Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
С ними связаны и радости, и печали, вся жизнь крестьянская, и они
стали дороги их владельцу.
А между тем как игнорируется постоянно эта мужицкая душа и его чувство!
Никогда не забуду одной тяжелой картины, которую увидел в деревне Голиной,
Новгородского уезда, на сборе недоимок, когда из изб вытаскивали самовары,
кули, выводились со двора коровы, телята, а крестьяне кричали становому
:
- Оставь корову, она "береженая"! В поле у меня сена много, а ты приехал
в распутицу, когда никакой дороги нет. Подожди денька два, дорога застынет,
пойдут морозы, и я на санях вывезу все сено и продам, а теперь до него через
лужи и не добраться...
Если обладать силой воли и крепкими нервами, то провести день-другой в
крестьянской избе еще можно; но вся грязь, вонь и духота, царящие в ней от
нищеты, начинают понемногу одолевать даже самого нетребовательного
горожанина, решившего отказаться от какого бы то ни было ничтожного
комфорта, подавить брезгливость и даже испуг, когда на второй день,
приглядевшись к чужой крестьянской обстановке, начинает он замечать привычки
и самые обыденные проявления этой их жизни.
Зимою жизнь в деревне пробуждается не очень рано, крестьяне встают в 7 -
8 часов утра и позже. Спят все вповалку на нарах, на полу или печке,
накрывшись тулупами, одеялами, всем, что только может оказаться пригодным,
так как комната постепенно остынет, в ней становится холодно.
Утром бабы растопляют печь тем, что могло быть насобрано: хворостом,
щепками, соломой; дрова же слишком дороги. Когда постепенно проснутся и
встанут взрослые и дети, каждый плеснет себе на лицо немного воды из
ковшика, затем помолится усердно и долго перед образами, и все садятся за
стол обедать. Едят из одной миски, и никому в голову не приходит обедать
отдельно тому, кто в семье болен - в прыщах и язвах. Братство и общее
уважение друг к другу не позволяют кем-либо гнушаться.
Все основано на психологическом отношении, и про больного из своей среды
говорят одно: "никто, как Бог! Наказал его Господь, лишил носа, - на то Его
святая премудрость, все мы под одним Богом ходим и сами всего ожидать
можем".
В зимнее время крестьяне много ходят друг к другу "погреться", посидеть и
побеседовать. В их взаимном отношении заметно большое уважение и
"душевность", несмотря на наружную грубость, которая со стороны может
показаться желанием обидеть. Оскорбительным считается только внутреннее
враждебное отношение, хотя бы оно проявлялось в незначительных выражениях.
У крестьян очень сильно развита душевная чуткость, и они быстро подмечают
желание обидеть или насмеяться и долго не могут забыть и простить этого.
Между собой они относятся с добродушным юмором и большим сочувствием к
чужому горю. При всей общеславянской покорности и смирении у крестьян много
самоуважения и гордости. "Я сам себе господин, - говорят они, - я сам над
собою барин!" Им вовсе не нравится, если, обратившись к мужику, назвать его
"дяденька", "братец" или "любезный". "Мы тоже всякое деликатное обращение
понимаем и знаем, - по отчеству нас не горазд бы трудно величать!"
Поживши в крестьянской среде некоторое время, начинаешь понимать их точку
зрения. Незначительное чиновное лицо кажется крестьянам недосягаемо высокой
величиной, и всякое появление кокарды в деревне производит сенсацию и
волнение. Каждое слово прибывшего запоминается и потом передается от одного
к другому.
Народ ценит всякое выражение внимания и ласковости со стороны
начальствующего лица: оно разносится немедленно по всей деревне и создает
прибывшему "начальству" массовую симпатию крестьянской среды. "Хороший у нас
земский барин, внимательный, всякого выслушает, расспросит, в полности хочет
обо всем правду узнать. А вот в соседнем участке, не приведи Бог, какой
барин! Ему не смей что-либо объяснять, сейчас гыркнет: "Молчать! Не
рассуждать! Нечего мне зря с вами болтать! Слушаться, что я приказываю, и
кругом марш!.."
Барина, поговорившего "по душе да по-хорошему", крестьяне готовы на руках
носить. Строгость вовсе не исключает симпатии населения: напротив, "серый
народ" любит и ценит строгих начальников, если только строгость связана с
порядком, точностью и твердостью сказанных слов, и если начальник доступен
просителям. Крестьянин бывает очень тронут, когда видит, что кто-то
бескорыстно заботится о нем.
К крестьянам постоянно возвращается мысль о том, что они "отрезаны от
правды", что всякий может их обидеть, но живет вера - где-то там далеко в
столице живет Царь, и "если только до Царя дойти, то всякая помощь будет..."
Когда же мужик знает, что никто не смеет помыкать им, так как есть у него
ближайший начальник, который всегда вникнет в дело и заступится, если дело
правое, крестьянин уже чувствует бодрость и не видит себя беззащитным. А
ввиду того, что беда может постучаться в ворота мужика постоянно,
доступность местного начальства ко всякому просителю более всех других
качеств вызывает симпатии массы.
Самолюбие и самоуважение крестьян, насколько было случаев замечать,
иногда игнорируется теми, кто имеет с ними дело. Между тем почти 40 лет
свободы , быстро идущее вперед общее развитие государства возродили
крестьянина и воспитали в нем сознание собственного достоинства и гордость.
***
"Я мужик сер, да ум у меня не черт съел!" - говорят они.
Народная песня
У вдовушки три дочушки,
Все белы, хороши.
Перва Саша, друга Маша,
Третья дочь Ненила.
Дочь Ненила прясть ленива,
Бела и хороша;
За ней ходят, за ней бродят
Двое рыболова.
Двое-трое рыболовы,
Все купцы торговы.
Они носят на подносах
Дороги подарки.
Дороги таки подарки:
Кумач и китайка.
Кумачу я не хочу,
Китайки не нада.
На базаре-то ребята
Жеребья метали:
Кому шапка, кому деньга,
Кому красна девка.
Доставалась красна девка
Не другу, не брату,
Лихому супостату.
Записана в деревне Шульин почин,
Малмыжского уезда.
ОКОЛО НОВГОРОДА
Волхов катил желтые, мутные волны. На длинном мосту, том самом, где
бились в старину друг с другом новгородцы, теперь тянулись ломовики, шли
гимназисты, дремал сторож. С Ильменя дул пронизывающий холодный ветер.
С высокого берега подымаются серые унылые стены древней святой Софии
; металлический голубь на кресте над куполом
сидит по-прежнему и не улетел, несмотря на предсказание. Очевидно, хотя
давно уже пришел конец Великому Новгороду, голубь не хочет его покинуть и
остается постоянным грустным памятником былого величия.
Внизу под мостом у берега стоят большие рыбацкие лодки, и возле них
копошатся мужики в тулупах и высоких меховых шапках; они поспешно выгружают
сено. Я спустился к ним.
- Что, молодец, смотришь? Аль чего нужно?
- Смотрю я потому, что, думаю, завтра вы к себе домой на озеро поедете,
так не захватите ли меня с собою?
- Навзеро? Можно, это можно. А куда тебе нужно?
- На Войцы.
- Туда теперь нельзя плыть. Далеко будет. Еще хряснет по пути лодка и
заколеет середь озера... На наш берег могим свезти, а от нас дальше ты, коль
хочешь, берегом пройдешь.
- Вы сами откуда?
- Мы Самокрязьские, с Неронова Бору. Приходи завтра утренечко сядить, мы
до свету выедем...
Когда на другой день, рано утром я снова пришел к реке, по ней с шумом
летели льдины, вертясь, наскакивая одна на другую и выпирая на берег. Рыбаки
вытаскивали лодки на песок, отвязывали веревки, складывали весла.
- Видишь, молодец хороший, лодкам здесь нужно буде перезимовать. На озере
хряснуло, лед пошел, вода густая теперь и ветер густой, лодкам уже не
пройти. Мы пробовали пробиться, за мост выехали: бились, бились и назад
прибились. Тугая работа на воде, коневня. Мужик из нашей деревни приехал на
базар, он тебя свезет, коли хочешь. Все одно ему домой порожнем ехать.
До темков доедете...
На базаре, среди ряда телег, я отыскал самокрязьского мужика. Его сивая
лошадь с длинной мохнатой шерстью очень неохотно вывезла телегу с базара и
то шагом, то трусцой потащила за город. Сидевший со мной в телеге ее хозяин
Василий Иванович очень степенно держался, старался выпытать у меня
какие-либо задние мысли, расспрашивал про мои родные места и сам рассказывал
обо всем.
- Место у нас напольное, лесу нет совсем. Беда нам без дерева; достаем
его из-завзера. А деревен у нас много, сели, поди, шестьдесят на версту!
Кругом простиралась серая равнина без единого деревца, с редко
разбросанными убогими деревеньками. Кое-где в канавках торчали голые прутья
кустов. Только на берегу Волхова виднелась старая роща, посреди нее блестели
золотые купола Юрьевского монастыря.
- Сколько лет назад вызолочены, а до сих пор как жар горят. Богатый
монастырь. Сказывали: ночью целые обозы хлеба сюда привозят. И купцы
московские вклады стотысячные вносят. А вот там на косе, где Волхов
поворачивается, там скит старцев. Живут старенькие монахи. Весной, когда
Волхов подымается, вода окружит этот скит и как островок он на Волхове
виднеется. У старцев есть хлеб при себе, покуда Волхов не спадет, они на том
островке и спасаются.
Мы долго ехали серым, замерзшим полем, при непрерывном ветре с озера.
Нас нагоняли мужики, возвращавшиеся из города, мы присоединялись к
ехавшим впереди, но все постепенно сворачивали в свои деревни, и мы с
Василием Ивановичем остались одни.
Уже темнело, когда сивая лошадь остановилась возле одной из крайних изб
Неронова Бора. В оконце смотрели ребятишки. Ветер дул не переставая; шумела
солома на крыше; было холодно и неуютно. Деревня маленькая в открытом поле.
Хотелось скорее в избу, согреться, напиться чаю.
Мы прошли сквозь узенькую дверь в сени, затем попали в хлев, поднялись по
скрипучей лестнице на сажень высоты и в полумраке подошли по шатким доскам к
обшитой тряпками и паклей двери в избу. С трудом распахнув дверь, мы вошли в
теплую, парную комнату с низеньким закоптелым потолком.
Пахло ржаным хлебом, чем-то пареным и сырой кожей.
Василий Иванович долго крестился на старые образа в переднем углу. С
печки слез маленький голоногий карапуз в одной красной рубашке и валенках и
обратился ко мне:
- По штанам видно, что солдат. Я в городе солдат видел.
- А что ты еще в городе видел?
- Горшки видел, шелковое пальто видел, в трактире был, там барин нам чай
подавал...
- Откуда ты этого человека взял? - шепотом спрашивает Василия Ивановича
его хозяйка.
- Нашим на реке встретился, хочет деревни посмотреть. Кто его знает, что
он за человек.
Василий Иванович с семьей сели обедать, пригласили и меня поесть их
"хряпу", пирожка с творогом и штей со свининкою. Хозяин и все мы следом за
ним долго крестились на иконы перед обедом и после него.
Растворилась дверь и вошла сморщенная подслеповатая старушка, закутанная
в тряпье, с котомкой за плечами. С трудом стащила заплатанные рукавицы с
онемелых рук, долго крестилась, затем уставилась спокойным взглядом в землю,
опершись на клюку. Хозяйка отрезала ломоть хлеба и подала старухе.
- Не хочешь ли штей?
- А какие они?
- Какие? Скажи спасибо, что дают. Вестимо, не пустые, а с мясом.
- Нет, я скоромного не ем.
- Вишь ты какая! А моя бабка так до девятого десятка все скоромное ела.
Как исповедываться пришлось, она и говорит попу, что ем мясное.
Нехорошо, говорит поп; а как назад домой приехала, так и опять захлебала.
Помолчала старушка-побирушка и говорит:
- Дрова дороги. Набрала кабы я на четыре с полтиной, купила бы дров, да и
сидела бы в избе барыней. А то холодно теперь по-избы. Ну, я пойду.
Дыры нет в полу?..
- Ступай бабка, с Богом, не бойся, держись только с краю.
Старушка ушла, и хозяйка мне объяснила:
- Христом-Богом она побирается. Дочь у ей пригулок, вовсе убогая, глупая.
Сама-то здоровенная, а сырая, годов ей тридцать, лежит на печи и боится, что
с печи упадет. Так всю ночь керосин горит, а матка с краю сидит и стережет,
- жалко родное дите.
Вошли два мужика, покрестились, как водится, поглядывая на меня, и сели
на лавку.
- Погодка-то сдымается, - сказал один.
- Кузьма валенки купил, - добавил второй, и оба замолчали. После короткой
паузы начались вопросы:
- А ты что за человек будешь? Ты не на пузыре прилетел?
- Как это на пузыре?
- Откуда же ты взялся? У нас один на пузыре с неба свалился, так и ты,
должно быть, тоже. А дело было так. Стояли мы с лодками на желязни.
Вдруг, видим, не то облако, не то пузырь летит по небу от Новагорода.
Летел он ровно и вдруг сдохнул к низу. Потом опять сдынулся к небу, потом
опять так и сяк стал вилять, то сдынется к небу, то опустится, то сдынется,
то сдохнет. На ем немец летел и сказывал потом, что его здорово тогда
потрепало и затылок расшибло...
Когда мы увидели пузырь, так и бегим к нему. Тимофей схватил за веревку,
что с пузыря по земле волочилась, - как сдынуло его к небу сажен на пять
печатных, то-то натрясся тогда. Мы все за веревку хватались, чтобы пузырь в
озеро не унесло. А на тот случай, если в воду попадет, у немца жилет
пробковый надет был, говорит, что и утонуть в ем он не смог бы.
Мы бросились ловить пузырь, а ен уже якорем зацепился и мы схватили
веревку и подсобили. Сперва немец не подпускал нас к пузырю, из него дух
зловредный исходил и нас удавить мог. Немец только указывал нам, за что
хвататься. А пузырь, что живой, лежит, шелыхается и ворочается; из клеенки
сделан такой склизкой, но крепкой. Поверху на нем что кошель из веревочек
сделан, маленьки таки гонталочки, а что к низу потолще костелюшки, а внизу
совсем веревки крепкие, и кольцо с форточкой, откуда дух выходит...
Порассказав свое, мужики расспрашивали меня про Питер, про
правительствующий Сенат, про Святейший Синод. Когда они ушли и хозяева с
ребятами стали укладываться спать, я лег на лавку под образами, сумку
подложил под голову, укрылся своим полушубком и долго не мог заснуть.
Хозяин потушил керосиновую лампу и кряхтя взобрался на печь. В избе все
затихло. Слышно было дыханье спящей семьи. За окном выл ветер. Рядом за
стеной лошадь переступала копытами по доскам и фыркала.
Народная песня
Дайте чернильницу с пером
И с бумажкой гербовой.
Уж я просьбу напишу
Государю своему.
Государь - от наш отец,
Мы сольем ему венец.
Мы сольем ему венец
Из своих чистых сердец.
Записана в деревне Кузнерка
Малмыжского уезда.
ХОДАКИ
В избу стали собираться мужики, все больше пожилые и старые; прибегали и
ребятишки, но их выталкивали вон. Мужики входили в кожаных заскорузлых
тулупах, топотали при входе ногами, отряхивая снег, долго молились на темные
образа, потом садились на низкие лавки кругом комнаты, опустив лохматые
всклокоченные головы и опершись локтями о колени.
Возле меня сел высокий старик с длинными белоснежными волосами и бородой
патриарха, держа в руках палку, на которую повесил свою большую меховую
шапку. Он заговорил со мной: откуда я, в каких городах и губерниях был?
Мужики разговаривали друг с другом вполголоса, а сами в то же время, как мне
казалось, прислушивались к тому, что я говорил моему соседу.
Это было в глухую осень, в рыбацкой деревне Неронов Бор, на берегу озера
Ильмень. От первых морозов земля застыла крупными комьями, по которым
скрипучие новгородские телеги стучали и прыгали, с трудом влекомые
крестьянскими лошаденками. Сухой легкий снег не ложился на землю. Озерной,
не стихающий ветер выметал его отовсюду и носил по полям, быстро нагромождая
одинокий сугроб на какой-нибудь попавшийся по дороге сарай.
Наш разговор со старцем велся вполголоса, степенно и спокойно. За стеной
не умолкал ветер, доносивший глухой шум озера, и безостановочно распевал
тонкими и грустными голосами в щелях избы. Окошко с просветом, склеенным из
кусочков стекла, дребезжало и вздрагивало при порывах ветра.
Маленькая керосиновая лампа, спускавшаяся на железном пруте с низкого
потолка, плохо освещала углы избы, где виднелись темные силуэты серьезных
мужиков.
- Говори, что ли, Ефим! - прервал наш разговор чей-то голос. Все сразу
умолкли и, подняв головы, уставились с выжидающим видом на моего соседа.
Старик стал шарить у себя за пазухой и вынул несколько старых сложенных
бумаг. Тогда все мужики заговорили сразу:
- Горе у нас! Забытые мы! Некому дело наше выслушать! Дело наше - правое
дело, а отовсюду гонят нас, говорят:
- "надоели вы с вашим делом!"
Да нам-то что делать, когда другим докука?..
Из темного угла вышел бородатый мужик с мохнатыми бровями, в длинном
разодранном тулупе, из дыр которого торчала баранья шерсть. Старик Ефим,
повернувшись ко мне, сказал, указывая на подошедшего мужика:
- Тимофей - истинный человек, богомольный. Детей нет, а с женой и
свояченицей живет.
- Слушай, чужак! - сказал Тимофей, дотронувшись до моей руки. - Я Тимофей
Федоров. Везде я все одно скажу - верное наше дело! Мы - бывшие крепостные,
и с нами сделали ошибку. Барин передал нас в казну, а казна пометила у нас
на 300 десятин больше, чем на самом деле. Так мы четвертый десяток годов
платим подати за эти 300 десятин, которых у нас нет, и все просим, чтобы нам
землю смерили. А нас все гонят, говорят, что мы даром начальство беспокоим
. Я и до
царя-батюшки доходил, довел господь помазанника видеть, покойного Александра
Николаевича, да только дело наше все-таки не выгорело, и отчего, - расскажу
сейчас.
Пошли мы по Питеру, Игнат за меня держится, боялся очень; а я и тогда уже
бывалым считался, потому с барками часто ездил. Пошли мы за толпой и вышли
на площадь, а народу там тьма-тьмущая. Говорили, в царя стрелял кто-то, и
божья милость не допустила. Пробрались это мы сквозь народ и вышли к самому
дворцу, на ступеньках даже стали. Игнат сзади вцепился мне в кушак и так не
выпускал, а то оттерли бы его, и я бы не сыскал его больше. И вот народ весь
на колени опустился, и мы тоже на ступеньках стали на колени, а прошение я
за пазухой держу. Выйдет царь - прошение сейчас себе на голову положу - мы
первые, сейчас нас царская милость и увидит.
А рядом с нами стоят какие-то мужики и спрашивают:
- Вы не с прошением ли?
- С прошением!
- И мы с прошением, мы, - говорят, - рязанские; нас ослобонили, волю
дали, да вовсе без земли, так мы только на царя-батюшку и надеемся!..
А там дальше костромские стоят, и те с прошением. А кругом народ шумит,
не верит, боится, что царя задело пулею, хочет живым и здравым увидеть. А
дальше все кареты и кареты стоят, все посланники от заграничных государей и
королей, все поздравлять приехали. Генералов что было, - страсть!
Наконец зашумело в народе, что гул по лесу пошел: "царь, царь вышел!"
Весь народ остатний бросился на колени, и крики пошли - "ура и ура!" Шум
какой, да радость - что гром гремит! Глаза-то у меня заволокло, я и не вижу,
где государь, много с ним генералов было в белых перьях...
И вдруг точно прояснилось во мне, и вижу я, царь стоит, спокойный,
высокий и печальный... Какая печаль и грусть была в глазах его, я и сказать
не могу.
Зашептались тут и рязанские, и Игнат, все как в одно слово сказали:
"Нельзя подавать прошение - потому что печален государь. Можем ли мы,
темное мужичье, наше прошение подавать, когда царь печален, когда кругом
заграничные посланники стоят, поздравляют. И если мы тут со своим прошением
полезем