Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Детская литература
   Обучающая, развивающая литература, стихи, сказки
      Рекемчук А.. Мальчики -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  -
консерваторского органа. Вероятно, им, сидящим в зале, все это видится целиком, и, может быть, им сейчас кажется, что звучит именно орган в его задорных высоких регистрах. Я, как и все остальные, старательно веду свою партию, но различаю отдельные знакомые мне голоса: вот Маратик Алиев, отбывший свое недельное наказание, вот Гошка Вяземский, в это Витюха Титаренко -- мои одноклассники, мои однокашники. Но я, сколько ни вслушиваюсь, не могу уловить самого знакомого мне и, признаюсь, самого любимого мною голоса -- Коли Бирюкова. Его не слышно, его нет, хотя я и видел, как Николай Иванович становился в ряд, залезал на верхнюю ступеньку. Значит, петь ему все-таки не позволили. И, значит, все-таки запевать придется мне. Ох, дорогие граждане, уважаемая публика!.. А, может, это и не нужно? На фига вам это соло? Разве плохо звучит наш слаженный хор? Ведь как это прекрасно: хор! И самое милое дело для хорошего певца -- петь в дружном хоре, когда ощущаешь локтями локти стоящих рядом приятелей, когда тут же, впритирочку, совсем близко, и Витюха Титаренко, и Гошка Вяземский, и Маратик Алиев... Зачем это дурацкое соло? Не надо, а?.. -- Былина о Добрыне Никитиче, -- объявляет ведущий. -- Солист -- Женя Прохоров. Я, понурив голову, выхожу из тесного ряда. Прощайте, товарищи... Я оказываюсь впереди хора. А еще чуть впереди и чуть сбоку -- Владимир Константинович Наместников. Он во фраке. Тугой белый пластрон, белая бабочка. Он склоняется надо мною, будто надломившись в пояснице. А ведь я хвастался, что очень сильно вырос за эти последние годы, вытянулся, вымахал. И все же он, Наместников, склоняется сейчас надо мной, как над крохой. Но тут уж не моя вина -- просто он необыкновенно высок ростом, Владимир Константинович, высок и сух, словно жердь. Он вытягивает перед собой руки с костлявыми коричневатыми пальцами, подносит эти пальцы почти к моему лицу... Я страшно боюсь. У меня дрожат колени, Но гораздо больше, чем замершего в чуткой тишине зала, я боюсь этих длинных коричневатых пальцев. То ость я их вовсе не боюсь, а просто привык им подчиняться беспрекословно, как божьей воле. И дрожь о коленках унимается. Весьма кстати: ведь если бы коленки продолжали дрожать, то дрожь непременно передалась бы и голосу -- и вышел бы препротивный "барашек". Стариковские руки медленно поднимаются. То не белая береза к земле клонится, Не шелковая трава преклоняется... Порядок. Первые фразы спеты нормально. Как на репетициях. Правда, на репетициях мне доводилось петь в очень маленьком зале училища. Я еще никогда не слышал своего одинокого голоса в таком просторе, как этот большой консерваторский зал, который не случайно называется Большим залом. До чего же отчаянно далеки крайние ряды этого зала, как отдален и высок балкон! А ведь и там сидят люди. Они деньги за билеты платили, Слышно ли им?.. Но я уже знаю, что слышно. Я даже не пытаюсь напрягать голос, да это и запрещено нам строго-настрого, однако твердо знаю, что меня слышат в самых последних рядах. Потому что мой голос л_е_т_у_ч. Если бы даже я сейчас пел совсем тихо, пианиссимо, его все равно бы услышали там, поскольку он обладает должной полетностью. Да, услышали бы -- и без всяких микрофонов, без всяких динамиков. Нет, то сын перед матерью поклоняется... Рука дирижера ложится на белый пластрон, на грудь. Я понимаю, что это означает. Это означает, во-первых: "Женя, поставь звук на диафрагму... Вот так, хорошо". Это означает, во-вторых: "Женя, сердечней, сердечней... ведь это с_ы_н поклоняется перед м_а_т_е_р_ь_ю". Это означает, в-третьих: "Женя, не "акай", пожалуйста, "о-о"..." Я все это отлично понимаю. Я стараюсь. Я держу звук на диафрагме: слышите, как он глубок? Я представляю себе, как должен поклоняться сын родной матери. У меня тоже была мама. Я поклоняюсь ей. Я торжественно "окаю": ...пОклОняецца... Привет, Джованни Палестрина! Ты, который жил четыреста лет назад. А знаешь ли ты, что эту песню, эту былину, которую я пою сейчас, пели еще за четыреста лет до тебя? Ее пел Боян. Ее пели гусляры -- зрячие и слепые. И, может быть, русоголовые мальчики-поводыри тоже пели эту песню о славном Добрыне Никитиче... Вступает хор. Потом долго гремят аплодисменты. Потом я -- уже не на словах, а на деле -- поклоняюсь. Публике. На последних репетициях меня научили прилично раскланиваться. -- Композитор Белый, "Орленок", -- объявляет ведущий. За роялем появляется концертмейстер. Эта песня идет под аккомпанемент. Это наша советская песня. Уж не знаю, по вкусу ли она придется строгим ценителям академического пения. Но эта песня неотделима от нашего хора. Я запеваю: Орленок, орленок, взлети выше солнца И степи с высот огляди. Навеки умолкли веселые хлопцы, В живых я остался один... И тотчас я ощущаю, как что-то теснит мое сердце. Я мог бы даже сказать, что у меня комок подступает к горлу. Но это исключено. Никаких комков! Ведь я пою, и горло должно быть свободно, чисто. А вот насчет сердца -- тут уж и впрямь теснит... Я люблю эту песню. Ее суровые и честные слова. Ее мелодию. Это прекрасная мелодия. Я давно обратил внимание, как нарастают в ней высокие ноты: взмах крыльев -- и спад, взмах, еще выше -- и спад, и еще, еще выше -- и снова спад... Там, в этой песне, есть удивительные вещи. Пятый по счету звук в начале куплета -- самый низкий, си. Он повторится лишь в конце рефрена, итогом. Но, вот поди ж ты, в начале четвертой фразы ("в живых я...") будет звучать обыкновеннейшее ре-бемоль, а оно покажется ниже начального си, хотя на самом деле оно выше. И даже мне, поющему эту песню, оно кажется гораздо ниже, -- у меня даже возникает чувство, будто мне трудней пропеть это ре-бемоль, чем только что легко и свободно взятое си. И тут -- вот тут! -- следует неожиданный взлет, это отчаянная, как вскрик, октава: "навеки-и-и..." Нет, это очень здорово! Я люблю "Орленка". И часто размышляю о нем. Как написал композитор эту песню? То ли пришла она к нему сама в счастливый час, разом вырвалась из души? Или же он долго, мучительно прокладывал эти мелодические ходы, строил чередования высот, перепады ладов? Как вообще сочиняют музыку?.. И вот "Орленок" допет. Кажется, я вполне прилично спел свою партию. Не хуже Коли Бирюкова. Но что тут началось в зале -- в этом благородном и чинном консерваторском зале!.. Я было откланялся и вернулся на свое место в середине хора. Однако публика продолжала хлопать прямо-таки неистово. Владимир Константинович сделал мне знак: мол, выходи, поклонись еще раз (а он, Наместников, страшно не любит этих оваций, всяческих "бисов", потому что он, наш директор, прежде всего педагог и он лучше всех понимает, до чего это неумно со стороны публики устраивать овации и кричать "бис" таким вот, вроде меня, у которых еще молоко на губах не обсохло). Однако он сделал мне знак, и я снова вышел кланяться. И в этот момент откуда-то из задних рядов выскакивает девчонка с розовыми бантами, в розовом платьице и бежит по проходу прямо к эстраде. А в руке у нее букетик цветов, каких-то белых с желтым, нарциссы, что ли. И этот букетик она, подтянувшись на цыпочках, кладет к моим ногам, к моим надраенным башмакам, и убегает обратно. Я стою ни жив ни мертв. В зале хлопают, не жалея ладоней. Владимир Константинович Наместников, с явным усилием изобразив на своем лице снисходительную улыбку -- это для публики, конечно, -- показывает мне рукой: что ж, дескать, бери свои цветочки, раз тебе их поднесли, бери поскорее и отправляйся в строй, а завтра мы с тобой, Прохоров Женя, побеседуем в директорском кабинете. Я нагибаюсь, беру этот окаянный букетик, и вдруг из букетика вываливается на пол сложенная вчетверо записка. Я краснею, будто рак в кипятке. В зале теперь хохочут, как если бы здесь была не Консерватория, а цирк. Владимир Константинович глядит на меня а упор с выражением такого полнейшего спокойствия, что сомнений не остается: случись это не в наше советское социалистическое время, а до революции, быть бы мне нынче вечером пороту розгами... Я поднимаю записку с пола, сую ее в нагрудный кармашек, пробираюсь на свое место в хоре и прячусь за чужими спинами. -- Орландо Лассо, "Эхо", -- объявляет ведущий. После концерта было угощение. Дело в том, что за эти концерты, собирающие тьму народу, денег нам не платят. То есть, может быть, училищу и полагаются за концерты какие-нибудь отчисления-перечисления (я просто не знаю, как решен этот финансовый вопрос), однако нам, певцам, исполнителям, денег, конечно, не платят. Да и было б смешно, кабы нам вдруг стали выплачивать деньги: вот тебе, дескать, мальчик, сто один рубль и одна копейка, распишись в получении... Зато после концертов нам выставляют угощение. На длинном столе, накрытом белой скатертью, стояли вазы с апельсинами и пирожными, тарелки, на которых были разложены бутерброды с колбасой и сыром, блюдечки с конфетами, пышущие паром стаканы с чаем. Мы ринулись на это угощение, будто год не ели. А между тем никто из нас от голода не страдал. В училище нас кормили и утром, и днем, и вечером, порции давали вполне приличные, а кому не хватало тех приличных порций, не отказывали и в добавке. Кроме того, в нашем хоровом училище были не только такие ребята, вроде меня, которых набрали из разных приютов и у которых не было родителей. В училище были и такие ребята, у которых родители -- папы и мамы -- существовали в полном здравии, но только они жили в других городах и оттуда присылали своим сыновьям посылки: скажем, нашему Маратику Алиеву то и дело присылали с Кавказа такие богатые посылки, что мы их ели всем общежитием, и все равно черноглазому тихому Маратику кое-что самому перепадало. Помимо того, в нашем хоровом училище были еще и такие ребята, у которых родители запросто жили в самой Москве, и эти ребята, отучившись положенные часы, ехали к себе домой, ночевали там, а утром снова приезжали в училище. Это были приходящие, их сразу можно было отличить от остальных, хотя мы и носили одинаковую форменную одежду, и все же у них и башмаки были чуть моднее наших, казенных, и рубашки побелее наших белоснежных, и портфели у них были пороскошнее, и авторучки позаграничнее наших. Так вот, говоря об этих приходящих ребятах, можно вполне предположить, что дома их тоже кормят не черными сухарями с водой. Допускают, наверное, к колбаске, к сырку. Но, несмотря на эту всеобщую сытость, едва после очередного концерта на стол выставлялось угощение, вся наша братия набрасывалась на тарелки и вазы с такой жадностью, будто нас привезли с голодного острова... А буфетчицы и официантки в кружевных наколках стояли в сторонке, глядели с жалостью, покачивали головами. Напротив меня сидел за столом Николай Иванович Бирюков и справно работал своими могучими челюстями, хотя он сегодня и не спел ни одной ноты. А может быть, он и поехал сюда исключительно ради угощения. Колька Бирюков посмотрел на меня, и вдруг его челюсти замерли, окаменели. Я удивился и тоже прекратил жевать. А он как-то очень странно вскинул брови, вытянул шею, стал пристально вглядываться в мое лицо. Я тронул щеку: может, измазался? Но он продолжал смотреть на меня в явной тревоге. -- Жень... что это у тебя? -- Где? -- спросил я, испугавшись не на шутку. -- Да вот... Николай Иванович приподнялся, наклонился над столом и еще озабоченней начал всматриваться в мое лицо. -- А что? Я ощупал нос, лоб... И в ту же секунду рука Кольки Бирюкова проворно сунулась в мой нагрудный карман и выхватила оттуда записку. Я вскочил, рванулся, но сзади кто-то уже цепко ухватил меня за плечи. И я понял, что это Витюха Титаренко и что мне не вырваться: у него была железная хватка, у Витюхи Титаренко, он был самым сильным в нашем классе. Я не мог шевельнуться. А Колька Бирюков, развернув эту проклятую, вчетверо сложенную записку, торжественно провозгласил на весь стол: -- "Меня зовут Майя. Мой телефон..." -- Стоп! -- раздался голос на другом конце стола. Это был Гошка Вяземский. Тоже из нашего класса. Кудрявый такой, розовощекий малый. -- Стоп! -- решительно скомандовал он. -- Чего еще? -- нахмурился Николай Иванович. -- Сейчас будет телепатия, -- объявил Гошка Вяземский. -- Отгадывание мыслей и чтение текста на расстоянии. Я могу угадать номер телефона, который в записке... С кем пари? На пирожное? -- Давай, -- согласился Колька и зажал в кулаке записку. -- На пирожное. Только деньгами отдашь! -- Идет, -- кивнул Гошка. -- И я, -- поддержал спор кто-то слева. -- На "эклер". Ведь ни за что не угадает! -- Я тоже, -- азартно отозвался кто-то справа. Я мучительно старался высвободиться из Витюхиных объятий. Гошка Вяземский откинул назад свои кудри, одной рукой прикрыл глаза, а другую вытянул, растопырив пальцы, и стал ощупывать воздух: -- Дэ три-и... Николай Иванович раскрыл пятерню, заглянул в бумажку. -- ...ноль-но-оль... Еще несколько голов склонилось над запиской. -- ...во-осемьдесят два! За столом воцарилось молчание. Должно быть, в записке и на самом деле значился такой номер. -- Прошу передать сюда три пирожных, -- распорядился Гошка Вяземский. Николай Иванович, повертев записку, вздохнул и положил на тарелку свой нетронутый "эклер". На ту же тарелку легли еще два. Тарелка поплыла на противоположный конец стола. Витюха отпустил мои плечи. Гошка для верности тотчас откусил концы у всех трех "эклеров". -- Между прочим, это моя сестра, -- объяснил он. И, хлебнув чаю, добавил: -- Ду-ура... 2 Концерт был в субботу. А в воскресенье утром -- но не в следующее воскресенье, а через воскресенье -- Колька Бирюков подошел ко мне. Всю эту минувшую неделю он ко мне ни разу не подходил и вроде даже не замечал меня, будто бы я -- это не я, а пустое место. Но тут подошел и сказал: -- Давай-ка, Прохоров, закатимся... -- Куда? -- Зверушек посмотрим. Птичек. Рыбок. Черепашек. -- В зоопарк? -- разочарованно спросил я. Мне уже до обалдения надоел этот зоопарк, расположенный под нашими окнами. Я в нем, в этом зоопарке, уже, наверное, раз сто побывал с тех пор, как впервые меня свел туда Николай Иванович Бирюков. И вот -- снова... -- Нет, не в зоопарк, -- покачал головой Коля. -- На Птичий рынок. Поехали? -- А это где? -- Я знаю где. -- А зачем? -- Посмотрим, поглядим. -- Ладно, -- сказал я. И впрямь, почему бы не съездить? Воскресенье. И я еще никогда не бывал на Птичьем рынке. Все разные музеи, планетарии... -- Поехали, -- сказал я. Мы поехали. На метро до станции "Таганская", а там сели в троллейбус, а потом еще маленько протопали пешком. И вышли прямо к Птичьему рынку. Вообще-то рынок называется вовсе не Птичьим, а Калитниковским -- так, во всяком случае, было написано на воротах. И я тут же узнал, что рынок этот работает только по выходным дням, а в остальные дни заперт на замок. Зато в выходные дни... Что тут творилось! Здесь была такая отчаянная людская толчея и мешанина, что нас с Колькой едва не задавили еще в воротах. А дальше -- больше. Я тотчас убедился, что это на самом деле никакой не Птичий рынок. Уж скорее -- Рыбий. Потому что вокруг, куда ни взгляни, куда ни сунь нос, были одни рыбы. Прилавки сплошь заставлены стеклянными банками, а в этих банках плавали и кувыркались забавные рыбешки. Красные, черные, полосатые. Не только на прилавках, но и в самой толпе шла бойкая торговля. Тут все -- и взрослые и детвора -- тоже были с банками в руках. Рыбешки, подцепленные сачком, переселялись из банки в банку, деньги перекочевывали из рук в руки. Кроме самих рыб, тут продавали и покупали все, что имеет отношение к рыбам. Аквариумы, разукрашенные ракушками. Живой, шевелящийся и дохлый, сушеный корм. Водоросли. Улитки. Резиновые клизмы. Электромашины для подкачки воздуха. Один мужик продавал песок: насыплет в кулечек песку -- пожалуйста, с вас полтинник. А другой мужик (я сам это видел своими глазами) торговал водой; он нацеживал из-под уличного крана полное ведро воды, а потом ходил по рынку и кричал: "Кому натуральной озерной воды? Чистая озерная вода!.." И некоторые покупали. Я сам видел. Словом, это было какое-то рыбье царство. Лишь в самом дальнем закуте, у забора, торговали не рыбами, а другим товаром. Там были клетки с канарейками и щеглами. Фанерные ящики с голубями, Лукошки с кроликами и морскими свинками. Все это было очень интересно, и мы с Колькой, наверное, часа два мытарились в толчее. -- А теперь... -- сказал Колька и повел меня к выходу. -- Что теперь? -- Теперь самое главное. -- Как же?.. -- удивился я. Самое главное, а он тащит меня обратно к воротам. Мы обогнули забор снаружи. И я сразу все понял. Здесь продавали собак. Разноголосый и неумолчный лай, рычание, тявканье, скулеж наполняли переулок. Каких тут только не было собак! И взрослые псы и чуть зрячие, неловкие щенята. Породистые тупорылые боксеры и дворовые шавки. Легавые охотничьи собаки и крохотные, с дрожащими лапками той. Оказавшись все вдруг в таком большом и пестром обществе, они вели себя шумно и развязно: затевали драки либо, наоборот, любезничали, нюхались, задирали ноги на столбы -- кто выше сумеет. Не менее шумно, азартно проявляли характер продавцы и покупатели. Они рядились, как и положено на базаре, уходили и возвращались, изучали родословные свидетельства, придирчиво проверяли прикус зубов, покачивали головами, со знанием дела обсуждали собачьи достоинства и пороки. Раз или два мимо нас прошла какая-то тетенька в синем пальто, верхняя пуговица которого была расстегнута, и оттуда, из-за пазухи, свешивались наружу белые мордочки с розовыми носами: кутята-близнецы, очень смешные и симпатичные. Но это, конечно, были не настоящие собаки, а так, домашняя забава, вроде игрушек. -- Гляди-ка... -- подтолкнул меня в бок Николай. Я посмотрел. В самой глубине переулка, у забора, сидел пес. Черный, с желтым брюхом, овчарка. Широкогрудый, востроухий. На ошейнике у него висели рядком медали: десяток, а то и больше, все золотые. Этот пес в отличие от своих собратьев не суетился, не лаял. Он чинно сидел на месте, сдержанный, мужественный. Морда его была отвернута в сторону от хозяина... А хозяин -- паренек лет двадцати, остриженный наголо, -- смотрел в другую сторону. И у того и у другого -- и у собаки и у человека -- глаза были одинаково тоскливы. Наверное, этот хороший, заслуженный пес уже понимал, что его хотят продать, что его продают. И, конечно же, ему не хотелось, чтобы его продавали, то есть он даже не мог себе представить, как это его можно продать, отдать в чужие, незнакомые руки. Но он, вероятно, все же отдавал себе отчет, что уж если хозяин решился его продать, то на это есть какие-нибудь особые и очень важные причины: и он, пес, должен и здесь подчиниться, проявить беспрекословное послушание. А хозяин, стриженый паренек, стоял и сам чуть не плакал оттого, что е

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору