруха, заржавела поди от ненастьев да и прохудилась тебе, течь дала, так что полундра, уважаемые товарищи, все по местам, потому последний нам наступает парад. А и не солидный кажется совсем ущерб, как присмотришься, всего делов, что с ладошку размером, с кулачок ребетячий от силы, у Алешки моего и то побольшее будет, если сравнить. Ну а может это только так мне мерещится за сроком давности забытья, а взаправду в одинаком они размере-номере, кулачок Алешкин да пробоина эта промоина, сквозь которую вся беда и пролилась на мою непутевую да непокрытую; у тебя вон, Сима, хотя бы картуз твой обтерханный прикрытием. И то сказать, оно завсегда так и бывает, что от пустяка малого, от какой-нибудь ерунды незначительной, что и не различить без пенсне, от в седьмом ряду шестой закорючки, а такое проистечет, так навертится да завернется, что не то чтобы распутать, а не знаешь с какого конца и подъехать, потому и концов у него нет, у круглого. Вот к примеру меня возьми на ладони всего как есть с потрохами пусть и не лучшей свежести, возьми да по полочкам разложи с номерками да галочками, и увидишь тогда, что начало всех бед оно вот тебе с Гулькин ноготь в периметре, и стоим мы понуро на него наши ясные, принятием внутрь покуда незамутненные, вылупив. Обозначим прямо, в обиняки да мудрствования не вдаваясь: дыра в крыше, и не дыра даже, но видимость больше, так что дранкой задраить да заплатою залатать в два жестяных миллиметра для человека с понятием и разговоров самих не стоит. А гляди, как оно обернулося да в какие следствия вылилось, разлилось по рукавам, разветвилось, точно куст тебе дремучий да непролазный, весь в репьях и терниях колких, что не разобрать уже ни пути-дороги, ни конца и ни края, разве что рукой махнуть да грусть кручину свою тоской избыть, исподобившись на манер того, как в столярном ремесле клин выгоняют. Что? Пора, говоришь, перекур наш с тобой окорачивать да знать делу время? Эк куда тебя, Сима-друг, или не видишь сам, что темно кругом, уже ли на ночь глядя нам с тобой артельничать мастерить да жильцов-граждан покой перестуком да перезвяком мастеровым нарушать. Ты возьми-ка лучше инструмент свой положь и путем упакуй, чтоб в порядке был, и вокруг оглянись, или не видишь, как вызвездило, что тебе в планетарии. И давай что ли доставай непочатую, что в кармане у тебя так булькает

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору