Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
на скрипке, чтоб посмотреть, что мож-
но будет для него сделать. Когда же отчим пошел за скрипкой, Б. поти-
хоньку стал давать денег моей матери, но та не брала. В первый раз ей
приходилось принимать подаяние! Тогда Б. отдал их мне, и бедная женщина
залилась слезами. Отчим принес скрипку, но сначала попросил водки, ска-
зав, что без этого не может играть. Послали за водкой. Он выпил и расхо-
дился.
- Я сыграю тебе что-нибудь из моего собственного, по дружбе, - сказал
он Б. и вытащил толстую запыленную тетрадь из-под комода.
- Все это я сам написал, - сказал он, указывая на тетрадь. - Вот ты
увидишь! Это, брат, не ваши балетцы!
Б. молча просмотрел несколько страниц; потом развернул ноты, которые
были при нем, и попросил отчима, оставив в стороне собственное сочине-
ние, разыграть что-нибудь из того, что он сам принес.
Отчим немного обиделся, однакож, боясь потерять новое покрови-
тельство, исполнил приказание Б. Тут Б. увидел, что прежний товарищ его
действительно много занимался и приобрел во время их разлуки, хотя хва-
лился, что уже с самой женитьбы не берет в руки инструмента. Надобно бы-
ло видеть радость моей бедной матери. Она глядела на мужа и снова горди-
лась им. Искренно обрадовавшись, добрый Б. решился пристроить отчима. Он
уже тогда имел большие связи и немедленно стал просить и рекомендовать
своего бедного товарища, взяв с него предварительное слово, что он будет
вести себя хорошо. А покамест он одел его получше, на свой счет, и повел
к некоторым известным лицам, от которых зависело то место, которое он
хотел достать для него. Дело в том, что Ефимов чванился только на сло-
вах, но, кажется, с величайшею радостью принял предложение своего старо-
го друга. Б. рассказывал, что ему становилось стыдно за всю лесть и за
все униженное поклонение, которыми отчим старался его задобрить, боясь
как-нибудь потерять его благорасположение. Он понимал, что его ставят на
хорошую дорогу, и даже перестал пить. Наконец ему приискали место в ор-
кестре театра. Он выдержал испытание хорошо, потому что в один месяц
прилежания и труда воротил все, что потерял в полтора года бездействия,
обещал и впредь заниматься и быть исправным и точным в своих новых обя-
занностях. Но положение нашего семейства совсем не улучшилось. Отчим не
давал матушке ни копейки из жалованья, все проживал сам, пропивал и про-
едал с новыми приятелями, которых тотчас же завел целый кружок. Он во-
дился преимущественно с театральными служителями, хористами, фигурантами
- одним словом, с таким народом, между которым мог первенствовать, и из-
бегал людей истинно талантливых. Он успел им внушить к себе какое-то
особенное уважение, тотчас же натолковал им, что он непризнанный чело-
век, что он с великим талантом, что его сгубила жена и что, наконец, их
капельмейстер ничего не смыслит в музыке. Он смеялся над всеми артистами
оркестра, над выбором пьес, которые ставят на сцену, и, наконец, над са-
мыми авторами игравшихся опер. Наконец, он начал толковать какую-то но-
вую теорию музыки, - словом, надоел всему оркестру, перессорился с това-
рищами, с капельмейстером, грубил начальству, приобрел репутацию самого
беспокойного, самого вздорного и вместе с тем самого ничтожного человека
и довел до того, что стал для всех невыносимым.
И действительно, было чрезвычайно странно видеть, что такой незначи-
тельный человек, такой дурной, бесполезный исполнитель и нерадивый музы-
кант в то же время с такими огромными претензиями, с такою хвастли-
востью, чванством, с таким резким тоном.
Кончилось тем, что отчим поссорился с Б., выдумал самую скверную
сплетню, самую гадкую клевету и пустил ее в ход за очевидную истину. Его
выжили из оркестра после полугодовой беспорядочной службы за нерадивость
в исполнении обязанности и нетрезвое поведение. Но он не покинул так
скоро своего места. Скоро его увидели в прежних лохмотьях, потому что
порядочное платье все было снова продано и заложено. Он стал приходить к
прежним сослуживцам, рады или не рады были они такому гостю, разносил
сплетни, болтал вздор, плакался на свое житье-бытье и звал всех к себе
глядеть злодейку жену его. Конечно, нашлись слушатели, нашлись такие лю-
ди, которые находили удовольствие, напоив выгнанного товарища, застав-
лять его болтать всякий вздор. К тому же он говорил всегда остро и умно
и пересыпал свою речь едкою желчью и разными циническими выходками, ко-
торые нравились известного рода слушателям. Его принимали за какого-то
сумасбродного шута, которого иногда приятно заставить болтать от без-
делья. Любили дразнить его, говоря при нем о каком-нибудь новом заезжем
скрипаче. Слыша это, Ефимов менялся в лице, робел, разузнавал, кто прие-
хал и кто такой новый талант, и тотчас же начинал ревновать к его славе.
Кажется, только с этих пор началось его настоящее систематическое поме-
шательство - его неподвижная идея о том, что он первейший скрипач, по
крайней мере в Петербурге, но что он гоним судьбою, обижен, по разным
интригам не понят и находится в неизвестности. Последнее даже льстило
ему, потому что есть такие характеры, которые очень любят считать себя
обиженными и угнетенными, жаловаться на это вслух или утешать себя вти-
хомолку, поклоняясь своему непризнанному величию. Всех петербургских
скрипачей он знал наперечет и, по своим понятиям, ни в ком из них не на-
ходил себе соперника. Знатоки и дилетанты, которые знали несчастного су-
масброда, любили заговорить при нем о каком-нибудь известном, талантли-
вом скрипаче, чтоб заставить его говорить в свою очередь. Они любили его
злость, его едкие замечания, любили дельные и умные вещи, которые он го-
ворил, критикуя игру своих мнимых соперников. Часто не понимали его, но
зато были уверены, что никто в свете не умеет так ловко и в такой бойкой
карикатуре изобразить современные музыкальные знаменитости. Даже эти са-
мые артисты, над которыми он так насмехался, немного боялись его, потому
что знали его едкость, сознавались в дельности нападок его и в справед-
ливости его суждения в том случае, когда нужно было хулить. Его как-то
привыкли видеть в коридорах театра и за кулисами. Служители пропускали
его беспрепятственно, как необходимое лицо, и он сделался каким-то до-
машним Ферситом. Такое житье продолжалось года два или три; но наконец
он наскучил всем даже и в этой последней роли. Последовало формальное
изгнание, и, в последние два года своей жизни, отчим как будто в воду
канул и его уже нигде не видали. Впрочем, Б. встретил его два раза, но в
таком жалком виде, что сострадание еще раз взяло в нем верх над отвраще-
нием. Он позвал его, но отчим обиделся, сделал вид, будто ничего не слы-
хал, нахлобучил на глаза свою старую исковерканную шляпу и прошел мимо.
Наконец, в какой-то большой праздник Б. доложили поутру, что пришел его
поздравить прежний товарищ его, Ефимов. Б. вышел к нему. Ефимов стоял
хмельной, начал кланяться чрезвычайно низко, чуть не в ноги, что-то ше-
велил губами и упорно не хотел идти в комнаты. Смысл его поступка был
тот, что где, дескать, нам, бесталанным людям, водиться с такою знатью,
как вы; что для нас, маленьких людей, довольно и лакейского места, чтоб
с праздником поздравить: поклонимся и уйдем отсюда. Одним словом, все
было сально, глупо и отвратительно гадко. С этих пор Б. очень долго не
видал его, ровно до самой катастрофы, которою разрешилась вся эта пе-
чальная, болезненная и чадная жизнь. Она разрешилась страшным образом.
Эта катастрофа тесно связана не только с первыми впечатлениями моего
детства, но даже и со всею моею жизнью. Вот каким образом случилась
она... Но прежде я должна объяснить, что такое было мое детство и что
такое был для меня этот человек, который так мучительно отразился в пер-
вых моих впечатлениях и который был причиною смерти моей бедной матушки.
II
Я начала себя помнить очень поздно, только с девятого года. Не знаю,
каким образом все, что было со мною до этого возраста, не оставило во
мне никакого ясного впечатления, о котором бы я могла теперь вспомнить.
Но с половины девятого года я помню все отчетливо, день за днем, непре-
рывно, как будто все, что ни было потом, случилось не далее как вчера.
Правда, я могу как будто во сне припомнить что-то и раньше: всегда за-
тепленную лампаду в темном углу, у старинного образа; потом как меня од-
нажды сшибла на улице лошадь, отчего, как мне после рассказывали, я про-
лежала больная три месяца; еще как во время этой болезни, ночью, просну-
лась я подле матушки, с которою лежала вместе, как я вдруг испугалась
моих болезненных сновидений, ночной тишины и скребшихся в углу мышей и
дрожала от страха всю ночь, забиваясь под одеяло, но не смея будить ма-
тушку, из чего и заключаю, что ее я боялась больше всякого страха. Но с
той минуты, когда я вдруг начала сознавать себя, я развилась быстро, не-
ожиданно, и много совершенно недетских впечатлений стали для меня как-то
страшно доступны. Все прояснялось передо мной, все чрезвычайно скоро
становилось понятным. Время, с которого я начинаю себя хорошо помнить,
оставило во мне резкое и грустное впечатление; это впечатление повторя-
лось потом каждый день и росло с каждым днем; оно набросило темный и
странный колорит на все время житья моего у родителей, а вместе с тем -
и на все мое детство.
Теперь мне кажется, что я очнулась вдруг, как будто от глубокого сна
(хотя тогда это, разумеется, не было для меня так поразительно). Я очу-
тилась в большой комнате с низким потолком, душной и нечистой. Стены бы-
ли окрашены грязновато-серою краскою; в углу стояла огромная русская
печь; окна выходили на улицу или, лучше сказать, на кровлю противополож-
ного дома и были низенькие, широкие, словно щели. Подоконники приходи-
лись так высоко от полу, что я помню, как мне нужно было подставлять
стул, скамейку и потом уже кое-как добираться до окна, на котором я лю-
била сидеть, когда никого не было дома. Из нашей квартиры было видно
полгорода; мы жили под самой кровлей в шестиэтажном, огромнейшем доме.
Вся наша мебель состояла из какого-то остатка клеенчатого дивана, всего
в пыли и в мочалах, простого белого стола, двух стульев, матушкиной пос-
тели, шкафика с чем-то в углу, комода, который всегда стоял, покачнув-
шись набок, и разодранных бумажных ширм.
Помню, что были сумерки; все было в беспорядке и разбросано: щетки,
какие-то тряпки, наша деревянная посуда, разбитая бутылка и не знаю
что-то такое еще. Помню, что матушка была чрезвычайно взволнована и от-
чего-то плакала. Отчим сидел в углу в своем всегдашнем изодранном сюрту-
ке. Он отвечал ей что-то с усмешкой, что рассердило ее еще более, и тог-
да опять полетели на пол щетки и посуда. Я заплакала, закричала и броси-
лась к ним обоим. Я была в ужасном испуге и крепко обняла батюшку, чтоб
заслонить его собою. Бог знает отчего показалось мне, что матушка на не-
го напрасно сердится, что он не виноват; мне хотелось просить за него
прощения, вынесть за него какое угодно наказание. Я ужасно боялась ма-
тушки и предполагала, что и все так же боятся ее. Матушка сначала изуми-
лась, потом схватила меня за руку и оттащила за ширмы. Я ушибла о кро-
вать руку довольно больно; но испуг был сильнее боли, и я даже не помор-
щилась. Помню еще, что матушка начала что-то горько и горячо говорить
отцу, указывая на меня (я буду и вперед в этом рассказе называть его от-
цом, потому что уже гораздо после узнала, что он мне не родной). Вся эта
сцена продолжалась часа два, и я, дрожа от ожидания, старалась всеми си-
лами угадать, чем все это кончится. Наконец ссора утихла, и матушка ку-
да-то ушла. Тут батюшка позвал меня, поцеловал, погладил по голове, по-
садил на колени, и я крепко, сладко прижалась к груди его. Это была, мо-
жет быть, первая ласка родительская, может быть, оттого-то и я начала
все так отчетливо помнить с того времени. Я заметила тоже, что заслужила
милость отца за то, что за него заступилась, и тут, кажется в первый
раз, меня поразила идея, что он много терпит и выносит горя от матушки.
С тех пор эта идея осталась при мне навсегда и с каждым днем все более и
более возмущала меня.
С этой минуты началась во мне какая-то безграничная любовь к отцу, но
чудная любовь, как будто вовсе не детская. Я бы сказала, что это было
скорее какое-то сострадательное, материнское чувство, если б такое опре-
деление любви моей не было немного смешно для дитяти. Отец казался мне
всегда до того жалким, до того терпящим гонения, до того задавленным, до
того страдальцем, что для меня было страшным, неестественным делом не
любить его без памяти, не утешать его, не ласкаться к нему, не стараться
об нем всеми силами. Но до сих пор не понимаю, почему именно могло войти
мне в голову, что отец мой такой страдалец, такой несчастный человек в
мире! Кто мне внушил это? Каким образом я, ребенок, могла хоть что-ни-
будь понять в его личных неудачах? А я их понимала, хотя перетолковав,
переделав все в моем воображении по-своему; но до сих пор не могу предс-
тавить себе, каким образом составилось во мне такое впечатление. Может
быть, матушка была слишком строга ко мне, и я привязалась к отцу как к
существу, которое, по моему мнению, страдает вместе со мною, заодно.
Я уже рассказала первое пробуждение мое от младенческого сна, первое
движение мое в жизни. Сердце мое было уязвлено с первого мгновения, и с
непостижимою, утомляющею быстротой началось мое развитие. Я уже не могла
довольствоваться одними внешними впечатлениями. Я начала думать, рассуж-
дать, наблюдать; но это наблюдение произошло так неестественно рано, что
воображение мое не могло не переделывать всего по-своему, и я вдруг очу-
тилась в каком-то особенном мире. Все вокруг меня стало походить на ту
волшебную сказку, которую часто рассказывал мне отец и которую я не мог-
ла не принять, в то время, за чистую истину. Родились странные понятия.
Я очень хорошо узнала, - но не знаю, как это сделалось, - что живу в
странном семействе и что родители мои как-то вовсе не похожи на тех лю-
дей, которых мне случалось встречать в это время. "Отчего, - думала я, -
отчего я вижу других людей, как-то и с виду непохожих на моих родителей?
отчего я замечала смех на других лицах и отчего меня тут же поражало то,
что в нашем углу никогда не смеются, никогда не радуются?" Какая сила,
какая причина заставила меня, девятилетнего ребенка, так прилежно осмат-
риваться и вслушиваться в каждое слово тех людей, которых мне случалось
встречать или на нашей лестнице, или на улице, когда я по вечеру, прик-
рыв свои лохмотья старой матушкиной кацавейкой, шла в лавочку с медными
деньгами купить на несколько грошей сахару, чаю или хлеба? Я поняла, и
уж не помню как, что в нашем углу - какое-то вечное, нестерпимое горе. Я
ломала голову, стараясь угадать, почему это так, и не знаю, кто мне по-
мог разгадать все это по-своему: я обвинила матушку, признала ее за зло-
дейку моего отца, и опять говорю: не понимаю, как такое чудовищное поня-
тие могло составиться в моем воображении. И насколько я привязалась к
отцу, настолько возненавидела мою бедную мать. До сих пор воспоминание
обо всем этом глубоко и горько терзает меня. Но вот другой случай, кото-
рый еще более, чем первый, способствовал моему странному сближению с от-
цом. Раз, в десятом часу вечера, матушка послала меня в лавочку за дрож-
жами, а батюшки не было дома. Возвращаясь, я упала на улице и пролила
всю чашку. Первая моя мысль была о том, как рассердится матушка. Между
тем я чувствовала ужасную боль в левой руке и не могла встать. Кругом
меня остановились прохожие; какая-то старушка начала меня поднимать, а
какой-то мальчик, пробежавший мимо, ударил меня ключом в голову. Наконец
меня поставили на ноги, я подобрала черепки разбитой чашки и пошла, ша-
таясь едва передвигая ноги. Вдруг я увидала батюшку. Он стоял в толпе
перед богатым домом, который был против нашего. Этот дом принадлежал ка-
ким-то знатным людям и был великолепно освещен; у крыльца съехалось мно-
жество карет, и звуки музыки долетали из окон на улицу. Я схватила ба-
тюшку за полу сюртука, показала ему разбитую чашку и, заплакав, начала
говорить, что боюсь идти к матушке. Я как-то была уверена, что он засту-
пится за меня. Но почему я была уверена, кто подсказал мне, кто научил
меня, что он меня любит более, чем матушка? Отчего к нему я подошла без
страха? Он взял меня за руку, начал утешать, потом сказал, что хочет мне
что-то показать, и приподнял меня на руках. Я ничего не могла видеть,
потому что он схватил меня за ушибленную руку и мне стало ужасно больно;
но я не закричала, боясь огорчить его. Он все спрашивал, вижу ли я
что-нибудь? Я всеми силами старалась отвечать в угоду ему и отвечала,
что вижу красные занавесы. Когда же он хотел перенести меня на другую
сторону улицы, ближе к дому, то, не знаю отчего, вдруг начала я плакать,
обнимать его и проситься скорее наверх, к матушке. Я помню, что мне тя-
желее были тогда ласки батюшки, и я не могла вынести того, что один из
тех, кого я так хотела любить, - ласкает и любит меня и что к другой я
не смела и боялась идти. Но матушка почти совсем не сердилась и отослала
меня спать. Я помню, что боль в руке, усиливаясь все более и более, наг-
нала на меня лихорадку. Однако ж я была как-то особенно счастлива тем,
что все так благополучно кончилось, и всю эту ночь мне снился соседний
дом с красными занавесами.
И вот когда я проснулась на другой день, первою мыслию, первою забо-
тою моею был дом с красными занавесами. Только что матушка вышла со дво-
ра, я вскарабкалась на окошко и начала смотреть на него. Уже давно этот
дом поразил мое детское любопытство. Особенно я любила смотреть на него
ввечеру, когда на улице зажигались огни и когда начинали блестеть ка-
ким-то кровавым, особенным блеском красные, как пурпур, гардины за
цельными стеклами ярко освещенного дома. К крыльцу почти всегда подъез-
жали богатые экипажи на прекрасных, гордых лошадях, и все завлекало мое
любопытство: и крик, и суматоха у подъезда, и разноцветные фонари карет,
и разряженные женщины, которые приезжали в них. Все это в моем детском
воображении принимало вид чего-то царственно-пышного и сказочно-волшеб-
ного. Теперь же, после встречи с отцом у богатого дома, дом сделался для
меня вдвое чудеснее и любопытнее. Теперь в моем пораженном воображении
начали рождаться какие-то чудные понятия и предположения. И я не удивля-
юсь, что среди таких странных людей, как отец и мать, я сама сделалась
таким странным, фантастическим ребенком. Меня как-то особенно поражал
контраст их характеров. Меня поражало, например, то, что матушка вечно
заботилась и хлопотала о нашем бедном хозяйстве, вечно попрекала отца,
что она одна за всех труженица, и я невольно задавала себе вопрос: поче-
му же батюшка совсем не помогает ей, почему же он как будто чужой живет
в нашем доме? Несколько матушкиных слов дало мне об этом понятие, и я с
каким-то удивлением узнала, что батюшка артист (это слово я удержала в
памяти), что батюшка человек с талантом; в моем воображении тотчас же
сложилось понятие, что артист какой-то особенный человек, непохожий на
других людей. Может быть, самое поведение отца навело меня на эту мысль;
может быть, я слышала что-нибудь, что теперь вышло из моей памяти; но
как-то странно понятен был для меня смысл слов отца, когда он сказал их
один раз при мне с каким-то особенным чувством. Эти слова были, что
"придет время, когда и он не будет в нищете, когда он сам будет барин и
богатый человек, и что, наконец, он воскреснет снова, когда умрет матуш-
ка". Помню, я сн