Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Детская литература
   Обучающая, развивающая литература, стихи, сказки
      Рекемчук А.. Мальчики -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  -
а уже состоялась, минула. Дело в том (об этом я тоже слышал), что бывают мгновенные мутации: сутки -- и уже другой голос. Правда, у меня не появился Другой голос, он у меня остался прежним -- и это было загадочно. Но каких только чудес не бывает на свете! Во всяком случае, Мария Леонтьевна, безусловно, ошиблась. Я буду петь. Я пою. Шуберт. "Аве Мария". Ровно, сберегая дыхание, я начинаю это тягучее, смиренное, молитвенное "А-а-а..." Все идет хорошо. Теперь -- верха. И на первой же верхней ноте произошел "кикс". Голос вдруг сам собой соскочил, соскользнул, как соскальзывает, соскакивает с бильярдного шара нацеленный кий -- там, кажется, это тоже называется "киксом"... Я тотчас выправил ноту. Но Асечка от неожиданности сбилась, аккомпанемент дрогнул. Я почувствовал, как перехватило горло -- его будто сжало железной рукой. Я напрягся, стараясь разжать эту душащую руку. И разжал. Но в голосе появилась угрожающая хрипотца. О, эта проклятая акустика! Теперь она выставляла напоказ, предательски удваивала, удесятеряла каждую шершавую ворсинку и каждую оголенность в звуке, каждый сбой и каждый перехват дыхания. В зале была мертвая тишина. Какая бывает в цирке, когда канатоходец, черной повязкой закрыв глаза, ощупывает носком невидимую для него проволоку и делает первый шаг. А под ним нету сетки... Я чувствовал, как бледнею. Казалось бы, при таком невероятном напряжении связок, лапряжении всех еще оставшихся сил я должен бы, наоборот, побагроветь от натуги. Но я знал, что бледнею. Да. Все-таки я прошел долгую и суровую школу Владимира Константиновича Наместникова. Там, на спевках, за пюпитром. Это была надежная школа. Она выручила меня. Я последним усилием совладал с голосом. Я допел до конца. Я сорвал голос. 5 Впоследствии я часто думал: а что, если бы не сорвал? Если бы судьба не столкнула меня с этим гнусным и малокультурным жуликом, если бы я не повадился ездить на эти "левые" концерты? Если бы я не ослушался нашей горловички Марии Леонтьевны? Что бы тогда? Неужто я остался бы при голосе, вернее, обрел новый? Кто знает? Может, и остался бы и обрел. Всякое бывает. Но теперь, когда непоправимое случилось, я почему-то все более склоняюсь к мысли: нет, все равно не было бы. "Не будет. Ничего не будет. Не будет никакого голоса", -- вспоминал я наш с Колькой Бирюковым разговор на Птичьем рынке. "Как это не будет? Совсем?" -- усомнился я тогда. "Ну, останется, конечно... разговаривать. Тары-бары". Да. Колька оказался прав. Вот и они, тары-бары. Между прочим, ведь Колька еще вполне мог выжидать, уповать на лучший исход -- он не срывал голоса, ему просто велели молчать до поры до времени, и он дисциплинированно молчал. Молчал, как рыба. А сам готовился в бега... Значит, и он не шибко верил в свое исключительное счастье. Ну, а если иначе? Если человек беззаветно и несокрушимо уверует: будет, обязательно будет! Или если он соберется с духом и на какой-то срок просто выбросит вон из головы эти никчемные гадания: будет -- не будет?.. Может, именно в таких вот случаях судьба оказывается добрее, снисходительней и вознаграждает человека: на, мол, тебе -- за терпение, за веру, держи, не роняй... Не знаю. Могу лишь сказать, забегая вперед, что из всего нашего класса, из всей нашей голосистой, а теперь замолкшей братии, изо всех нас лишь один оказался счастливчиком. Запел снова -- да как! Именно он оказался тем самым "одним из тысячи". Но это был не я. Увы. А кто? Секрет покуда. Один-единственный. Но не я. И опять подтвердилась правота мудрейшего из мудрых Николая Ивановича Бирюкова, сказавшего тогда, на Птичьем рынке: "Закон природы". Закон не обойдешь. На то он и закон. Но, между прочим, был такой способ. Но об этом уж очень противно рассказывать. Да, в старину -- еще сто лет назад и раньше. И не у нас, в России, а там, у них, в Ватикане. Они там делали детям одну мерзкую операцию, после которой голос уже никогда не менялся. Навсегда сохраняя ангельскую высоту и ангельский тембр, он делался лишь безмерно сильней. И такие голоса там ценились дороже золота, потому что каждой церкви хотелось иметь свой ангельский хор, а в особенности ангелов-солистов. И некоторые из этих ангелов сделались знаменитыми на весь мир. Они зарабатывали на своих глотках такие деньги, что, к примеру, один такой ангел, Каффарелли, позволил себе роскошь купить целое герцогство и сделался герцогом. Вот уж, небось, задавался он, этот герцог!.. Однако герцогу Каффарелли некому было оставить свои земли, свой дворец и свой титул; ведь у него не было герцогини и не могло быть герцогинят. Теперь, по прошествии времени, я уж куда спокойней перебираю в памяти эти минувшие события моей жизни. Но тогда, в те дни, даже страшно вспомнить, что со мной делалось. И что со мной делали. Сперва задушевный разговор с директором училища. Потом педсовет. Потом комсомольское собрание. Ведь уже в очередной понедельник Мария Леонтьевна все обнаружила своим ларингоскопом, как она любит выражаться: "Мне в этом зеркальце все прекрасно видно". А тут еще кто-то из наших интернатских (уж это, прямо скажем, свинство) наябедничал Владимиру Константиновичу, что я обзавелся заграничным костюмом, нейлоновой сорочкой и галстуком "линкольн". А няньки, как выяснилось, доложили начальству, что Прохоров тогда-то и тогда-то пропадал до поздней ночи. Отпираться я не стал. Я и так был убит -- чего уж убитому отпираться! Я был совершенно убит. Я сидел на уроке музыкальной литературы, заслоня лицо ладонями с обеих сторон, и слушал, что рассказывает учительница. Вернее, делал вид, что слушаю. Мне было до крайности обидно. Вчера на собрании все наши ребята голосовали за строгий выговор с занесением. И Витюха Титаренко, и Марат Алиев, и все остальные (кроме Гошки Вяземского -- он нарочно смылся с собрания). Не то, чтобы я обиделся на это единогласие. Что ж, виноват, каюсь -- наказывайте, воздавайте сполна, на всю катушку. Хотя можно бы, конечно, и без занесения. Но почему никто не взял в расчет, что я и так уже покаран самой тяжкой карой -- лишился голоса? Выговор, ну, тот еще можно со временем снять. Заслужить прощение. Вернуть доверие. А вот голоса мне уж не вернуть. Никогда... Я лежу, сраженный наповал, бездыханный, безголосый. Лежу, И уж Витюхе Титаренко, поскольку он мастер спорта, следовало бы знать, что лежачего не бьют. А он... Ну, ладно. Я рассеянно, вполуха внимал тому, что рассказывала преподавательница музыкальной литературы. Рассказывала она о Бахе. Я покосился на стену. Как раз в нашем классе висел на стене портрет Иоганна Себастьяна Баха. Он в расстегнутом камзоле с бронзовыми пуговицами на обшлагах, в расстегнутой жилетке -- дородный такой и важный. Брови нахмурены, глаза строги. Пышный белый парик венчает голову. В руке нотный лист, а что там -- "Бранденбургский концерт", или знаменитая ре-минорная Токатта, или "Страсти по Матфею" -- не разобрать... Великий, недосягаемый Бах. Я на своем веку много играл Баха, Когда совсем маленьким был, играл его забавную "Волынку" и грустный Менуэт. Позже -- баховские инвенции. Потом -- "Хорошо темперированный клавир": прелюдия и фуга, прелюдия и фуга, тональность за тональностью, страница за страницей... Я подолгу просиживал за фортепьяно. Даже в ту пору, когда пел -- когда я пел, и был знаменит, и был всеми обласкан, и был счастлив, -- я не забывал фортепьяно, хранил верность этому инструменту, прельстившему меня еще в детдоме, еще в Липецке. Игра на фортепьяно обязательна для всех музыкантов. Потому, что этот инструмент -- царь царей. Он общий для всех. В музыкальных училищах, в консерваториях прямо так и называется предмет: о_б_щ_е_е фортепьяно. И будь ты хоть скрипач, хоть флейтист, хоть барабанщик, хоть певец, чем бы ты ни занимался, на кого бы ни учился -- ты еще непременно должен играть на фортепьяно. Обязан! Но кое-кто смотрит на это общее фортепьяно, как на докуку. Ему неохота. Ему это кажется излишним. На скрипке, допустим, он уже скоро догонит Ойстраха-отца и Ойстраха-сына, а на фортепьяно -- тут он еще осваивает "Детский альбом"... Я, между прочим, слыхал, что один чудак из "Гнесинки" нарочно сочинил "Концерт для общего фортепьяно с оркестром". Там симфонический оркестр выдает на полной мощи бетховенское "Та-та-та-та-ам! Та-та-та-та-ам!", а парень, который сидит за роялем, в ответ -- одним пальцем; "Во саду ли, в огороде..." Но -- шутки в сторону -- для меня лично фортепьяно всегда было и святыней и делом. Я много играл. И на протяжении всех лет мне сопутствовал Бах, То есть бывали у меня и более страстные увлечения, о которых я говорил и еще расскажу, но при этом неизменно оставался Бах, и я думаю, что это навсегда. Так вот, о Бахе. Я прочел о нем все, что нашлось в библиотеке, и знаю о нем больше того, что спрашивают на экзамене по музыкальной литературе. И могу, кстати, сообщить, что однажды Иоганн Себастьян Бах тоже получил выговор. С занесением. Наверняка с занесением, поскольку документ этот сохранился до наших дней. Ему тогда было... что-то около семнадцати лет. Совсем еще молодой, юноша. Он служил церковным органистом в Арнштадте. Ему приходилось исполнять различные хоралы перед началом проповеди, а затем еще и после проповеди. Да и сама эта проповедь, бывало, затягивалась на целый час -- разговорится проповедник, не уймешь... И Баху было скучно сидеть, сложа руки, слушать эти речи. И он приспособился между двумя хоралами бегать в ближнюю пивнушку: отыграет начало -- и туда; пока длится проповедь, вполне успеваешь вытянуть кружечку, поговорить с дружками; а как проповедь подходит к концу, он опять на месте, за органом, опять -- хорал... И какой-то поганец донес об этом церковному начальству. Может, из тех же дружков. А тут еще он, Иоганн Себастьян Бах (ведь совсем молодой был!) привел как-то ночью в церковь одну девушку и там ей сыграл на органе свои ранние сочинения. А куда же ему было ее вести? Дома у него не то что органа, а даже собственного клавесина не имелось -- на чем бы он ей мог сыграть? Ведь хотелось, наверное, показать свой талант? Ну, что тут зазорного?.. И опять об этом донесли начальству. Баха вызвали на церковный совет и там объявили ему выговор. За то, что в пивнушку бегал, и за то, что приводил ночью в церковь "постороннюю девушку". (Так прямо и сказано в этом документе.) Постороннюю!.. А она, эта девушка, Мария-Барбара, была его кузиной. И он на ней вскоре женился. А потом она, бедняжка, умерла. Но выговор так и остался, по сей день... Да что там начальство, дружки! Его, Баха, собственные дети -- и те под конец его жизни стали насмехаться над своим престарелым отцом, хотя он и вывел их в люди, сделал приличными музыкантами, даже композиторами. Они насмехались над своим родителем, называли его "старым париком", хвастались, будто сами они в сто раз гениальнее отца... Великий, недосягаемый Бах! А его не успели схоронить, как тут же благодарные сограждане решили проложить через кладбище дорогу, сровняли могилу с землей, замостили булыжником -- так до сих пор никто и не знает, где покоится Иоганн Себастьян Бах... Я еще плотней загораживаю лицо ладонями. Потому что чувствую, как на мои глаза навертываются слезы. Мне очень жалко его, Баха. -- Да не надо, -- сказал Гошка. -- Почему? -- Ну, так... -- А почему? -- Говорю: не надо. Вот еще новости. Мы стояли с ним, с Гошкой Вяземским, подле станции метро. И я выпрашивал у него две копейки: мне было совершенно необходимо позвонить по телефону-автомату, однако у меня как на грех не имелось двухкопеечной монеты (был двугривенный, был даже полтинник, но двух копеек не было). А Гошка не давал, хмурился, отворачивал лицо и все твердил: "Не надо". Между тем звонок этот был необходим. Позарез. Уже прошла целая неделя, как я не видел Майку. Сперва мне самому было не до нее: педсовет, собрание. Потом я несколько дней подряд звонил ей домой, и как-то так получалось, что всякий раз ее не было дома: то она в библиотеке, то в театре (без меня!). Об этом мне исправно и вежливо сообщала ее мама, когда я звонил. И у меня зародилось подозрение, что это именно она, мама Вяземская, узнав про то, как меня разбирали на педсовете и собрании, решила оградить свою дочь... Вообще мне эта мама не внушала доверия. Я ее терпел только потому, что она была матерью Майки и Гошки. Майки, которую я любил, и Гошки, с которым я дружил.... Три дня подряд я не мог дозвониться Майке. Всякий раз к телефону подходила мамаша. И сегодня я дерзнул на хитрость. Я решил воспользоваться Гошкиной помощью. А он не только остался равнодушным к моей идее, но даже уверял, что у него нету этих несчастных двух копеек. -- Жмотничаешь, да? -- рассердился я и протянул ему свой тяжеловесный полтинник. -- Бери. Но тут и Гошка страшно рассердился. Он вывернул наизнанку карман, выгреб оттуда белую и желтую мелочь, встряхнул, обнаружил двухкопеечную монету и зашагал к стеклянной шеренге автоматов. Мы втиснулись вдвоем в телефонную будку. Гошка набрал номер. -- Мама? Это я... Что? Скоро приду. Майка дома? Поэови-ка. И поспешно сунул трубку мне. -- А? -- тотчас отозвалась трубка беззаботным Майкиным голосом. -- Здравствуй, -- сказал я. -- Что? Кто это?.. -- Это я. Здравствуй, -- повторил я, улыбаясь трубке. Трубка затаилась. Потом ответила тихо: -- Здравствуй. Да, судя по всему, Майка сильно побаивалась своей мамаши. -- Здравствуй, -- сказал я еще раз. -- Когда и где? У нас ведь с Майкой подобные разговоры были коротки: когда и где. Без лишних слов. Остальные слова -- при встрече. -- Я не знаю... -- Голос в трубке сделался еще тише и настороженней. -- Сегодня, -- предложил я наиболее желанный для меня срок. -- На Маяковке. -- Сегодня я не могу. У меня уроков много. Будет контрольная. -- Завтра, -- не пал духом я. -- Завтра. Там же. -- Завтра я тоже не могу, -- вздохнула трубка. -- Я... мы с мамой идем к портнихе. -- А послезавтра? -- с надеждой спросил я. -- Послезавтра? -- Майкин голос в трубке зазвучал уверенней. -- Послезавтра я никак не могу. Это будет суббота, а в субботу я иду в Дом кино. Одна девочка достала билеты: всего два билета -- себе и мне. Да. Жалко, что всего два. -- Значит, в воскресенье? -- сказал я уныло, потому что до воскресенья оставалась целая вечность. -- В воскресенье к нам придут гости, -- сообщила Майка, -- Нет, я не смогу. -- А когда же? -- совсем уж удивился я этому злосчастному стечению обстоятельств. -- Когда? -- Не знаю... После этих странных слов трубка совсем замолкла. В ней было слышно только дыхание. Майкино дыхание. -- Майка! -- позвал я. И тогда в трубке задолдонили короткие прерывистые гудки. Только сейчас, в недоумении отстраняя трубку, я увидел, что Гошки Вяземского уже не было в кабине. Он стоял за стеклом, снаружи. Когда он успел выйти? И почему я этого не заметил? И отчего бы ему отсюда выскакивать? Не хотел подслушивать чужой разговор? Или он не м_о_г его слушать?.. Я покинул будку. Гошка смотрел на меня неодобрительно, хмуро и чуточку жалостливо. -- Ну? Говорил же... -- Что? -- Я говорил: не надо. Да. Говорил. -- Мамаша, значит? -- спросил я, сощурясь. -- При чем здесь мама! -- Он грозно надвинулся на меня. -- Она здесь ни при чем. И ты -- не смей... Она только в одном виновата, что говорила, будто дома нет. А ее Майка заставляла врать. Понял? Вот и все. Теперь ты все знаешь. -- А... почему? -- спросил я. Я задал этот вопрос машинально. Мне вовсе не нужно было ответа. Мне вдруг, в одну секунду, все на свете сделалось совершенно безразличным. Гошка помялся, потом сказал небрежно: -- Новая у нее дурость. Появился там какой-то... задохлик. Шахматист. Но вдруг оживился: -- С Тиграном Петросяном -- ничья. Во Дворце пионеров, на сорока досках. Представляешь, ничья! В пятнадцать лет -- ничья с Петросяном... -- Пока, -- сказал я. И пошел. -- Женька... Он догнал меня. -- Женька, я сегодня собираюсь в одну компашку. Магнитофон там колоссальный -- "Грюндиг". Послушаем, потанцуем... а? -- Пока. Я пересек площадь. За склизкой от дождя оградой зоопарка стояли голые деревья. Аллеи, огибающие пруд, обычно такие людные и шумные, сейчас были пусты. Да и сам этот пруд будто вымер, лишь пара лебедей лениво плавала вокруг дощатого домика, а поодаль, на берегу, зябко отряхивались утки. Остальных птиц уже попрятали в помещения, чтобы они не простудились. Да и этим -- лебедям, кряквам -- по нормальным законам их жизни, наверное, уж давно полагалось бы отлететь в теплые края. Но они, конечно, никуда не улетали: или привыкли зимовать тут, или, как я слышал, им на всякий случай подрезают крылья, чтобы не сбежали. Зато, как всегда в осеннюю пору, заметно прибыло другого населения, не обозначенного на табличках, а добровольно, по своей охоте обживающего зоопарк: ветки деревьев были черны от сидящего на них горластого воронья, а на слякотных дорожках шевелились воробьиные стаи... Да, зима на носу. Еще одна зима. Зима. А у ворот зоопарка стояла лоточница в белом халате, надетом поверх пальто, и торговала мороженым. Она тут стояла вечно: и летом, и зимой, и весной, и осенью. Торговала мороженым. Но, странное дело, все эти минувшие годы я как бы не замечал ее. Я несколько раз в день проходил мимо, но при этом никогда ее не замечал. Она как бы исключалась из моего поля зрения. Поскольку я не должен был ее замечать -- ни ее, ни ее лотка. Мне это было заказано видеть. Мной руководил непререкаемый запрет, выслушанный давным-давно, именно здесь, на этом самом месте, у этих ворот. И я ничего не видел. И вот лишь сейчас, приблизясь к воротам зоопарка, я увидел, я обнаружил, что это не просто лоточница в белом халате, торгующая мороженым, а т_а с_а_м_а_я лоточница, которая стояла здесь давным-давно, сто лет назад. Я узнал ее. Та самая пожилая женщина. И меня вдруг поразило своей очевидностью то, что за минувшие сто лет она, эта лоточница, нисколько не переменилась: она осталась точно такой же, какой была. А я за те же сто лет, за те же восемь лет переменился настолько, что меня-то, конечно, она ни за что бы не узнала, если б я даже ей напомнил, как однажды по неосторожности и неведению вздумал купить у нее "эскимо" и что потом из этого вышло. Нет, конечно, не узнала бы. И я, признаться, тоже сам себя не узнавал. Не только такого себя, каким я был в ту безумно далекую пору, но даже такого себя, каким я был недолю назад, еще два дня назад, всего лишь час назад... Я подошел к лоточнице, протянул ей полтинник и сказал: -- Пожалуйста, "эскимо". * Часть четвертая * 1 -- Женя, -- сказал он, -- я ничего не понимаю. Когда у тебя не ладилось с геометрией, то еще... то есть это было совершенно постыдно, однако... -- Я исправил по геометрии. -- Очень хорошо. Но... что это такое? Он повернул лежащий перед ним лист -- какую-то учительскую ведомость, -- чтобы мне было видно, и ткнул в него своим коричневым пальц

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору