Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
Джон Риверс.
- Я пришел посмотреть, как вы проводите праздник, - сказал он. -
Надеюсь, не в размышлениях? Нет? Это хорошо! За столь приятным занятием вы
не будете чувствовать одиночества. Видите, я все еще не доверяю вам, хотя до
сих пор вы держались мужественно. Я принес книжку для приятного чтения по
вечерам, - и он положил на стол только что вышедшую поэму: это было одно из
тех замечательных творений, которых так часто удостаивалась счастливая
публика того времени - золотого века современной литературы. Увы! Читатели
нашей эпохи далеко не так избалованы. Но не бойтесь! Я не намерена
увлекаться отступлениями, обвинять или негодовать. Я знаю, что поэзия не
умерла, гений не утрачен и Маммоне не дана власть сковать их и убить; поэзия
и гений когда-нибудь снова заявят о себе, они докажут свое право на
существование, свою свободу и силу. Ангелы небесные! Вы только улыбаетесь,
когда низменные души торжествуют, а слабые оплакивают грозящую им гибель.
Поэзия погибла? Гений изгнан? Нет, посредственность, нет! Не позволяй
зависти внушать тебе эту мысль. Они не только живы, но и наделены властью и
искупительной силой; и без их божественного воздействия, распространяющегося
всюду, ты находилась бы в аду - в аду собственного убожества!
Пока я жадно проглядывала блистательные страницы "Мармиона" ["Мармион"
- поэма английского писателя Вальтера Скотта] (ибо это был "Мармион"),
Сент-Джон наклонился, чтобы лучше рассмотреть мой рисунок. Он вздрогнул, и
его высокая фигура снова выпрямилась; однако он не проронил ни слова. Я
взглянула на него, - он избегал моих глаз. Я угадывала его мысли и с
легкостью могла читать в его сердце; в эту минуту я была спокойнее и
хладнокровнее, чем Сент-Джон; я чувствовала, что у меня есть временное
преимущество перед ним, и мне захотелось ему помочь, если это только
возможно.
"При всей его твердости и самообладании, - размышляла я, - он слишком
много берет на себя: прячет в себе каждое чувство, каждую боль, ничего не
показывает другим, ничем не делится, все таит в себе. Я уверена, что ему
будет легче, если он поговорит о прелестной Розамунде, на которой, по его
мнению, ему не следует жениться. Я заставлю его разговориться".
Я начала с того, что сказала:
- Сядьте, мистер Риверс.
Но он ответил, как всегда, что не может остаться.
"Ну, что ж, - заметила я про себя, - стойте, если вам хочется, но
никуда вы не уйдете, я так решила; одиночество столь же вредно для вас, как
и для меня. Я постараюсь затронуть потаенные струны вашего доверия, найти
доступ к этому непроницаемому сердцу и пролить в него, как бальзам, хоть
каплю моего сочувствия".
- Что, этот портрет похож? - спросила я напрямик.
- Похож? На кого похож? Я хорошенько не рассмотрел его.
- Позвольте вам не поверить, мистер Риверс.
Он даже вздрогнул, пораженный моей внезапной и странной настойчивостью,
и изумленно взглянул на меня. "О, это еще только начало, - говорила я себе.
- Меня не смутит эта ваша чопорность; вы от меня так легко не отделаетесь".
И я продолжала:
- Вы рассмотрели его достаточно внимательно и подробно; но я не
возражаю, можете взглянуть еще раз. - Я встала и вложила портрет ему в руки.
- Портрет хорошо сделан, - сказал он, - очень мягкие, чистые тона,
очень изящный и точный рисунок.
- Да, да, все это я знаю. Но что вы скажете о сходстве? На кого он
похож?
После минутного колебания он ответил:
- На мисс Оливер, я полагаю.
- Конечно. Так вот, сэр, в награду за вашу удивительную догадливость
обещаю сделать для вас тщательную и точную копию этого самого портрета, -
если только вы не будете возражать против такого подарка. Мне не хотелось бы
тратить время и силы на подношение, которое не будет иметь для вас никакой
цены.
Он продолжал смотреть на портрет; чем дольше он смотрел, тем крепче
сжимал его в руках, тем, казалось, сильнее желал получить его.
- Да, похож! - пробормотал он. - Глаза прекрасно схвачены. Они
улыбаются. Краски, цвет и выражение переданы превосходно.
- Хочется вам иметь такой портрет или это будет вам неприятно? Скажите
мне правду. Когда вы окажетесь на Мадагаскаре, или на мысе Доброй Надежды,
или в Индии, - будет ли вам приятно иметь его при себе, или же он вызовет
воспоминания, которые только взволнуют и расстроят вас?
Тут он быстро взглянул на меня, в его глазах промелькнули
нерешительность и смятение, затем он снова принялся разглядывать портрет.
- Что я хотел бы его иметь, не отрицаю; другое дело, будет ли это
осмотрительно и благоразумно.
С тех пор как я убедилась, что он действительно нравится Розамунде и
что ее отец, видимо, не стал бы возражать против этого брака, - я, будучи
менее экзальтированной, чем Сент-Джон, почувствовала сильное желание
содействовать этому союзу. Мне казалось, что если бы в его руки перешло
состояние мистера Оливера, он мог бы с помощью этих денег сделать не меньше
добра, чем став миссионером и обрекая свой гений на увядание, а свои силы на
истощение под лучами тропического солнца. Поэтому я сказала без колебаний:
- Насколько я могу судить, самое благоразумное и дальновидное, что вы
можете сделать, это, не теряя времени, завладеть оригиналом.
Сент-Джон уселся, положил портрет перед собой на стол и, подперев
голову руками, любовно склонился над ним. Я заметила, что он не сердится на
мою дерзость и не шокирован ею. Более того, я обнаружила, что беседовать так
откровенно на тему, которой он даже не считал возможным касаться, слышать,
что о ней говорят так свободно, - скорее нравится ему и даже доставляет
неожиданное облегчение. Замкнутые люди нередко больше нуждаются в
откровенном обсуждении своих чувств, чем люди несдержанные. Самый суровый
стоик все-таки человек, и вторгнуться смело и доброжелательно в "безмолвное
море" его души - значит нередко оказать ему величайшую услугу.
- Вы нравитесь ей, я в этом уверена, - сказала я, стоя позади его
стула, - а ее отец уважает вас. Розамунда прелестная девушка, хотя и немного
легкомысленная; но у вас хватит серьезности на двоих. Вам следовало бы
жениться на ней.
- Разве я ей нравлюсь? - спросил он.
- Безусловно; больше, чем кто-либо. Она не устает говорить о вас; это
самая увлекательная тема для нее, тема, которая никогда ей не надоедает.
- Очень приятно слышать, - сказал он, - очень; продолжайте в том же
духе еще четверть часа, - и он самым серьезным образом вынул часы и положил
их на стол, чтобы видеть время.
- Но к чему продолжать, - спросила я, - когда вы, вероятно, уже
готовите ответный удар, намереваясь сокрушить меня своими возражениями, или
куете новую цепь, чтобы заковать свое сердце?
- Не выдумывайте таких ужасов. Вообразите, что я таю и млею, - как оно
и есть на самом деле; земная любовь поднимается в моей душе, как забивший
вдруг родник, и заливает сладостными волнами поля, которые я так усердно и с
таким трудом возделывал, так старательно засевал семенами добрых намерений и
самоотречения. А теперь они затоплены потоком нектара, молодые побеги гибнут
- сладостный яд подтачивает их, и вот я вижу себя сидящим на оттоманке в
гостиной Вейлхолла у ног моей невесты, Розамунды Оливер; она говорит со мной
своим нежным голосом, смотрит на меня этими самыми глазами, которые ваша
искусная рука так верно изобразила, улыбается мне своими коралловыми устами.
Она моя, я принадлежу ей; эта жизнь и этот преходящий мир удовлетворяют
меня. Тише! Молчите! Мое сердце полно восторга, мои чувства зачарованы,
дайте спокойно протечь этим сладостным минутам.
Я исполнила его просьбу; минуты шли, Я стояла молча и слушала его
сдавленное и частое дыхание.
Так, в безмолвии, прошло четверть часа; он спрятал часы, отодвинул
портрет, встал и подошел к очагу.
- Итак, - сказал он, - эти короткие минуты были отданы иллюзиям и
бреду. Моя голова покоилась на лоне соблазна, я склонил шею под его
цветочное ярмо и отведал из его кубка. Но я увидел, что моя подушка горит; в
цветочной гирлянде - оса; вино отдает горечью; обещания моего искусителя
лживы, его предложения обманчивы. Все это я вижу и знаю.
Я посмотрела на него удивленно.
- Как странно, - продолжал он, - хотя я люблю Розамунду Оливер безумно,
со всей силой первой подлинной страсти и предмет моей любви утонченно
прекрасен, - я в то же самое время испытываю твердую, непреложную
уверенность, что она не будет для меня хорошей женой, что она не та спутница
жизни, какая мне нужна; я обнаружу это через год после нашей свадьбы, и за
двенадцатью блаженными месяцами последует целая жизнь, полная сожалений. Я
это знаю.
- Как странно! - вырвалось у меня невольно.
- Что-то во мне, - продолжал он, - чрезвычайно чувствительно к ее
чарам, но наряду с этим я остро ощущаю ее недостатки: она не сможет
разделять мои стремления и помогать мне. Розамунде ли быть страдалицей,
труженицей, женщиной-апостолом? Розамунде ли быть женой миссионера? Нет!
- Но вам незачем быть миссионером. Вы могли бы отказаться от своих
намерений.
- Отказаться? Как? От моего призвания? От моего великого дела? От
фундамента, заложенного на земле для небесной обители? От надежды быть в
сонме тех, для кого все честолюбивые помыслы слились в один великий порыв -
нести знания в царство невежества, религию вместо суеверия, надежду на
небесное блаженство вместо ужаса преисподней? Отказаться от этого? Да ведь
это дороже для меня, чем кровь в моих жилах. Это та цель, которую я поставил
себе, ради которой я живу!
После продолжительной паузы я сказала:
- А мисс Оливер? Ее разочарование, ее горе - ничто для вас?
- Мисс Оливер всегда окружена поклонниками и льстецами; не пройдет и
месяца, как мой образ бесследно изгладится из ее сердца. Она забудет меня и,
вероятно, выйдет замуж за человека, с которым будет гораздо счастливее, чем
со мной.
- Вы говорите с достаточным хладнокровием, но вы страдаете от этой
борьбы. Вы таете на глазах.
- Нет. Если я немного похудел, то из-за тревоги о будущем; оно все еще
не устроено - мой отъезд постоянно откладывается. Сегодня утром я получил
известие, что мой преемник, которого я так долго жду, приедет не раньше чем
через три месяца; а может быть, эти три месяца растянутся на полгода.
- Как только мисс Оливер входит в класс, вы дрожите и краснеете.
Снова на лице его промелькнуло изумление. Он не представлял себе, что
женщина посмеет так говорить с мужчиной. Что же до меня - я чувствовала себя
совершенно свободно во время таких разговоров. При общении с сильными,
скрытными и утонченными душами, мужскими или женскими, я не успокаивалась до
тех пор, пока мне не удавалось сломить преграды условной замкнутости,
перешагнуть границу умеренной откровенности и завоевать место у самого
алтаря их сердца.
- Вы в самом деле оригинальны, - сказал он, - и не лишены мужества. У
вас смелая душа и проницательный взор; но, уверяю вас, вы не совсем верно
истолковываете мои чувства. Вы считаете их более глубокими и сильными, чем
они есть. Вы приписываете мне чувства, на которые я вряд ли способен. Когда
я краснею и дрожу перед мисс Оливер, мне не жалко себя. Я презираю свою
слабость. Я знаю, что она позорна: это всего лишь волнение плоти, а не... -
я утверждаю это - не лихорадка души. Моя душа тверда, как скала, незыблемо
встающая из бездны бушующего моря. Узнайте же меня в моем истинном качестве
- холодного и черствого человека. Я недоверчиво улыбнулась.
- Вы вызвали меня на откровенность, - продолжал он, - и теперь она к
вашим услугам. Если отбросить те белоснежные покровы, которыми христианство
покрывает человеческое уродство, я по своей природе окажусь холодным,
черствым, честолюбивым. Из всех чувств только естественные привязанности
имеют надо мной власть. Разум, а не чувство ведет меня, честолюбие мое
безгранично, моя жажда подняться выше, совершить больше других - неутолима.
Я ценю в людях выносливость, постоянство, усердие, талант; ибо это средства,
с помощью которых осуществляются великие цели и достигается высокое
превосходство. Я наблюдаю вашу деятельность с интересом потому, что считаю
вас образцом усердной, деятельной, энергичной женщины, а вовсе не потому,
чтобы я глубоко сострадал перенесенным вами испытаниям или теперешним вашим
печалям.
- Вы изображаете себя языческим философом, - сказала я.
- Нет. Между мной и философами-деистами большая разница: я верую, и
верую в евангелие. Вы ошиблись прилагательным. Я не языческий, а
христианский философ - последователь Иисуса.
Он взял свою шляпу, лежавшую на столе возле моей палитры, и еще раз
взглянул на портрет.
- Она действительно прелестна, - прошептал он. - Она справедливо
названа "Роза Мира".
- Не написать ли мне еще такой портрет для вас?
- Cui bone? [Зачем? (ит.)] Нет.
Он накрыл портрет листом тонкой бумаги, на который я обычно клала руку,
чтобы не запачкать картон. Не знаю, что он вдруг там увидел, но что-то
привлекло его внимание. Он схватил лист, посмотрел на него, затем бросил на
меня взгляд, невыразимо странный и совершенно мне непонятный; взгляд,
который, казалось, отметил каждую черточку моей фигуры, ибо он охватил меня
всю, точно молния. Его губы дрогнули, словно он что-то хотел сказать, но
удержался и не произнес ни слова.
- Что случилось? - спросила я.
- Решительно ничего, - был ответ, и я увидела, как, положив бумагу на
место, он быстро оторвал от нее узкую полосу. Она исчезла в его перчатке;
поспешно кивнув мне и бросив на ходу: "Добрый вечер", он исчез.
- Вот так история! - воскликнула я.
Я внимательно осмотрела бумагу, но ничего на ней не обнаружила, кроме
нескольких темных пятен краски там, где я пробовала кисть. Минуту-другую я
размышляла над этой загадкой, но, не будучи в силах ее разгадать и считая,
что она не может иметь для меня особого значения, я выбросила ее из головы и
скоро о ней забыла.
Глава XXXIII
Когда мистер Сент-Джон уходил, начинался снегопад; метель продолжалась
всю ночь и весь следующий день; к вечеру долина была занесена и стала почти
непроходимой. Я закрыла ставни, заложила циновкой дверь, чтобы под нее не
намело снегу, и подбросила дров в очаг. Я просидела около часа у огня,
прислушиваясь к глухому завыванию вьюги, наконец зажгла свечу, взяла с полки
"Мармиона" и начала читать:
Над кручей Нордгема закат,
Лучи над Твид-рекой горят,
Над замком, над холмами,
Сверкает грозных башен ряд,
И, сбросив траурный наряд,
Стена оделась в пламя...
[Перевод Б.Лейтина]
и быстро позабыла бурю ради музыки стиха.
Вдруг послышался шум. "Это ветер, - решила я, - сотрясает дверь". Но
нет, - это был Сент-Джон Риверс, который, открыв дверь снаружи, появился из
недр леденящего мрака и воющего урагана и теперь стоял передо мной; плащ,
окутывавший его высокую фигуру, был бел, как глетчер. Я прямо оцепенела от
изумления, таким неожиданным был для меня в этот вечер приход гостя из
занесенной снегом долины.
- Дурные вести? - спросила я. - Что-нибудь случилось?
- Нет. Как легко вы пугаетесь! - отвечал он, снимая плащ и вешая его на
дверь. Затем он спокойно водворил на место циновку, отодвинутую им при
входе, и принялся стряхивать снег со своих башмаков.
- Я наслежу вам тут, - сказал Сент-Джон, - но вы, уж так и быть, меня
извините. - Тут он подошел к огню. - Мне стоило немалого труда добраться до
вас, право же, - продолжал он, грея руки над пламенем. - Я провалился в
сугроб по пояс; к счастью, снег еще совсем рыхлый.
- Но зачем же вы пришли? - не удержалась я.
- Довольно-таки негостеприимно с вашей стороны задавать такой вопрос,
но раз уж вы спросили, я отвечу: просто чтобы немного побеседовать с вами; я
устал от своих немых книг и пустых комнат. Кроме того, я со вчерашнего дня
испытываю нетерпение человека, которому рассказали повесть до половины и ему
хочется поскорее услышать продолжение.
Он уселся. Я вспомнила его странное поведение накануне и начала
опасаться, не повредился ли он в уме. Однако если Сент-Джон и помешался, то
это было очень сдержанное и рассудительное помешательство. Никогда еще его
красивое лицо так не напоминало мраморное изваяние, как сейчас; он откинул
намокшие от снега волосы со лба, и огонь озарил его бледный лоб и столь же
бледные щеки; к своему огорчению, я заметила на его лице явные следы забот и
печали. Я молчала, ожидая, что он скажет что-нибудь более вразумительное, но
он поднес руку к подбородку, приложил палец к губам; он размышлял.
Неожиданный порыв жалости охватил мое сердце; я невольно сказала:
- Как было бы хорошо, если бы Диана и Мери поселились с вами; это
никуда не годится, что вы совсем один: вы непростительно пренебрегаете своим
здоровьем.
- Нисколько, - сказал он. - Я забочусь о себе, когда это необходимо;
сейчас я здоров. Что вы видите во мне необычного?
Это было сказано с небрежным и рассеянным равнодушием, и я поняла, что
мое вмешательство показалось ему неуместным. Я смолкла.
Он все еще продолжал водить пальцем по верхней губе, а его взор
по-прежнему был прикован к пылающему очагу; считая нужным что-нибудь
сказать, я спросила его, не дует ли ему от двери.
- Нет, нет, - отвечал он отрывисто и даже с каким-то раздражением.
"Что ж, - подумала я, - если вам не угодно говорить, можете молчать; я
оставлю вас в покое и вернусь к своей книге".
Я сняла нагар со свечи и вновь принялась за чтение "Мармиона". Наконец
Сент-Джон сделал какое-то движение; я исподтишка наблюдала за ним; он достал
переплетенную в сафьян записную книжку, вынул оттуда письмо, молча прочел,
сложил, положил обратно и вновь погрузился в раздумье. Напрасно я старалась
вновь углубиться в свою книгу: загадочное поведение Сент-Джона мешало мне
сосредоточиться. В своем нетерпении я не могла молчать; пусть оборвет меня,
если хочет, но я заговорю с ним.
- Давно вы не получали вестей от Дианы и Мери?
- После письма, которое я показывал вам неделю назад, - ничего.
- А в ваших личных планах ничего не изменилось? Вам не придется
покинуть Англию раньше, чем вы ожидали?
- Боюсь, что нет; это было бы слишком большой удачей.
Получив отпор, я решила переменить тему и заговорила о школе и о своих
ученицах.
- Мать Мери Гаррет поправляется, она уже была сегодня в школе. У меня
будут на следующей неделе еще четыре новые ученицы из Фаундри-Клоз, они не
пришли сегодня только из-за метели.
- Вот как?
- За двоих будет платить мистер Оливер.
- Разве?
- Он собирается на рождество устроить для всей Школы праздник.
- Знаю.
- Это вы ему подали мысль?
- Нет.
- Кто же тогда?
- Вероятно, его дочь.
- Это похоже на нее; она очень добрая.
- Да.
Опять наступила пауза; часы пробили восемь. Сент-Джон очнулся; он
переменил позу, выпрямился и повернулся ко мне.
- Бросьте на минуту книгу и садитесь ближе к огню. Не переставая
удивляться, я повиновалась.
- Полчаса назад, - продолжал он, - я сказал, что мне не терпится
услышать продолжение одного рассказа; подумав, я решил, что будет лучше,
если я возьму на себя роль рассказчика, а вы слу