Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
одном из них увидал лицо
Любы, такое же неясное, как всё, что говорила девушка, как ее желания. Фома
кивнул ей головой и подумал:
"Тоже заплуталась, как и та..." При этом воспоминании он тряхнул
головой, как бы желая спугнуть мысль о Медынской, и ускорил шаги.
Холодный, бодрящий ветер порывисто метался в улице, гоняя сор, бросая
пыль в лицо прохожих. Во тьме торопливо шагали какие-то люди. Фома морщился
от пыли, щурил глаза и думал:
"Ежели теперь встретится мне женщина -- значит, Софья Павловна встретит
меня ласково, по-старому... Завтра пойду к ней... А ежели мужчина -- не
пойду завтра, -- погожу еще..."
Встретилась ему собака, и это так раздражило его, что ему захотелось
ткнуть палкой собаку...
А в буфете клуба его встретил веселый Ухтищев. Он, стоя около двери,
беседовал с каким-то толстым и усатым человеком, но, увидав Гордеева, пошел
к нему навстречу, улыбаясь я говоря:
-- Здравствуйте, скромный миллионщик! Он нравился Фоме за свой веселый
нрав, и Фома всегда встречал его с удовольствием. Добродушно и крепко
пожимая руку Ухтищева, Фома спросил его:
-- А почему вы знаете, что я скромный?
-- Он спрашивает! Человек, который живет, как отшельник, не пьет, не
играет, не любит женщин... ах, да! Вы знаете, Фома Игнатьевич? Наша
несравненная патронесса завтра уезжает за границу на всё лето.
-- Софья Павловна? -- медленно спросил Фома.
-- Ну да! Заходит солнце моей жизни... а может быть, и вашей? Ухтищев
состроил комически-коварную гримасу и заглянул в лицо Фомы. А тот стоял пред
ним и чувствовал, что голова у него спускается на грудь и он не может
помешать этому...
-- Уезжает Медынская? -- раздался жирный басовой голос. -- Славно! Я
рад...
-- Позвольте -- почему? -- воскликнул Ухтищев. Фома глуповато улыбался
и растерянно смотрел на усатого человека-собеседника Ухтищева. Тот важным
жестом разглаживал усы свои, и из-под них лились на Фому тяжелые, жирные,
противные слова:
-- А по -- отому, что в городе одной кокоткой будет меньше...
-- Фи, Мартын Никитич! -- укоризненно сказал Ухтищев, наморщивая брови.
-- Почем вы знаете, что она кокетка? -- угрюмо спросил Фома, подвигаясь
к усатому господину. Тот окинул его пренебрежительным взлядом, отворотился в
сторону и, дрыгнув ляжкой, протянул:
-- Я не сказал -- ко -- окетка...
-- Нельзя, Мартын Никитич, говорить так о женщине, которая... --
заговорил Ухтищев убедительным голосом, но Фома перебил его:
-- Позвольте! Я желаю спросить господина, что такое, -- какое он слово
сказал? И, проговорив это твердо и спокойно, Фома сунул руки глубоко в
карманы брюк, а грудь выпятил вперед, отчего вся его фигура сразу приняла
явно вызывающий вид... Усатый господин вновь оглянул его и насмешливо
улыбнулся...
-- Господа! -- тихо воскликнул Ухтищев.
-- Я сказал -- ко -- ко -- тка... -- произнес усатый человек, так
двигая губами, точно он смаковал слово. -- А если вы не понимаете этого --
могу пояснить...
-- Да уж, -- глубоко вздыхая, сказал Фома, не сводя с него глаз, -- вы
объясните... Ухтищев всплеснул руками и сунулся куда-то в сторону от них...
-- Кокотка, если вам угодно знать, -- продажная женщина... --
вполголоса сказал усатый, приближая к Фоме свое большое, толстое лицо. Фома
тихо зарычал и, прежде чем тот успел отшатнуться от него, правой рукой
вцепился в курчавые с проседью волосы усатого человека. Судорожным движением
руки он начал раскачивать его голову и всё большое, грузное тело, а левую
руку поднял вверх и глухим голосом приговаривал в такт трепки:
-- За глаза -- не ругайся -- а ругайся -- в глаза прямо -- в глаза-
прямо в глаза... Он испытывал жгучее наслаждение, видя, как смешно
размахивают в воздухе толстые руки и как ноги человека, которого он трепал,
подкашиваются под ним, шаркают по полу. Золотые часы выскочили из кармана и
катались по круглому животу, болтаясь на цепочке. Опьяненный своей силой и
унижением этого солидного человека, полный кипучего злорадства, вздрагивая
от счастья мстить, Фома возил его по полу и глухо, злобно рычал в дикой
радости. Он в эти минуты переживал чувство освобождения от скучной тяжести,
давно уже стеснявшей грудь его тоскою и недомоганьем. Его схватили сзади за
талию и плечи, схватили за руку и гнут ее, ломают, кто-то давит ему пальцы
на ноге, но он ничего не видал, следя налитыми кровью глазами за темной и
тяжелой массой, стонавшей, извиваясь под его рукой... Наконец его оторвали,
навалились на него, и, как сквозь красноватый дым, он увидел пред собой, на
полу, у ног своих, избитого им человека. Растрепанный, взъерошенный, он
двигал по полу ногами, пытаясь встать двое черных людей держали его под
мышки, руки его висели в воздухе, как надломленные крылья, и он, клокочущим
от рыданий голосом, кричал Фоме:
-- Меня бить... нельзя! Нельзя! Я имею орден... подлец! О, подлец! У
меня дети... меня все знают! Мер -- рзавец... Дикарь... о -- о-о! Дуэль! А
Ухтищев звонко говорил прямо в ухо Фоме:
-- Пойдемте! Голубчик, бога ради...
-- Погоди, я дам ему в рожу пинка... -- попросил Фома. Но его потащили
куда-то. В ушах его звенело, сердце билось быстро, но он чувствовал себя
легко и хорошо. И на подъезде клуба, глубоко и свободно вздохнув, он сказал
Ухтищеву, добродушно улыбаясь:
-- Здорово я ему задал, а?
-- Слушайте! -- возмущенно воскликнул веселый секретарь. -- Это,
извините, дико! Это, чёрт возьми... я первый раз вижу!
-- Милый человек! -- ласково сказал Фома. -- Аль он не стоит трепки? Не
подлец он? Как можно за глаза сказать такое? Нет, ты к ней поди и ей
скажи... самой ей, прямо!..
-- Позвольте, -- дьявол вас возьми! Да ведь не за нее же только вы его
отдули?
-- То есть как не за нее? А за кого? -- удивился Фома.
-- За кого? Я не знаю... очевидно, у вас были счеты! Фу, господи! Вот
сцена! Вовеки не забуду!
-- Он, этот самый, кто такой? -- спросил Фома и вдруг засмеялся. -- Как
он кричал,
-- дурак!
Ухтищев пристально взглянул в лицо и спросил его:
-- Скажите -- вы в самом деле не знаете, кого били? И действительно за
Софью Павловну только?
-- Вот -- ей-богу! -- побожился Фома.
-- Чёрт знает что такое!.. -- Он остановился, с недоумением пожал
плечами и, махнув рукой, вновь зашагал по тротуару, искоса поглядывая на
Фому. -- Вы за это поплатитесь, Фома Игнатьич...
-- К мировому он меня?
-- Дай боже, чтобы так... Он вице-губернатора зять
-- Н -- ну -- у?! -- протянул Фома, и лицо у него вытянулось.
-- Н -- да-с. Говоря по совести, он и мерзавец и мошенник... Исходя из
этого факта, следует признать, что трепки он стоит... Но принимая во
внимание, что дама, на защиту коей вы выступили, тоже...
-- Барин! -- твердо сказал Фома, кладя руку на плечо Ухтищева. -- Ты
мне всегда очень нравился... и вот идешь со мной теперь... Я это понимаю и
могу ценить... Но только про нее не говори мне худо. Какая бы она по-вашему
ни была, -- по-моему... мне она дорога... для меня она -- лучшая! Так я
прямо говорю... уж если со мной ты пошел -- и ее не тронь... Считаю я ее
хорошей -- стало быть, хороша она...
Ухтищев услыхал в голосе Фомы большое волнение, взглянул на него и
задумчиво сказал:
-- Любопытный вы человек, надо сознаться...
-- Я человек простой... дикий! Побил вот, и -- мне весело... А там будь
что будет,..
-- Боюсь -- нехорошо будет... Знаете, -- откровенность за
откровенность, -- и вы мне нравитесь... хотя -- гм! -- опасно с вами...
Найдет этакий... рыцарский стих, и получишь от вас выволочку...
-- Ну уж! Чай, я еще первый раз это... не каждый день бить людей
буду... -- сконфуженно сказал Фома. Его спутник засмеялся.
-- Экое вы -- чудовище! Вот что -- драться дико... скверно, извините
меня... Но, скажу вам, -- в данном случае вы выбрали удачно... Вы побили
развратника, циника, паразита... и человека, который, ограбив своих
племянников, остался безнаказанным.
-- Вот и слава богу! -- с удовольствием выговорил Фома. -- Вот я его и
наказал немножко...
-- Немножко? Ну, хорошо, положим, что это немножко... Только вот что,
дитя мое... позвольте мне дать вам совет... я человек судейский... Он, этот
Князев, подлец, да! Но и подлеца нельзя бить, ибо и он есть существо
социальное, находящееся под отеческой охраной закона. Нельзя его трогать до
поры, пока он не преступит границы уложения о наказаниях... Но и тогда не
вы, а мы, судьи, будем ему воздавать... Вы же -- уж, пожалуйста,
потерпите...
-- А скоро он вам попадется в руки-то? -- наивно спросил Фома.
-- Н -- неизвестно... Так как он малый неглупый, то, вероятно, никогда
не попадется... И будет по вся дни живота его сосуществовать со мною и вами
на одной и той же ступени равенства пред законом... О боже, что я говорю! --
комически вздохнул Ухтищев.
-- Секреты выдаешь? -- усмехнулся Фома.
-- Не то, чтобы секреты, а... не надлежит мне быть легкомысленным...
Ч-чёрт! А ведь... меня эта история оживила... Право же, Немезида даже и
тогда верна себе, когда она просто лягается, как лошадь...
Фома вдруг остановился, точно встретил какое-то препятствие на пути
своем.
-- А началось это ведь с того, -- медленно и глухо договорил Фома, --
что вы сказали -- уезжает Софья Павловна...
-- Да, уезжает... Ну-с! Он стоял против Фомы и с улыбкой в глазах
смотрел на него. Гордеев молчал, опустив голову и тыкая палкой в камень
тротуара.
-- Идемте?
Фома пошел, равнодушно говоря:
-- Ну и пусть уезжает...
Ухтищев, помахивая тросточкой, стал насвистывать, поглядывая на своего
спутника.
-- Не проживу я без нее? -- спросил Фома, глядя куда-то пред собой, и,
помолчав, ответил тихо и неуверенно: -- Еще как...
-- Слушайте! -- воскликнул Ухтищев, -- я дам вам хороший совет...
человек должен быть самим собой... Вы человек эпический, так сказать, и
лирика к вам не идет. Это не ваш жанр...
-- Ты, барин, говори со мной попроще как-нибудь, -- сказал Фома,
внимательно прослушав его речь.
-- Попроще? Я хочу сказать -- бросьте вы думать об этой даме... Она для
вас -- пища ядовитая...
-- Вот и она говорила то же, -- угрюмо вставил Фома.
-- Говорила?.. -- переспросил Ухтищев. -- Гм... Вот что... А не пойти
ли нам поужинать?
-- Пойдем, -- согласился Фома и вдруг ожесточенно зарычал, сжав кулаки
и взмахивая ими. -- Пойдем, так пойдем! И так я завинчу... так я, после
всего этого, раскачаюсь -- держись!
-- Ну, зачем же? Мы -- скромненько...
-- Нет, погоди! -- тоскливо сказал Фома, взяв его за плечо. -- Что
такое? Хуже я людей? Все живут себе... вертятся, суетятся, имеют каждый свой
пункт... А мне -- скучно... Все довольны собой, а что они жалуются -- врут,
сволочи! Это так они, -- притворяются для красы... Мне притворяться нечего
-- я дурак... Я, брат, ничего не понимаю... Я думать не умею... мне тошно...
один говорит то, другой -- другое... А она... эх! Знал бы ты... я ведь на
нее надеялся... я от нее ждал... чего я ждал? Не знаю!.. Но она -- самая
лучшая... И я так верил -- скажет она мне однажды такие слова...
особенные... Глаза, брат, у нее больно хороши! Господи!.. Смотреть в них
стыдно... Ведь я не то что с любовью к ней, -- я к ней со всей душой... Я
думал, что, коли она такая красавица, значит, около нее я и стану человеком!
Ухтищев смотрел, как рвется из уст его спутника бессвязная речь, видел,
как подергиваются мускулы его лица от усилия выразить мысли, и чувствовал за
этой сумятицей слов большое, серьезное горе. Было что-то глубоко
трогательное в бессилии здорового и дикого парня, который вдруг начал шагать
по тротуару широкими, но неровными шагами. Подпрыгивая за ним на коротеньких
ножках, Ухтищев чувствовал себя обязанным чем-нибудь успокоить Фому. Всё,
что Фома сказал и сделал в этот вечер, возбудило у веселого секретаря
большое любопытство к Фоме, а потом он чувствовал себя польщенным
откровенностью молодого богача. Откровенность эта смяла его своей темной
силой, он растерялся под ее напором, и хотя у него, несмотря на молодость,
уже были готовые слова на все случаи жизни,
-- он не скоро нашел их.
. -- Э, батенька! -- заговорил он, ласково взяв Фому под руку. -- Так
нельзя! Только что вступили вы в жизнь и -- уж философствуете! Нет, так
нельзя! Жизнь
-- для жизни нам дана! Значит -- живи и жить давай другим... Вот
философия! А женщина эта -- ба! Да разве в ней весь свет уж так и сошелся
клином? Я вас, если хотите, познакомлю с такой ядовитой штукой, что сразу от
вашей философии не останется в душе у вас ни пылинки! О, за -- амечательный
бабец! И как она умеет пользоваться жизнью! Тоже, знаете, нечто эпическое. И
красива,
-- Фрина, могу сказать! И как она будет вам под пару! Ах, чёрт! Право же, это
блестящая идея, -- я вас познакомлю! Надо клин клином вышибать...
-- Мне совестно... -- угрюмо и тоскливо сказал Фома. -- Пока она жива
-- я на баб смотреть не могу даже...
-- Такой здоровый, свежий человек -- хо-хо! -- воскликнул Ухтищев и
тоном учителя начал убеждать Фому в необходимости для него дать исход
чувству в хорошем кутеже.
-- Это будет великолепно, и это необходимо вам -- поверьте! А совесть,
-- вы меня извините! Вы несколько неверно определяете, это не совесть мешает
вам, а -- робость! Вы живете вне общества, застенчивы и неловки. Вы смутно
чувствуете всё это... и вот это чувствование принимаете за совесть. О ней же
в данном случае не может быть и речи, -- при чем тут совесть, когда
веселиться для человека естественно, когда это его потребность и право? Фома
шел, соразмеряя шаги свои с шагами спутника, и смотрел вдоль дороги. Она
тянулась между двух рядов зданий, походила на огромную канаву и была полна
тьмы. Казалось -- ей конца нет, и по ней медленно течет вдаль что-то темное,
неиссякаемое, мешающее дышать. Убедительно-ласковый голос Ухтищева однотонно
звучал в ушах Фомы, и хотя он не вслушивался в слова речи, но чувствовал,
что они какие-то клейкие, пристают к нему и он невольно запоминает их.
Несмотря на то, что рядом с ним шел человек, он чувствовал себя одиноким,
потерявшимся во тьме. Она обнимала его и медленно влекла за собою, а он
ощущал, как его тянет куда-то, и не имел желания остановить себя. Какая-то
усталость мешала ему думать, в нем не было желания сопротивляться увещаниям
спутника -- и чего ради сопротивлялся бы он?..
-- Живут однажды, -- говорил Ухтищев, упиваясь своей мудростью, -- и не
мешает поэтому торопиться жить... Ей-богу, так! Да что тут говорить -- вы
разрешите мне встряхнуть вас? Поедемте сейчас в один дом... живут там две
сестрицы... ах, как они живут! Решайте!
-- Что ж? Я поеду... -- сказал Фома спокойно и зевнул. -- Не поздно ли?
-- спросил он, взглянув на небо, покрытое тучами.
-- К ним никогда не поздно! -- весело воскликнул Ухтищев.
VIII
На третий день после сцены в клубе Фома очутился в семи верстах от
города, на лесной пристани купца Званцева, в компании сына этого купца,
Ухтищева, какого-то солидного барина в бакенбардах, с лысой головой и
красным носом, и четырех дам... Молодой Званцев носил пенсне, был худ,
бледен, и когда он стоял, то икры ног его вздрагивали, точно им противно
было поддерживать хилое тело, одетое в длинное клетчатое пальто с капюшоном,
и смешную маленькую головку в жокейском картузе. Господин с бакенбардами
называл его Жаном и произносил это имя так, точно страдал застарелым
насморком. Дамой Жана была высокая женщина с пышной грудью. Голова ее была
сжата с боков, низкий лоб опрокинулся назад, длинный нос придавал ее лицу
что-то птичье. Это некрасивое лицо было совершенно неподвижно, и лишь глаза
на нет -- маленькие, круглые, холодные -- постоянно улыбались проницательной
и хитрой улыбкой. Даму Ухтищева звали Верой, это была высокая женщина,
бледная, с рыжими волосами. Их было так много, что, казалось, женщина надела
на голову себе огромную шапку и она съезжает ей на уши, щеки и высокий лоб
из-под него спокойно и лениво смотрели большие голубые глаза. Господин с
бакенбардами сидел рядом с молоденькой девушкой, полной, свежей и, не
умолкая, звонко хохотавшей над тем, что он, склонясь к плечу ее, шептал ей в
ухо.
А дама Фомы была стройная брюнетка, одетая во всё черное. Смуглолицая,
с волнистыми волосами, она держала голову так прямо и высоко и так
снисходительно смотрела на всё вокруг нее, что было сразу видно, -- она себя
считала первой здесь.
Компания расположилась на крайнем звене плота, выдвинутого далеко в
пустынную гладь реки. На плоту были настланы доски, посреди их стоял грубо
сколоченный стол, и всюду были разбросаны пустые бутылки, корзины с
провизией, бумажки конфект, корки апельсин... В углу плота насыпана груда
земли, на ней горел костер, и какой-то мужик в полушубке, сидя на корточках,
грел руки над огнем и искоса поглядывал в сторону господ. Господа только что
съели стерляжью уху, теперь на столе пред ними стояли вина и фрукты.
Утомленная двухдневным кутежом и только что оконченным обедом, компания была
настроена скучно. Все смотрели на реку, беседовали, но разговор то и дело
прерывался паузами. День был ясен и по -- вешнему бодро молод.
Холодно-светлое небо величаво простерлось над мутной водою широко
разлившейся реки. Далекий горный берег был ласково окутан синеватой дымкой
мглы, там блестели, как большие звезды, кресты церквей. У горного берега
река была оживлена -- сновали пароходы, шум их доносился тяжким вздохом
сюда, в луга, где тихое течение волн наполняло воздух звуками мягкими.
Огромные баржи тянулись там одна за другой против течения, -- точно свиньи
чудовищных объемов взрывали гладь реки. Черный дым тяжелыми порывами лез из
труб пароходов и медленно таял в свежем воздухе. Порой гудел свисток -- как
будто злилось и ревело большое животное, ожесточенное трудом. В лугах было
тихо, спокойно. Одинокие деревья, затопленные разливом, уже покрывались
ярко-зелеными блестками листвы. Скрывая их стволы и отразив вершины, вода
сделала их шарообразными, и казалось, что при малейшем дуновенье ветра они
поплывут, причудливо красивые, по зеркальному лону реки... Рыжая женщина,
задумчиво глядя вдаль, тихо и грустно запела: Вдоль по Волге ре -- ке
Легка лодка плы -- э -- вё -- от... Брюнетка, презрительно прищурив
свои большие строгие глаза, сказала, не глядя на нее:
-- Нам и без этого скучно...
-- Не тронь, пусть поет! -- добродушно попросил Фома, заглядывая в лицо
своей дамы. Он был бледен, в глазах его вспыхивали какие-то искорки, по лицу
блуждала улыбка, неясная и ленивая.
-- Давайте хором петь!.. -- предложил господин с бакенбардами.
-- Нет, пускай вот они две споют! -- оживленно воскликнул Ухтищев. --
Вера, спой эту,
-- знаешь? "На заре пойду..." Павленька, спойте! Хохотунья взглянула на
брюнетку и почтительно спросила ее:
-- Можно спеть, Саша?
-- Я сама буду петь! -- заявила подруга Фомы и, обратившись к даме с
птичьим лицом, приказала ей: -- Васса, пой!
Та тотчас погладила рукой горло и уставилась круглыми глазами в лицо
сестры. Саша встала на ноги, оперлась рукой о стол и, подняв голову,
сильным, почти мужским голосом певуче заговорила:
Хорошо -- о тому на свете жить, У кого нету заботушки,
В ретивом сердце зазнобушки! Ее сестра качнула головой и протяжно,
жалобно, высоким контральто застонала: Эх -- у -- ме -- ня -- у- кра- сно-
й- де- еви- цы... Сверкая глазами на сестру, Саша низкими нотами сказала:
Как былинка, сердце высохло -- о-о!
Два голоса обнялись и поплыли над водой к