Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
у, Клаудио Коттес приходил в состояние крайнего душевного
волнения. С какой почти неистовой надеждой ждал он, когда же из этих
странных для слуха аккордов родится наконец нечто похожее на музыку! Он
признавал за собой слабость человека, отставшего от жизни, понимал, что
невозможно все время идти по старым, торным дорожкам, и постоянно твердил
себе, что именно "приятности" в музыке следует избегать, ибо она - признак
бессилия, одряхления, рутинной ностальгии. Ему было известно, что новое
искусство прежде всего должно заставлять слушателя страдать: в этом -
уверяли все - гарантия его жизнеспособности, Но ничего поделать с собой он
не мог. Слушая из соседней комнаты, он иногда до хруста в суставах сплетал
пальцы, как бы пытаясь этим усилием помочь сыну "вырваться на волю". Но
тот и не стремился к освобождению: ноты мучительно и безысходно
запутывались, аккорды приобретали враждебное звучание; все либо оставалось
в состоянии какой-то неуравновешенности, либо выливалось в самую
невероятную разноголосицу. Помоги ему бог! Пальцы отца расплетались и
слегка дрожали, когда он закуривал сигарету.
Итак, сегодня Коттес был один, чувствовал себя хорошо, через открытые
окна в квартиру струился теплый воздух, и хотя было уже половина девятого,
солнце еще не село. Он начал одеваться, но тут зазвонил телефон.
- Маэстро Коттес? - раздался незнакомый голос.
- Да, я, - ответил он.
- Маэстро Ардуино Коттес?
- Нет, это его отец, Клаудио Коттес.
Трубку положили. Маэстро вернулся в спальню, но телефон зазвонил снова.
- Так дома Ардуино или нет? - почти грубо спросил тот же голос.
- Нет! Его нет, - отозвался отец, стараясь вложить в свой тон побольше
резкости.
- Тем хуже для него! - рявкнул неизвестный и бросил трубку. Что за
манеры, подумал Коттес. И кто бы это мог быть? Кто они - нынешние друзья
Ардуино? И как прикажете понимать это: "Тем хуже для него"? После
разговора в душе Коттеса остался неприятный осадок.
Но, к счастью, вскоре все прошло.
Старый артист разглядывал в зеркале шкафа свой вышедший из моды фрак -
широкий, чуть мешковатый, соответствующий его возрасту и в то же время
очень bohemien. Вдохновленный, по-видимому, примером легендарного Иоахима[
], Коттес, стремясь чем-то отличиться от нынешних пошлых франтов, не без
кокетства щеголял черным жилетом.
Точь-в-точь таким, как у лакеев, но разве найдется в мире человек -
будь он даже слепцом, - который принял бы его, Клаудио Коттеса, за лакея?
На улице было тепло, но он, чтобы не привлекать любопытных взглядов, надел
легкое пальто и, прихватив театральный бинокль, вышел из дому, чувствуя
себя почти счастливым.
Стоял чудесный вечер начала лета, когда даже Милан ухитряется выглядеть
романтично - так тихи и малолюдны его улицы, так благоухают цветущие липы
в парках, а посреди неба сияет лунный серп.
В предвкушении захватывающего зрелища, встречи с друзьями, споров,
возможности полюбоваться красивыми женщинами и даже шампанского, которым
наверняка будут угощать потом на приеме в фойе театра, Коттес пошел по виа
Консерваторио: путь этот был немного длиннее, зато не придется глядеть на
эти отвратительные крытые каналы.
По пути маэстро стал свидетелем забавной сценки. Молодой человек с
длинными вьющимися волосами, стоя прямо на тротуаре и поднеся микрофон к
самым губам, исполнял неаполитанскую песенку. Провод от микрофона тянулся
к аккумулятору, то есть к ящику с усилителем и динамиком, отчего голос
певца вызывающе громко разносился по всей улице. Было в этом голосе что-то
буйное, какая-то яростная сила, и, хотя парень пел о любви, казалось, он
кому-то угрожает. Вокруг никого, кроме десятка восторженных мальчишек.
Окна по обеим сторонам улицы закрыты, жалюзи опущены, словно даже дома
отказываются слушать певца. Неужели в квартирах нет ни души? Или жильцы,
чего-то опасаясь, заперлись, притаились, делая вид, будто их нет дома?
Когда Клаудио Коттес поравнялся с певцом, тот, не сдвинувшись с места, так
заголосил, что даже динамик стал вибрировать: это было явное требование
положить деньги в тарелочку, стоявшую на ящике усилителя. Но маэстро,
испытывая смущение, почему-то ускорил шаг и прошел мимо. И потом долго еще
чувствовал, как спину сверлит злобный взгляд.
"Невежа, собака!" - ругнул он про себя бродячего певца, чьи развязные
манеры почему-то испортили ему настроение. Но еще большую досаду вызвала у
него - уже у самой площади Сан-Бабила - мимолетная встреча с Бомбассеи,
отличным парнем, который когда-то учился у него в консерватории, а теперь
занимался журналистикой.
- Вы в "Ла Скала", маэстро? - спросил тот, заметив в вырезе пальто
белый галстук-бабочку.
- Ты намекаешь на то, о неучтивый отрок, что в моем возрасте следовало
бы... - сказал он, наивно напрашиваясь на комплимент.
- Вы сами прекрасно знаете, - ответил Бомбассеи, - что "Ла Скала" без
маэстро Коттеса - это уже не "Ла Скала". А где же Ардуино?
Почему я его не вижу?
- Ардуино был на генеральной репетиции. Сегодня вечером он занят.
- А, вот оно что, - с понимающей улыбкой кивнул Бомбассеи. - Сегодня
вечером... он предпочел отсидеться дома...
- То есть? - спросил Коттес, уловив в этих словах какую-то недомолвку.
- Да слишком много на улицах приятелей шатается. - Молодой человек
бросил многозначительный взгляд на прохожих. - Впрочем, на его месте я
поступил бы так же... Извините, маэстро, мой трамвай...
Желаю вам хорошо провести вечер!
Встревоженный старик замер в нерешительности, не понимая, что
происходит. Посмотрел вокруг, но не заметил ничего подозрительного, разве
что народу на площади меньше, чем обычно, и вид у прохожих какой-то
неопрятный, а лица напряженные. Хотя слова Бомбассеи так и остались для
него загадкой, в памяти Коттеса бессвязно замелькали обрывки фраз сына,
лица новых приятелей, невесть откуда появившихся у него за последнее
время, странные вечерние отлучки, которых Ардуино никак не объяснял,
всячески уклоняясь от ответа на его вопросы.
Неужели сын влип в какую-нибудь грязную историю? Но чем таким особенным
отличается именно этот вечер? Каких таких "приятелей"
шатается слишком много?
Обуреваемый странными мыслями, Коттес дошел до площади "Ла Скала". И
тотчас озабоченность улетучилась от одного привычно волнующего вида
оживленной публики, дам, окутанных облаками трепещущих шелков и вуалей,
толпы зевак, длинной вереницы роскошных автомобилей, за стеклами которых
можно было разглядеть брильянты, белые манишки, обнаженные плечи.
Приближалась грозная, быть может даже трагическая, ночь, но невозмутимая
"Ла Скала"
демонстрировала все свое непреходящее великолепие. За последние
театральные сезоны ни разу еще не было такого удачного, такого
гармоничного сочетания лиц, вещей, настроения. Похоже, растекавшаяся по
городу тревога лишь усиливала всеобщее возбуждение. Посвященные могли
подумать, будто некий блистательный и сознающий свою исключительность мир
решил укрыться в любимой цитадели - как нибелунги укрылись от Аттилы в
королевском дворце, чтобы провести там последнюю безумную ночь блаженства.
Но посвященных было очень мало. Большинству людей в этот чудесный теплый
вечер казалось, что смутные времена миновали, истаяли вместе с последними
холодами и что впереди у всех долгое спокойное лето.
Подхваченный толпой, Клаудио Коттес почти и не заметил, как оказался в
залитом ослепительным светом партере. Часы показывали без десяти минут
девять, театр был полон. Коттес оглядывался по сторонам, как восторженный
мальчишка. Да, сколько лет уж прошло с тех пор, как он впервые вступил в
этот зал, а воспоминания сохранились такими же чистыми и живыми, какие
оставляют по себе исключительные явления природы. Многие из тех, с кем он
сейчас мимоходом раскланивается, испытывают - он был убежден - то же
самое. Вот на чем зиждится особое братство, своеобразное невинное
"масонство", которое у постороннего, непосвященного, могло даже вызвать
легкую насмешку.
Кто не пришел? Наметанным взглядом Коттес обшаривал одну за другой
заполненные публикой ложи: да нет, все вроде на месте. Рядом с ним сидел
известный педиатр Ферро, готовый скорее дать тысяче своих маленьких
клиентов умереть от крупа, нежели пропустить премьеру (в голове у Коттеса
родился тонкий каламбур; в нем был намек на царя Ирода и младенцев
галилейских, и Коттес решил, что к случаю обязательно им блеснет). Справа
сидела пара, которую он про себя окрестил "бедными родственниками", -
пожилые супруги в вечерних туалетах; они не пропускали ни единой премьеры,
одинаково пылко аплодировали всему, но никогда ни с кем не заговаривали,
ни с кем не здоровались и даже между собой не делились впечатлениями,
поэтому все считали их дорогими клакерами: сидя в самой аристократической
части партера, они своим примером должны были побуждать публику к
аплодисментам. Чуть подальше он увидел известного экономиста, профессора
Скьясси, прославившегося тем, что на протяжении многих лет он неотступно
следовал за Тосканини - куда бы тот ни ездил со своими концертами. А
поскольку в те времена денег у него было не густо, Скьясси путешествовал
на велосипеде, спал на садовых скамейках, а еду возил с собой в рюкзаке.
Родные и друзья считали его немного помешанным, но все равно любили. Вон
инженер-гидравлик Беччан, богач, возможно даже миллиардер, но весьма
посредственный и незадачливый меломан: с месяц назад его приняли в
общество любителей квартета (о чем он мечтал десятки лет и ради чего готов
был, как влюбленный, на самые невероятные дипломатические ухищрения), и
теперь он до такой степени зазнался, стал так высокомерен и дома, и на
работе, что сделался просто невыносим, и, не стесняясь, рассуждал о
П„рселле[ ] или д'Энди[ ], хотя прежде не осмелился бы обеспокоить
каким-нибудь вопросом последнего контрабасиста в оркестре. Вон со своим
коротышкой мужем бывшая продавщица Мадди Канестрини, красавица, которая
перед каждой премьерой консультировалась у одного доцента по истории
музыки, чтобы в обществе не ударить лицом в грязь.
Ее знаменитая грудь никогда еще не была выставлена напоказ с такой
щедростью и, по чьему-то меткому выражению, сверкала в толпе, как маяк
мыса Доброй Надежды. Вон княгиня Вюрц-Монтегю с длинным, похожим на птичий
клюв носом. Она специально приехала из Египта и привезла своих четырех
дочерей. Вон там, в ложе бенуара, у самого просцениума, мрачно сверкают
глаза бородатого графа Ноче, посещающего театр только в те дни, когда
даются спектакли с участием балерин. Свое удовольствие он выражает
неизменным восклицанием:
"Какая фигура! Какие икры!" В одной из лож первого яруса в полном
составе многочисленный клан Сальчетти - старое миланское семейство,
гордящееся тем, что с 1837 года не пропустило ни единой премьеры в "Ла
Скала". Вон, тоже почти над просцениумом, но в четвертом ярусе, обедневшие
маркизы Мариццони - мать, тетка и незамужняя дочь, - с горечью исподтишка
поглядывающие на роскошную ложу ј 14 во втором ярусе, некогда бывшую чуть
ли не их собственностью, с которой в этом сезоне им пришлось расстаться
из-за стесненности в средствах.
Вынужденные довольствоваться восьмой частью абонемента и перебраться
туда, наверх, чуть ли не в раек, нахохлившиеся, чопорные, они чем-то
напоминают удодов и стараются поменьше бросаться в глаза.
Вот под присмотром адъютанта в военной форме подремывает в своем кресле
малознакомый публике тучный индийский принц, и aigrette[ ] на тюрбане
мерно покачивается в такт его дыханию: вверх-вниз, то высовываясь из ложи,
то исчезая. Неподалеку в умопомрачительнокрасном платье с глубоким, почти
до талии, декольте, стоит, а вернее, выставляет себя напоказ потрясающая
дама лет тридцати; говорят, что это одна из голливудских звезд, но какая
именно - не знают. Рядом с нею неподвижно застыл в кресле удивительно
красивый, но смертельно бледный ребенок: кажется, вот-вот он испустит дух.
Что же до главных соперничающих групп - аристократии и крупной буржуазии,
- то на этот раз обе они отказались от снобистской традиции оставлять ложи
полупустыми: в театре собрался весь цвет ломбардской знати, отчего ложи
походили на плотные гроздья загорелых лиц, белых манишек и фраков от
лучших портных. О том, что успех вечеру обеспечен, свидетельствовало
вопреки обычаю и множество красивых и весьма смело декольтированных
женщин. Коттес решил во время одного из антрактов вспомнить юношеские
проказы и попытаться заглянуть в глубину этих вырезов сверху, а в качестве
наблюдательного пункта наметил ложу четвертого яруса, где сверкали
гигантские изумруды Флавии Соль - доброй его знакомой и обладательницы
прекрасного контральто.
Всему этому парадному блеску противостояла только одна ложа, походившая
на мрачное, неподвижное око среди трепещущих цветов.
Была она в третьем ярусе, и занимали ее три господина лет тридцати пяти
- сорока: один стоял в центре, двое сидели по бокам. Они выглядели как
близнецы: угрюмые, худощавые, в двубортных черных пиджаках с темными
галстуками. Молча, не шевелясь, чуждые всему, что творилось вокруг, они
упорно глядели на занавес, словно он был единственной вещью, заслуживающей
их внимания. Казалось, это не гости, пришедшие насладиться музыкой, а
зловещие судьи, ожидающие исполнения вынесенного ими приговора. И в своем
ожидании они не желали смотреть на приговоренных, но не из сочувствия, а
просто из отвращения. Многие из собравшихся то и дело задерживали на них
взгляд, испытывая какую-то неловкость. Кто эти люди? Как смеют они
омрачать настроение публики своим траурным видом? Если это вызов, то кому?
Маэстро Коттес, заметив их, тоже был несколько озадачен. Какой зловещий
диссонанс! Он слегка поежился, однако не осмелился направить на эту троицу
свой бинокль. Но тут погасили люстры. В темноте можно было различить
слабое сияние над оркестровой ямой и появившуюся на его фоне сухощавую
фигуру дирижера Макса Ниберля, который специализировался на современной
музыке.
Если в зале в тот вечер собрались люди робкие или нервные, то музыка
Гроссгемюта, неистовство тетрарха, бурные и частые вступления хора,
рассевшегося, словно стая ворон, на возвышении в виде островерхой скалы
(громоподобное пение лавиной обрушивалось на публику, отчего она даже
вздрагивала), фантасмагорические декорации - все это, конечно, вряд ли
способствовало блаженному упоению. Да, автор добивался сильных эффектов,
но какой ценой! Из оркестра, хора, солистов кордебалета (как дотошная
мимическая иллюстрация он почти не сходил со сцены, тогда как солисты
пребывали почти без движения), дирижера и даже зрителей выжали все, на что
они были способны. В конце первого акта вспыхнули аплодисменты, выражавшие
не столько всеобщее одобрение, сколько общую физическую потребность в
какой-то разрядке. Стены великолепного зала дрожали. После третьего вызова
среди исполнителей выросла высоченная фигура Гроссгемюта, который
благодарил публику, коротко и как бы через силу улыбаясь и кланяясь.
Клаудио Коттес вспомнил о трех зловещих типах и, не переставая
аплодировать, поднял взгляд в сторону их ложи: все трое были на месте,
недвижимые и безучастные, как прежде; они не хлопали, не разговаривали и
казались неживыми. Может, это вообще манекены? Они не изменили позы, даже
когда большая часть зрителей хлынула в фойе.
Именно во время первого антракта в театр проникли слухи о том, что в
городе зреет какой-то переворот. В фойе эти слухи распространялись
исподволь, постепенно, благодаря сдержанности, присущей завсегдатаям "Ла
Скала". И уж конечно, они не могли заглушить горячих споров об опере
Гроссгемюта, в которых старый Коттес тоже принял участие, стараясь,
однако, не давать оценок и ограничиваясь шутливыми замечаниями на
миланском диалекте. Наконец раздался звонок, оповещавший о конце антракта.
На лестнице, ведущей к залу со стороны театрального музея, Коттес оказался
рядом с каким-то знакомым, чье имя он никак не мог вспомнить. Тот, заметив
Коттеса, лукаво улыбнулся.
- Вот хорошо, дорогой маэстро, что я вас встретил, - сказал он, - мне
как раз нужно кое-что вам сообщить...
Говорил он медленно, с напускной многозначительностью. Оба продолжали
спускаться, но на какое-то мгновение толпа разделила их.
- Ну вот, наконец-то, - заговорил знакомый, когда их опять прижало друг
к другу. - Куда это вас унесло? Мне даже показалось вдруг, что вы сквозь
землю провалились!.. Как Дон Жуан!
Очевидно, он счел свое сравнение таким остроумным, что от души
рассмеялся и долго не мог успокоиться. Это был господин с невыразительной
внешностью интеллектуала из хорошей семьи, оказавшегося в стесненных
обстоятельствах, о чем можно было судить по старомодному смокингу, мятой и
не первой свежести рубашке, сероватой каемке под ногтями. Испытывая
неловкость, старый Коттес ждал, что он скажет еще. Они добрались почти до
конца лестницы.
- Ну ладно, - понизив голос, продолжал этот знакомый незнакомец, - я
вам скажу, но пусть это останется между нами. Строго между нами, вы меня
понимаете?.. Однако не нужно воображать то, чего нет... И не вздумайте
считать меня... Как бы это сказать... лицом официозным... рупором, что
ли... так, кажется, принято нынче говорить, правда?
- Да-да, - откликнулся Коттес, чувствуя, как в душе опять поднимается
тревога, такая же, какую он испытал при встрече с Бомбассеи, только еще
более острая. - Да... Но, уверяю вас, я совершенно ничего не могу понять...
Дали второй звонок. Они шли по коридору, который тянется вдоль левой
стороны партера.
Возле лесенки, ведущей к креслам, странный господин остановился.
- Я должен вас покинуть, - сказал он. - Мое место не в партере...
Да, так вот... Думаю, достаточно будет, если я скажу, что вашему сыну,
композитору... пожалуй, лучше поостеречься, да... Он уже не ребенок, не
так ли, маэстро?.. Но вы идите, идите, уже свет погасили... Я и так сказал
лишнее, поэтому...
Он рассмеялся, кивнул и, не протянув руки, быстро, почти бегом,
удалился по красной ковровой дорожке уже пустого коридора.
Старый Коттес растерянно вошел в темный зал и, на ходу извиняясь,
добрался до своего кресла. Он был в полном душевном смятении. Что же
задумал этот сумасшедший Ардуино? Выходит, весь Милан знает, а он, отец,
даже представить себе не может, о чем идет речь. И кто этот таинственный
господин? Где их познакомили? Безуспешно пытался Коттес припомнить
обстоятельства их первой встречи. Похоже, к музыкальным сферам он не имеет
отношения. Тогда где же? Может, за границей? В какой-нибудь гостинице во
время отдыха? Нет, на ум ничего не приходило. Между тем из глубины сцены,
по-змеиному извиваясь, двигалась к рампе обольстительная Марта Витт, чье
варварски обнаженное тело должно было символизировать страх или что-то в
этом роде, вползающий во дворец тетрарха.
С божьей помощью и второй акт подошел к концу. Как только зажгли свет,
старый Коттес стал беспокойно шарить взглядом, отыскивая того господина.
Сейчас он расспросит его обо всем, заставит наконец объясниться; никто не
может отказать ему в праве... Но того что-то не было видно. Коттеса так и
тянуло взглянуть на ложу с тремя мрачными типами. О, теперь их было уже не
трое, а четверо. Четвертый стоял чуть позади и, хотя был в смокинге,
выглядел так же убого, как остальные.
Вышедший из моды смокинг (теперь уже Коттес, не колеблясь, поднес к
глазам бинокль), мятая, не первой свежести рубашка. Но в отличие от первых
троих, этот, новенький, хитровато усмехался. По спине маэстро побежали
мурашки.
Он повернулся к профессору Ферро с видом утопающего, который хватается
за соломинку.
- Простите, профессор, - сказал он порывисто, - вы не знаете, что это
за три противных типа вон в той ложе третьего яруса, слева от дамы в
лиловом?
- Вы имеете в виду тех некромантов? - смеясь, откликнулся педиатр. - Да
это же генеральный штаб! Генеральный штаб почти в полном составе!
- Генеральный штаб? Какой генеральный штаб?
Ферро даже развесели