Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
м, - гораздо
хуже бросаться на человека сзади, когда он этого не ожидает. Ему впервые
пришлось столкнуться с такими тонкостями, как записная книжка, но он заранее
осудил их. Она подвернулась ему под руку, и он открыл совершенно спокойно,
как свою. Но когда он был сыт, он не умел сердиться и после завтрака всегда
чувствовал приступ добродушия.
Он отвернулся от окна и пошел долбить на рояле бесконечный мотив. Потом
он положил на пол спичечную коробку, вынул свой нож и начал бросать его,
стараясь пригвоздить коробку к полу. Раньше нож отлично помогал ему убивать
время, но теперь это было похоже скорее на тяжелую работу, чем на
развлечение.
Поезд внезапно стал. Пришел озябший народоармеец и позвал их грузить
дрова на паровоз. Они молча оделись и вышли. От паровоза до поленницы дров
стояла цепь, и от человека к человеку быстро передавали обледеневшие
поленья. Безайс и Матвеев заняли места в цепи, провалившись в снег выше
колен, и принялись за работу. Ветер резал кожу, как нож. Через час дрова
были нагружены, и все бегом бросились к поезду.
Они прибежали в вагон, измученные и замерзшие. Подбросив дров, они
присели к огню и вытянули руки. Около дверцы было мало места, и они сидели
почти вплотную.
- Я устал как собака, - нерешительно сказал Безайс.
- Я тоже, - поспешно ответил Матвеев. - От такой погоды можно сдохнуть.
И через полчаса спросил его:
- Я не очень двинул тебя тогда, утром?
- Не очень, - ответил Безайс.
Потом они молчали до самого вечера, когда Матвеев, сидя около
раскаленной печки, рассказал ему все - с самого начала. Это было длинно - он
рассказывал, не упуская малейших подробностей, объясняя каждое свое
движение. Он боялся, что Безайс не поймет самого важного и будет считать его
ослом. Все было необычайно важно: и хруст шагов, и морозное молчание ночи, и
слабое пожатие ее тонких пальцев.
В клубе, в Чите, когда совершенно нечего было делать, ему сунули билет
на студенческий вечер. Зевая, он одевался, изгибаясь, чтобы разглядеть, что
у него делается сзади, и убеждал Безайса идти вместо него, чтобы не пропадал
билет. Безайс идти не хотел.
В большой зале, увешанной сосновыми гирляндами и флажками, бестолково
толкался народ. Распорядители с большими красными бантами панически бегали
по зале. Потушили свет, потом зажгли снова, из-за занавеса высунулось
загримированное лицо и попросило передать на сцену стул. Стул поплыл над
головами. Снова потух свет, и началась пьеса.
К рампе расхлябанной походкой вышел высокий, щедро загримированный
студент и в длинном монологе объяснил, что его заедает среда. Тут Матвееву
захотелось курить, и он вспомнил, что забыл папиросы внизу, в кармане
пальто. Он спустился за ними, пошел в курилку, а когда вернулся в залу, его
место было занято. Тогда он пошел в читальню, сел в угол и стал читать
газеты. Тут, в читальне, он встретился с ней, и потом всякий раз, думая о
первой встрече, он вспоминал ее строгий профиль на фоне плакатов и надписи -
"Просьба не шуметь".
Его способ ухаживать за женщинами был однообразен и прост. Он пробовал
его раньше, и если ничего не удавалось, то он сваливал все на
обстоятельства. Ему казалось, что женщина не может полюбить простого,
обыкновенного мужчину. Он считал, что мужчина, для того чтобы нравиться,
должен быть хоть немного загадочным.
Сам он загадочным не был - он был слишком здоров для этого. Но,
ухаживая за девушками, он старался казаться если не загадочным, то по
меньшей мере странным. "Нет, - говорил он, - цветы мне не нравятся, - у них
глупый вид. Музыка? И музыка мне тоже не нравится".
Но она сразу смешала ему игру.
- Ты медведь, - сказала она, когда они, взявшись под руку, вышли в
коридор. - Вот ты опять наступаешь мне на ногу.
Это она первая назвала его на "ты".
- Я не привык ходить с женщинами, - ответил он.
- Отчего?
- Да так как-то выходило.
- Может быть, они с тобой не ходили?
- Нет, мне самому они не нравились.
Она мельком взглянула на него.
- Это очень однообразно, - все так говорят. А Семенов говорит даже, что
на женщин он не может смотреть без скуки.
- Кто такой Семенов?
- Один человек, такой белобрысый. Ты его не знаешь. Он очень пошлый
парень, и у него мокрые губы.
Матвеев задержал шаги.
- Откуда ты знаешь, какие у него губы?
Она тряхнула стрижеными волосами.
- Не все ли тебе равно? Он лез целоваться.
- Ну, а ты?
- Я его ударила.
Матвеев говорил, что самое красивое в ней были глаза: темные, с
длинными ресницами.
- Они ударили мне в голову, - объяснял он.
Из полуоткрытой двери на ее лицо сбоку падал свет. У нее были черные
волосы, остриженные так коротко, что шея оставалась совершенно открытой. Она
нравилась ему вся - и ее смуглая кожа, и небольшой, яркий рот, и стройная
фигура.
Они прошли несколько шагов.
- По щеке? - спросил он машинально.
- Нет, по лбу, он успел отвернуться. Но ты, однако, любопытный.
- Вот чего про меня нельзя сказать! Заметь: я даже не спросил тебя, что
ты делаешь здесь, в Чите.
- Я учусь в институте и работаю в женотделе, в мастерских Чита-вторая.
Но сама я из Хабаровска и скоро еду туда. Там у меня мать.
- Вот как, - сказал он, что-то обдумывая. - Когда ты едешь?
- Послезавтра.
- Ты никак не можешь поехать позже? Через неделю?
- Нет, не могу.
Они ходили по коридору под пыльным светом электрической лампочки и
разговаривали. Она держала его под руку, курила и смеялась громко, на весь
коридор. На них оглядывались, улыбаясь, и Матвеев чувствовал себя немного
глупо.
- Наплевать, - сказала она, - пускай смотрят.
- Я ругалась в райкоме по-страшному, - говорила она немного позже, -
чтобы меня не назначали на эту работу. Не люблю я возиться с женщинами -
ужасно. Вечные разговоры о мужьях, о детях, о болезнях, - надоело. Особенно
о детях. Как только их соберется трое или четверо, они говорят о родах, о
беременности, о кормлении. И оторвать их от этого прямо невозможно. Это
нагоняет на меня тоску. Я не люблю детей. А ты?
Он как-то никогда не думал об этом, любит он их или нет. Но он довольно
охотно щекотал их под подбородком или подбрасывал вверх, если они не
плакали.
- Они приходят сами, - сказал он уклончиво, - как дождь или снег. И с
этим ничего нельзя поделать.
Она засмеялась.
- Можно.
- Но мне приходилось слышать, что женщины находят в этом удовольствие.
У меня есть даже подозрение, что я любил бы своего ребенка - толстую,
розовую каналью в коротких штанишках. Впрочем, до сих пор я свободно
обходился без него.
- Да, тебе он, может быть, и понравился бы, потому что тебе не придется
носить его девять месяцев и кормить грудью.
- У меня нет груди, - ответил Матвеев легкомысленно.
- Действительно, большое горе. Но тут дело не только в кормлении.
Ребенок - это семья. А семья связывает.
- У тебя пальцы горячие, - сказал он, - очень горячие. Отчего это?
В зале аплодировали и двигали стульями. На сцену вышел актер в широкой
блузе с бантом и престрогим тоном прочел стихи о том, что смех часто
скрывает слезы и бичует несправедливость. Потом он запел комические куплеты
на местные темы:
В Испании живут испанцы,
А у нас - наоборот...
Домой Матвеев вернулся в каком-то расслабленном состоянии, полный
смутной радости и новых слов. Безайс не спал; он сидел в углу с палкою около
крысиной норы и зашипел на Матвеева, когда тот вошел. Большая крыса лежала
на стуле, вытянув усатую добродушную морду и свесив голый хвост. По комнате
тяжело плавал табачный дым.
- Ты их распугал, - сказал Безайс, вставая. - Топает тут. Эту я убил, а
другая удрала. У нее чертовски крепкое телосложение, я так хватил ее по
голове, что она завертелась. А потом встала и ушла домой, к папе и маме.
Интересно, как они проходят через каменный пол? Ну, как у тебя?
- Ничего, - ответил Матвеев, застенчиво хихикая. - Ничего особенного.
И после некоторой паузы спросил:
- Ты любишь детей, Безайс?
- Ты хочешь меня купить? - спросил Безайс подозрительно. - Новый
анекдот какой-нибудь?
- Вовсе нет. Мне просто пришло в голову, что дети - это неизбежное зло.
Безайс был в каком-то некстати приподнятом настроении. Матвеев лег на
свой стол и не говорил больше ничего. В памяти отчетливо запечатлелось ее
лицо с поднятыми на него глазами и смеющимся ртом - так она смотрела на
него, когда они прощались у дверей общежития.
На другой день вечером он пошел к ней. В ее комнате, где она жила с
двумя подругами, было холодно и неуютно. На полу валялся сор, пахло табачным
дымом, со стены строго смотрел старый Маркс. Подоконник был завален бумагой
и немытой посудой. Девушки, все три, были одеты одинаково, в темные юбки и
блузы с карманами, и это сообщало всей комнате нежилой, казарменный вид.
Одна из них, курчавая, в пенсне на коротком круглом носу, лежала на кровати
с молодым парнем, и они вместе читали одну книгу. В комнате был дым,
топилась низкая безобразная печка, протянувшая в форточку ржавую трубу.
На улице слабо переливался звездный свет. Они шли рядом, тесно
переплетя пальцы. Неизвестно зачем Матвеев заговорил вдруг о своем детстве,
о том, как выдрали его в первый раз и, рычащего, бросили в угол на кучу
стружек; о том, как отец после получки пьяный приходил домой, останавливался
посреди комнаты и говорил с достоинством:
- Одна минута перерыва! Топ-пай, топ-пай, шевели ногой!
И с веселым презрением плевал на пол.
Потом он стал рассказывать, как споили его пьяные мастеровые, бросили
вечером посреди улицы, и собаки лизали ему лицо и руки. Он внезапно замолчал
на полуслове. "Зачем я это все рассказывал? - подумал он. - Точно хочу ее
разжалобить".
Несколько шагов они прошли молча.
- Они живы у тебя? - спросила она.
- Живы.
- А у меня жива только мать. Отец умер. Ну, я ей не давала такой
воли, - попробовала бы она меня побить.
- А что бы ты с ней сделала?
- Я? Не знаю. Да она сама не посмела бы. Мать меня побаивается. О, я с
ней не развожу нежностей. Лучше разговаривать с ними прямо. Я ей так и
сказала: "Мама, ты меня связываешь по рукам и ногам". Это когда она начала
говорить, что я прихожу домой в час ночи. "Я от тебя уйду, потому что ты не
понимаешь моих запросов. У меня есть работа, есть новая среда, и я буду
приходить домой, когда хочу". Она, конечно, начала плакать. "Я, говорит,
твоя мать, я тебя родила". Несколько дней шел этот скандал. "Мама, - сказала
я ей, - я ведь не просила меня рожать. Это вы с папой выдумали, а я тут ни
при чем". А в этот день совсем не пришла домой, ночевала в клубе. На другое
утро она была как шелковая.
- Ну, и как же теперь?
- Никак. Я ее не замечаю.
Матвееву что-то не нравился этот разговор. Родители были его слабым
местом. Всякий раз когда он приходил домой, в низкие комнаты с тополями и
вишнями под окнами, ему становилось как-то совестно и тоскливо. Отец поседел
и ходил шаркающей походкой, у матери опухали ноги. Когда жизнь прожита и
старость глядит выцветшими глазами, - что еще делать людям, как не гордиться
сыном? Вокруг него в семье установился культ обожания, и Матвеев чувствовал
всю его тяжесть. На каждом митинге, где он выступал, он видел отца в
мешковатом праздничном пиджаке и мать в шали с цветами - они сидели смешные,
торжественные, распираемые гордостью за своего необыкновенного, умного сына.
Их жизнь брела в сумерках, в нетопленных комнатах, и карточки на керосин, на
хлеб, на монпансье стояли неутомимыми призраками. Отец все еще работал в
мастерских на своей собачьей работе, которая выжимает человека, как мокрое
белье. Мысль о сыне помогала им жить. Матвеев знал, что мать собирает
черновики его тезисов и по вечерам за морковным чаем долго читает отцу о
системе клубного воспитания или работе с допризывниками. Он ничего не мог им
дать, его время и мысли целиком отнимала работа, и перед стариками Матвеев
всегда чувствовал себя неловко и совестно.
И он перевел разговор на другую тему:
- У вас, в Хабаровске, тоже такой мороз, как здесь?
- Нет, у нас теплей. Но у нас ветер и туманы. Осенью бывает плохо:
туман такой густой, что ничего не видно. Здесь я мерзну ужасно, у меня
сейчас пальцы, как лед.
- Я их согрею, - сказал Матвеев решительно.
Он взял ее руки, прижал к губам и стал согревать их дыханием. Она не
отнимала их у него. Тогда он быстро нагнулся и поцеловал ее в холодные губы.
Она слабо вскрикнула.
- Можешь меня ударить, - сказал он, тяжело дыша. - Я не буду
отвертываться...
- Не знаю, как это получилось, - говорил он Безайсу, - точно меня
кто-то толкнул.
Она молчала, ожидая, что он опять поцелует ее. Но у него не хватало
духа. Он переступил с ноги на ногу.
- Ты думаешь, что это очень хорошо? - спросила она.
- Это не плохо, - ответил он, робко ежась, - совсем не плохо. Мне еще
хочется.
Она не испугалась и не рассердилась, в ее глазах дрожали любопытство и
смех.
- Ты будешь говорить, что ты меня любишь?
- Да, - ответил он. - Я тебя очень люблю - больше всего. Ты мне важнее
всего на свете...
Но он всегда был немного педантом.
- Кроме партии, - добавил он добросовестно.
Она засмеялась.
- Я не верю этому. Так никогда не бывает. Нельзя влюбляться с первого
взгляда, а если можно, то этого надо избегать. Самое важное в жизни - это
сначала работа, потом еда, потом отдых и, наконец, любовь. Без первых трех
вещей жить нельзя, а без твоих поцелуев я могла бы обойтись.
- А я не мог бы.
- Но ведь до прошлого вечера ты даже не видел меня. Как же ты
обходился?
- Ну, что ж из этого? Если б я увидел тебя позавчера, я тогда и
влюбился бы.
- Правда?
- Честное слово.
Дверь открылась. Вышла группа девушек, смеясь и переговариваясь. Они
спустились с крыльца и пошли, оглядываясь на Матвеева.
- Слушай, - сказал он, нагнувшись вперед, - я скажу все сразу. Давай
покончим с этим. Через неделю я еду в Хабаровск, а оттуда на юг, в Приморье.
Едем вместе.
Она смотрела на него, и звездный свет отражался в ее глазах.
- Милая, поедем. Я не буду тебя обманывать, - конечно, я уеду и без
тебя. Но я буду очень счастлив, если ты согласишься. Может быть, это не
самое важное, но для меня это очень важно.
Он схватил ее за плечи и встряхнул так, что голова ее откинулась назад.
Она молчала. Тогда он прижал ее к себе и несколько раз, не разбирая,
поцеловал в лицо и в пушистую беличью шапку.
- Но ты совсем не знаешь меня, - прошептала она.
Он добрался до ее шеи, и теплая кожа мягко поддавалась его губам.
- Чепуха, - сказал он взволнованно. - Мы еще увидим хорошее время. Это
почему пуговица тут?
- Ты знаешь - я не девушка, - сказала она еще тише.
- Мне это все равно, - ответил он.
Но, рассказывая Безайсу, он пропустил все это. Он не придавал большого
значения таким вещам, но думал, что лучше не болтать о них.
Потом они ходили всю ночь по морозным, звонким улицам и целовались. Он
ощущал, как бьется ее сердце у него под рукой, и чувствовал себя способным
на отчаянные вещи. Он был так полон счастья, что сначала отвечал ей
невпопад. А она говорила о их будущей жизни, о любви, о работе. Он кивал
головой и соглашался со всем.
Ждать Матвеева она не могла. У нее был уже взят билет, и знакомый
комиссар обещал довезти ее до самого Хабаровска.
- Это необходимо, - сказала она, когда Матвеев начал просить ее ехать
вместе, и он замолчал, почувствовав, что лучше не спорить. Было решено, что
Матвеев встретит ее в Хабаровске, и оттуда они поедут дальше, в Приморье.
- Институт подождет, - сказала она смеясь.
Потом они заговорили о Москве, о том, как хорошо будет приехать туда,
когда кончатся фронты, чтобы вместе учиться, ходить в театры и готовить обед
на примусе.
- Если б можно было, - сказала она, - я бы хотела жить на разных
квартирах. Так мы никогда не надоели бы друг другу. Я приходила бы к тебе,
ты ко мне. Правда?
- По-моему, это было бы отлично, - ответил он, искренне стараясь
поверить в это.
Было плохо только одно, но тут был виноват он сам. У него никак не
выходили нежные слова, - он не умел их выговаривать. Он называл ее дорогой и
милой, но это были суконные, пресные слова, которыми можно назвать даже
кошку. Несколько раз он порывался сказать какое-нибудь глупое слово - ну,
пусть даже "сердечко" или "солнышко", но ничего не выходило. Он боялся, что
это будет смешно.
Было темно, и потухали фонари, когда они снова остановились у ее
дверей.
- Ну, прощай, - сказала она, отворяя дверь. - Очень поздно, скоро
рассвет. Ты не забудешь адреса в Хабаровске? Приходи завтра вечером еще, - я
буду ждать.
- До свидания, дорогая. Но ты забыла сказать мне об одной мелочи.
- О чем?
- Ты не помнишь?
- Нет, я даже не знаю.
- Что ты меня любишь. Ты так и не сказала мне этого.
Она прижалась к нему.
- Очень люблю. Ты доволен?
- Да. Ну, покойной ночи, моя...
Он запнулся.
- Моя дорогая, - сказал он, сердясь на себя.
БЕЗАЙС И РОМАНТИКА
Амурская дорога построена сравнительно недавно. Раньше, когда дороги не
было, от Читы до Хабаровска зимой ездили на лошадях, летом по Амуру ходили
старые, с высокой трубой и кормовым колесом пароходы, вспугивая в прибрежных
камышах бесчисленные стаи уток. В тайге бурно цвел терпкий лесной виноград,
дикие пчелы гудели над дуплистыми деревьями и по прелой хвое мягко ходили
громадные седые лоси. Осенью по Амуру густой стеной шла кета метать икру, и
река кишела громадными рыбами. По берегу старатели воровски промывали
золото, в реках ловили жемчуг. Здесь были свободные, немеряные места, и
земля лежала нетронутой на тысячи верст.
Дорога пошла напролом, через болота и сопки. Работали полуголые
китайцы, бритые каторжники. Топоры врубались в густую чащу деревьев, и тучи
комаров звенели над кострами. На девственную землю клали шпалы, в стволы
деревьев ввинчивали фарфоровые стаканчики телеграфа. Потом приехал
губернатор и перерезал ножницами протянутые через полотно трехцветные ленты.
Дорога была открыта.
А потом ее рвали белые, рвали красные.
Из сырых таежных недр выходили солдаты в полушубках неизвестных полков,
резали провода, развинчивали рельсы, вбивали костыли и снова исчезали в
тайге. Гнили и выкрашивались шпалы. На забытых полустанках из пола росла
рыжая трава, и ветер трепал на стенах расписания поездов. В тупиках ржавели
паровозы с продавленными боками.
- Я знаю многих, - говорил Безайс, - которые будут завидовать нам от
всего сердца. Сейчас у нас что-то вроде каникул. Там, в России, фронты
кончились, и люди взялись за другие дела. Я видел своими глазами, как на
вокзалах ставили плевательницы и брали штраф, если ты бросаешь окурок на
пол. Это веселое, бестолковое время, когда утром работали, а вечером шли к
мосту на перестрелку с бандитами, там кончилось. А мы взяли и опять уехали в
девятнадцатый год. Опять - фронт, белые и все это.
Они лежали на полу на шинелях, опершись на локти, и спорили с самого
утра обо всем