Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
, чем я.
- Кто вам мешает нравиться? Подкрасьте губы, насурьмите брови, и из вас
мужчина хоть куда, - грубо, в тон Бернсу, ответил Иван, - но весь этот
разговор мне непонятен и...
- Что "и"? - быстро спросил Бернс. - "И" буду говорить я. Именно я,
потому что мне известно о вас все, даже то, что вам самому неизвестно.
Посол, - Бернс растянул губы в досадливой усмешке, - под надзором полиции.
Смешно, не правда ли?
Где-то, в двух местах сразу, затрещали сверчки. Они были как музыканты
в хорошем оркестре: когда уставал один, другой подхватывал его песню с
новой силой. Бернс, услыхав их, замолчал. Потом, вздохнув, просто, без
иронии спросил:
- Вы знаете, что ждет вас в России? Конечно, не знаете. Я знаю. Мне
почему-то близка ваша судьба, Виткевич. Меня, словно противоположный полюс
магнита, тянет к вам. Но довольно редко в основе человеческого притяжения
скрыта столь резкая полярность, как у нас с вами. Я знаю себе цену,
господин Виткевич, у меня очень большая цена, но вы мне особенно
импонируете именно теми качествами вашего характера, которые у меня - к
счастью ли, к горести ли, не ведаю - отсутствуют.
Да не смейтесь вы, черт возьми! Я шотландец, я умею трезво оценивать
свои поступки и мысли. Когда я вижу, что поступок мой нелеп, но
неотвратим, - я человек страсти, - мне остается только шутить над самим
собою, а занятие это весьма тягостное...
Увидев, что Виткевич слушает его с усмешкой, Бернс прервал себя:
- Я отвлекся: я не на смертном одре, и поэтому искренность моих слов
может вызвать у вас одно лишь недоверие и излишнюю настороженность. Итак:
я хочу предложить вам иное решение нашей партии. Я хочу предложить вам
должность секретаря русской миссии в Тегеране. Хотите?
- Мы не в лавке, Бернс, а политика - это не груши, которыми торгуют на
базаре.
- Ну, это уж просто недостойно вас, Виткевич, - удивился Бернс, - такой
чистый человек, а со мною хотите играть в лицейскую наивность. Политика
действительно не груша. Слишком хорошее сравнение. Политика - это кожура
от перезрелого арбуза, и не нам с вами закрывать глаза, гуляя по краю
пропасти.
- Если вы, Бернс, довольствуетесь огрызками арбузов, то это говорит
просто-напросто о ваших извращенных вкусах. Я огрызков не ем.
- Ого! Как понять вас следует? Мне хочется понять вас так, что пост
секретаря низок?
Виткевич поднялся и ответил гневно:
- Бернс, перестаньте, Я теряю уважение к вам.
И тут случилось то, чего Бернс потом себе никогда не мог простить.
Быстро, шепотом, глотая слова, он предложил Ивану:
- Ну хорошо, хорошо, не будем ссориться. Я глава торговой миссии, у
меня большие средства. Станьте магараджей - дворцы, гаремы, блаженство
созерцательности...
Виткевич ударил кулаком по столу. Глаза его сузились гневом, ноздри
раздулись, стали тонкими и белыми.
- Вон отсюда, - негромко сказал он.
Бернс спохватился, но было уже поздно. Он понял, что здесь партия
проиграна и ничем уже не спасти ее. Сразу стал таким, как прежде:
надменным, шутливым, спокойным. Только лихорадочный румянец на скулах
выдавал то волнение, которое он только что пережил.
- Только тише, - негромко попросил Бернс. - Вам же выгоднее, чтобы все
было тихо, потому что здесь я. Что подумает ваш есаул, казаки? Ведь у вас
в России очень любят размышлять над подобными казусами.
- Вон отсюда! - повторил Виткевич и облизнул пересохшие губы. -
Убирайтесь прочь!
- Хорошо, мой посол, - уже совсем спокойно ответил Бернс, - я уйду. Но
я обещаю вам, - а я обещаний на ветер не привык бросать, - вы мне дорого
заплатите за вашу победу. Это не победа вашего правительства, и именно
этого я вам никогда не прощу. Вы пожалеете о том, что сделали. Прощайте.
Мы с вами больше никогда не увидимся.
И, учтиво поклонившись Ивану, Бернс вышел.
Он оказался прав: они больше никогда не увиделись. Ровно через четыре
года восставшие афганцы убили Бернса в Кабуле. Но до своей смерти он
подготовил не одну смерть для других - знакомых и незнакомых ему людей.
11
В один из дней, когда Дост Мухаммед с утра совещался с военачальниками
и посланцами из Кандагара, Виткевич заперся в своем кабинете. Он просидел
за столом, не поднимаясь, часов десять кряду. Писал. Курил кальян и писал,
писал не переставая.
А когда в Кабул пришли сумерки, приглушив все дневные звуки, Виткевич
разогнулся, выпил крепкого холодного зеленого чая, походил по комнате и
уже только потом запечатал несколько листов в большой, им самим склеенный
конверт и передал его казачьему есаулу, отправлявшемуся с дипломатической
почтой в Санкт-Петербург.
И хотя на конверте было старательно печатными буквами выведено:
"Петербург, редакция журнала "Современник", для А. С. Пушкина", письмо это
попало в III отделение, на стол Бенкендорфа.
Александр Христофорович осторожно вскрыл конверт и, надев очки,
погрузился в чтение.
"Милостивый государь, Александр Сергеевич.
Памятуя вашу мысль о необходимости издания "Альманаха Восточных
Литератур", я рискнул отправить на ваше усмотрение крохотную толику того,
что успел накопить, находясь в Кабуле - городе, овеянном ореолом романтики
столь необыкновенной, что представлять ее, не почувствовав самому,
немыслимо.
Думаю, что некоторые переводы из стихов афганских классиков должны
будут вызвать интерес у литераторов российских, да и вообще у читающей
публики.
Первым поэтом, с которым должно ознакомить наших любителей словесности,
по праву следует выставить Хушхаль-хана Хаттака, человека не только
одаренного великолепным даром слагать стих, но и столь же редким даром
храбрейшего военачальника. Сражаясь за свободу афганцев, он был схвачен в
плен, израненный, долгое время прожил в изгнании, вдали от родной земли.
Но стихи его - мудрые, сильные - никогда, ни в единой строке не несут
печали, столь свойственной людям, томимым в плену. Вот некоторые из его
стихов.
Одно непостижимо никогда:
Спокойствия достигнуть без труда.
Безделье не лекарство, но отрава!
Пусть труд тяжел - в нем нет того вреда, Пусть даже к смерти приближает
- право, Безделье все же худшая беда.
Пусть рок тебя и ввергнет в пасть ко льву, Не думай: "Гибну!" Знай:
"Переживу!"
Пытайся изловчиться в пасти львиной!
Стремись к освобожденью, к торжеству, И лев еще придет к тебе с
повинной!
В кошмаре - смерть. Спасенье - наяву.
Посмешище! Ты сам тому виной:
Подобен старушонке той шальной, Что мушку на лицо свое налепит, В
морщинах пудру разотрет слюной...
Беззубые ужимки, сладкий лепет...
...Ты в царедворцы лез? Очнись, дурной!
Кривому глазу не идет сурьма, Пусть криводушный, с сердцем безобразным,
Достигнет счастья - спятит он с ума.
Не в полном смысле, но бесчинствам разным Откроет путь душа его сама!
Гнев государя, ложь муллы-злодея, Жены распутство, жадность богатея -
Четыре мною названы порока:
Так я решил, об истине радея.
Следующим поэтом следует назвать Рахман баба-джана, или, как говорят
афганцы, Рахмана. Он также полководец, воин. Дост Мухаммед, эмир
Афганистана, человек, знающий поэзию Востока прекрасно, сказал мне, что
Рахман в одной руке держал меч, в другой - перо, но умудрялся при этом
крепко сидеть в седле.
Вовек не оскудеет С вином любви кувшин, Что вылеплен из праха Фархада и
Ширин!
Лучше яму не рой на пути, Загадав, что другой попадет, - Самому не
пришлось бы идти...
Ты провалишься - он обойдет.
За любовь я пожертвую всем, что имею:
Будь то золото, будь серебро - не жалею.
Будь то жемчуг и все, что добыть я сумею.
От всего отказался я, кроме любви:
Я - Рахман, не согласен пожертвовать ею!
Абдул Кадыр - поэт из того же племени, что и афганский Ломоносов -
Хушхаль-хан.
Он из племени хаттаков. Он, как уверяют кабульцы, - а они ценители
поэзии истинные, строгие, - в творчестве своем взял много у Фердоуси и
Хаяма. О них, об этих двух гениях далекой старины, я напишу вам, Александр
Сергеевич, в следующем письме, ежели это вам интересным покажется.
Вот некоторые переводы из Абдул Кадыра и Абдул Гамида:
О виночерпий! Дай вина, Коль все на свете бренно!
Люблю быть пьяным и люблю быть трезвым совершенно, А полупьяный человек
противен, как измена!
Дурной все знает о дурном, О добром знает добрый!
Дурной страдает от добра, от зла страдает добрый, Злой, негодуя, судит
то, что оправдает добрый.
Не лицемерь, не до потех!
Коль сведуща в законах, Ты знаешь, это худший грех В религии влюбленных!
Обезумевшая птица в стокольцовой западне...
Брось метаться, полно биться!
Кудри милой снятся мне...
И, наконец, Казем-хан, мой любимый поэт. Вы, верно, помните те строки,
что я читал вам в Оренбурге. Здесь я записал еще кое-что, неведомое мне
ранее.
На безвестную жизнь мелочей Как внимательно солнце глядит!
Мелкоту не лишает лучей, И никто им не будет забыт.
Человек, если вправду велик, Малых сил презирать не привык, Он в сердца
их глубоко проник, - Как внимательно солнце глядит!
Дали месяцу серп для чего И пустили на синюю гладь?
Чтоб с людей не от мира сего И с мечтателей жатву собрать.
Если хочешь дать людям покой, Сам спокойно не спи никогда:
Будь, как люлька! Ценою такой Дашь спокойные людям года.
Вот все это я и хотел бы предоставить на Ваше, милостивый государь,
Александр Сергеевич, благоусмотрение. Я буду с нетерпением ожидать ответа
Вашего. Ежели то, что я перевел, непригодно или неинтересно, отпишите
отчего и почему.
Сейчас я занят тем, что обрабатываю песни народа. Я собрал их около
тысячи. Они звучны, страстны и необыкновенно выразительны: так и просятся
на музыку.
Коли суждено мне будет вернуться в Россию, передам все стихи и песни
Алябьеву - он Восток обожает и понимает по-настоящему.
Жду вашего ответа. Кабул. Ваш Иван Виткевич".
Бенкендорф снял очки и осторожно положил их в маленький потайной ящик
стола - Александр Христофорович скрывал от всех свою близорукость. Высокие
часы нежно пропели время. Бенкендорф улыбнулся доброй, ласковой улыбкой и,
вздохнув, покачал головой. Задумчиво побарабанил пальцами по гладко
отполированному столу, а потом, снова надев очки, прочел вслух:
Ты в царедворцы лез? Очнись, дурной!
Прошептал:
- Ах, Александр Сергеевич... Были б вы живы, и то б такого письма не
передал:
что душу зря травить да государя понапрасну гневить...
Вдруг лицо Бенкендорфа собралось резкими морщинами, добрая ямочка на
щеке пропала, глаза спрятались под бровями - низкими, нахмуренными.
"Ты в дипломаты лез, - подумал он о Виткевиче, - очнись, дурной!"
И на чистом листе бумаги (Бенкендорф был болезненно аккуратен и с
вечера записывал то, что следовало сделать утром) нарисовал профиль юноши,
а под ним аккуратно вывел: "Виткевич".
Вечером, встретившись на балу с Нессельроде, Бенкендорф сказал ему с
обычной своей доброй улыбкой:
- Карл Васильевич, а ваш протеже из Кабула эдакие бунтарские стишки
шлет, за которые мы бы здесь...
Он не докончил: к Нессельроде подошел Виельгорский. Бенкендорф
повернулся к танцующим. Залюбовался грацией княжны Конской. Подумал:
"Молодость - это чудесно. А ежели я начинаю завидовать юности, значит я
старею".
Когда Нессельроде остался один, злая, нервная судорога рванула щеку.
Подумал о Бенкендорфе: "Меценат..." Вздохнул. Не до стихов ему сейчас
было. Сегодня британский посол, после неоднократных намеков, официально
заявил о том, что Виткевич, русский представитель в Кабуле, своими
действиями в Афганистане разрушает традиционную дружбу Beликобритании и
России. Какими поступками - посол не уточнял. Да Нессельроде и не
интересовался. Трусливый, в основу своей внешней политики он ставил два
принципа: "Уступка и осторожность".
12
Прошло четыре месяца.
Виткевич кончил читать депешу, скомкал ее и хотел выбросить в окно. Но
потом он разгладил бумагу и начал снова вчитываться в сухие, резкие
строчки. Сомнений быть не могло: в Петербурге что-то случилось. Иначе этот
отзыв расценить нельзя было, как смену прежнего курса.
Спрятав депешу, Иван пошел в город. Кабул жил своей шумной, веселой
жизнью, звонко кричали мальчишки - продавцы студеной воды, ударяя в такт
своим крикам по раздутым козьим шкурам, в которых хранилась драгоценная
влага. Размешивая длинными, свежеоструганными палочками горячую фасоль,
мальчишки постарше предлагали прохожим отдохнуть в тени дерева и
перекусить - фасоль с теплой лепешкой, это ли не подкрепляет силы!
Совсем маленькие карапузы деловито разносили по лавкам кальяны.
Мальчуганы не предлагали свою ношу никому - огромные кальяны и так видны
издалека.
Только на набережной, там, где начиналось самое сердце базара, Виткевич
начал постепенно приходить в себя, заново оценивая все происшедшее. Он
давно подозревал, что Бернс разовьет бурную деятельность для того, чтобы
отозвать его из Кабула. Но как же ему удалось добиться своего? Как?! И
сколько Иван ни старался найти версию, которая хотя бы в какой-то мере
оправдывала его отзыв, ничего путного не получалось.
Вдруг Виткевич подумал: "А что, если новый Майер?"
Мысль эта оказалась такой страшной, что он даже остановился.
- Саиб хочет яблок? Груш? - услышал он голос рядом.
Торговец фруктами вопросительно смотрел на Ивана и перебирал свой товар
быстрыми пальцами, показывая самые налитые яблоки.
- Нет, спасибо.
"Нет. Этого, конечно, не может быть. Просто смена курса. Тогда я должен
как можно быстрее быть в Петербурге. Я обо всем расскажу Перовскому, и тот
повлияет на государя. Ведь они друзья. Я буду писать в газету, призывая о
помощи Афганистану. Я буду говорить всем и каждому: в Афганистане британцы
хотят лить кровь: На помощь афганцам! Я не устану говорить людям о той
борьбе, которую ведет Афганистан. Не устану. В Россию! Да, мне надо
немедленно отправляться в Россию. В крайнем случае я испрошу себе
разрешение и вернусь к Дост Мухаммеду вместе с теми, кто захочет драться
за свободу".
Иван пошел прощаться с Гуль Момандом, с тем самым оружейным мастером,
который оказался двоюродным братом Ахмед Фазля, первого кабульского друга
Виткевича.
Оружейная мастерская человека, имя которого в переводе на русский язык
означало "цветок племени момандов", помещалась в центре базара. Базар в
Кабуле совсем не похож на европейские рынки. Это не два, не три и даже не
двадцать рядов с овощами, мясом и фруктами. Весь центр города - двадцать
или тридцать улиц, улочек, переулков и тупичков - был сердцем кабульского
базара. Если идти от Кабул-реки по направлению к необозримо широкой
площади Чаман, то четвертая улица направо резко сворачивала и
заканчивалась маленьким тупиком. Здесь рядом со скорняжной и скобяной
мастерской помещалась мастерская Гуль Моманда.
Низко согнувшись, Гуль Моманд вертел ногой большой каменный круг.
Быстро и резко он подносил к вращающемуся кругу рукоятку маленького,
похожего на игрушечный, пистолета. Постепенно с каждым новым штришком
рождалась замысловатая афганская вязь.
Увидев Виткевича, Гуль Моманд отложил пистолет, вытер руки о широкие
патлюны и, поднявшись с табурета, шагнул навстречу Ивану.
- Здравствуй, мой возлюбленный брат и гость.
Заботливо расспросив друг друга о здоровье, настроении и самочувствии
друзей, знакомых, они присели у входа. Гуль Моманд раскурил кальян. Когда
вода в нем хрипло забулькала и от едкого дыма рубленых кореньев и листьев
индийского табака у Гуль Моманда выступили слезы на глазах, он протянул
Ивану трубку, предварительно обтерев ладонью мундштук.
Затянувшись один раз, Виткевич возвратил кальян Гуль Моманду. Так
полагалось поступать в обращении с самыми большими друзьями. Гуль Моманд
отстранил кальян.
- Нет, спасибо. Кури сначала ты, брат.
- Спасибо, брат.
- Нет большей радости, чем радость, доставленная тебе.
Помолчали. Покурили. Потом Виткевич сказал тихо:
- А я ведь прощаться пришел с тобой, Гуль-джан.
- Нет!
- Уезжаю, брат!
- Нет! Разве тебе плохо у нас?
- Мне хорошо у вас. Очень хорошо...
- Останься, Вань-джан, - сказал Гуль Моманд. - Я тебе жену найду. Пир
устрою. У меня и жить будешь.
Иван обнял Гуль Моманда за плечи и прижал к себе. Они так просидели
несколько мгновений, а потом оба враз, как будто застыдившись своей
чувствительности, встали. Гуль Моманд взял маленький пистолет и протянул
его Ивану.
- Вот возьми. На счастье. И знай, что в нем живет частица души твоего
брата, твоего афганского брата Гуль Моманда.
Виткевич взял пистолет из рук афганца и поцеловал рукоять. Затем он
снял с ремня свою саблю и протянул ее Гуль Моманду.
- Вот возьми. В этой сабле живет частица души твоего русского брата
Ивана.
И два высоких сильных мужчины обнялись. Сердце к сердцу.
После вечернего намаза у Гуль Моманда собрались друзья. Позже всех
пришел Ахмед Фазль, потому что он недавно вернулся из Пагмана.
- Вань-джан уехал домой, - сказал ему Гуль Моманд.
- Нет! - воскликнул Ахмед Фазль. - Разве ему было плохо у нас?
- Когда он прощался, глаза у него были грустны, как у орла, раненного
стрелой.
- Я должен спеть ему много песен! Он останется, если я буду петь ему
песни. Я пойду к нему!
Ахмед Фазль опоздал всего на несколько минут. Виткевич уже уехал в
Россию.
Эпилог Еще никогда Иван Виткевич не был так уверен в своих силах и
никогда раньше он так не понимал главной цели своей жизни, как сейчас,
возвращаясь в Россию.
"Будет драка у меня с азиатским департаментом, будет, - весело думал
Иван. - Да посмотрим, кго кого одолеет. И с Карлом Васильевичем побьемся -
ничего, что канцлер..."
Он был так смел в своих мыслях и планах оттого, что чувствовал
поддержку, любовь и дружбу афганцев, киргизов, таджиков. А человек,
чувствующий дружбу целого народа, делается подобным народу: таким же
сильным и страстным в достижении своей главной цели.
Виткевич специально завернул в Уфу, чтобы повидаться с Перовским.
Губернатор растрогался до слез. Целый вечер он продержал Виткевича у себя,
слушая его рассказ о поездке, а когда Иван поднялся, чтобы ехать в
столицу, Василий Алексеевич сказал:
- Истинный ты Гумбольдт, Иван. Горжусь тобой. В обиду не дам, за тобой
следом выеду. Нессельрода обойдем - прямо к государю обратимся.
Иван сидел в углу кареты и смотрел на пробегавшие мимо перелески, на
луга, тронутые желтизной, на подслеповатые оконца деревень, на речушки,
такие тихие и ласковые по сравнению с дикими горными потоками Афгании, и
чувствовал радость, большую, гордую радость...
После приема у Нессельроде, который топал ногами и визгливо кричал,
обвиняя Ивана в "заигрывании с дикими азиатами и желании поссорить Россию
с Англией", Виткевич весь напрягся, подобрался для последнего,
решительного удара, который он рассчитывал нанести по безмозглой политике
канцлера с помощью Перовского.
Иван считал, что только с помощью Василия Алексеевича можно было
доказать свою правоту, отстоять свою точку зрения, столь нужную и России и
азиатским государствам.
...В номера Демутовской гостиницы Виткевич вернулся поздно вечером. Его
познабливало. Растопив камин, он сел за маленький стол с кривыми ножками и
достал из чемодана большую связку бумаг. Это была крохотная толика того,
чему он посвятил себя. Это были сказки и песни афганцев, записанные им.
Завтра поутру Иван думал отнести рукопись в "Современник" - там ее ждали с
нетерпением.
Он погладил своей худой тонкой рукой шершавые страницы, пошедшие по
краям сыростью. Потом осторожно открыл первый лист и углубился в чтение. И
чем дольше читал он, тем яснее видел край, месяц назад оставленный им,
людей, которые стали его друзьями и братьями, их врагов, которые стали и
его врагами. Он слышал звонкую тишину утра и таинственные звуки ночи, он
заново ощущал силу горных ветров и тоскливый зной пустынь. Он жил тем, что
читал, потому что он любил тех, кто веками создавал поэ