Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
выход его настроениям.
Ему было пятнадцать лет, когда он произнес на митинге в народном доме
первую речь, о которой потом всегда вспоминал со стыдом и ужасом. Дрожащий,
готовый умереть, он вылез на трибуну - и разом забыл все слова, которые
когда-либо знал. В зале выждали несколько минут его позорного молчания,
потом на балконе кто-то безжалостно засмеялся. Отчаянным усилием Безайс
глотнул воздух и, зверски хмурясь, сказал что-то, но что именно - он потом
никак не мог вспомнить.
Незаметно для себя и для других он вырос до того уровня, когда его
стали замечать. Уже знали его в городе и оборачивались вслед, когда на
собраниях он шел через залу; уже на заседании парткома единогласно назначили
его уполномоченным "по конфискации имущества лиц, бежавших с
белогвардейскими бандами", и он ходил по городу, нося в кармане штамп и
печать. Каждый день приносил новую работу. Он водил арестованных из лагеря в
чрезвычайную военную тройку, пилил дрова в монастырском лесу, с
командировкой наробраза ездил по уезду собирать помещичьи библиотеки и на
подводах возил в город сугробы истлевших книг с золотым тиснением на
выцветшем бархате, с гербами, с экслибрисами - книги масонов и
вольтерьянцев. Он был все еще мальчиком, и каждый новый год своей жизни
принимал как долгожданный, давно обещанный подарок, - но в то время многое
делали эти мальчики с веснушками на похудевшем по-взрослому лице.
А потом наступил фронт - польский, - отличное время, когда падали под
ноги города и местечки и земля ложилась одной большой дорогой к Варшаве. И
даже после, когда ж-жахнули их из-под Варшавы косым пулеметным огнем и
сломался фронт, Безайс, несмотря на горечь поражения, все же носил в себе
это праздничное чувство.
С Матвеевым он встретился в Москве, с ним получал командировки, с ним
сел в битком набитый вагон, и в Чите измученный поезд вывалил их вместе на
замерзшую чужую землю. Они устроились в заброшенной комнате, переполненной
пылью и пауками, ходили по городу, спали на столах, разговаривали о тысяче
вещей и бросали ботинками в крыс.
О, это была веселая республика - ДВР! Она была молода и не накопила еще
того запаса хронологии, имен, памятников и мертвецов, которые создают
государству каменное величие древности. Старожилы еще помнили ее полководцев
и министров пускающими в лужах бумажные корабли, помнили, как здание
парламента, в котором теперь издавались законы, было когда-то гостиницей, и
в нем бегали лакеи с салфеткой через руку. Республика была сделана только
вчера, и сине-красный цвет ее флагов сверкал, как краска на новенькой
игрушке.
- Она не оригинальна, - заявил Безайс, осмотрев республику с головы до
ног.
Он почувствовал себя иностранцем и гордился своей родиной.
Столица республики - Чита - утонула в песках; на улицах в декабре, в
сорокаградусный мороз, лежала пыль, - это производило впечатление какого-то
беспорядка. Над городом висел густой морозный туман, на горизонте голубели
далекие сопки. В парламенте бушевали фракции, что-то вносили, согласовывали,
председатель умолял о порядке. В дипломатической ложе сидел китаец в
галстуке бабочкой, с застывшей улыбкой на желтом лице и вежливо слушал. Над
председателем висел герб, почти советский, но вместо серпа и молота были
кайло и якорь. Флаг был красный, но с синим квадратом в углу. Армия носила
пятиконечные звезды - но наполовину синие, наполовину красные. И вся
республика была такой же, половинной. Граждане относились к ней добродушно,
с незлобивой насмешкой, но всерьез ее как-то не принимали. И когда началась
война, население митинговало, решая вопрос: идти ли на фронт защищать
республику или остаться дома и бороться с белыми каждому за себя, за свой
двор, за свою деревню, за свой город.
В этом году морозы стояли сильные. В тайге замерзали птицы, на реках
лед гулко ломался синими острыми трещинами. Пальцы липли к стволу винтовки.
Воздух был сухой, крепкий и обжигал горло, как спирт. Даже камням было
холодно. Раненых было меньше, чем обмороженных; в санитарных поездах врачи
резали черные, сожженные морозом конечности.
Поезда шли на восток, через Забайкалье и Амур, к желтым берегам Тихого
океана. Там была другая республика, кипел фронт, стучали пулеметы, и солдаты
стыли в обледеневших окопах. Поезда везли народную армию в косматых папахах
и полушубках - здоровых парней с чубами наотмашь. На трехверстной штабной
карте красный карандаш чертил полукружие фронта: белые огибали Хабаровск с
трех сторон. Республика попала в плохой переплет - уже занято было все
Приморье, уже готовили что-то японцы и ходили нехорошие слухи об армии. В
штабах метались сутками не спавшие люди. Телефонная трубка кричала о
раненых, о занятых селах и станциях, требовала людей, винтовок, хрипела и
ругалась - в бога, в веру, в душу.
Белые шли отчаянно и слепо. Бывает, что люди доходят до последнего -
последние патроны, последние дни, - когда не о чем ни жалеть, ни думать, и
безносая идет сзади, наступая на каблуки. Люди не боялись уже ничего - ни
бога, ни пуль, ни мертвецов. Армия носила мундиры всех цветов, запыленные
пылью многих дорог. Здесь были английские френчи и серо-зеленые шинели, с
королевским львом на пуговицах, и французские шлемы, и чешские кепи, и
русские папахи. Эти люди были отмечены, и погоны на плечах тяготели, как
проклятие. С Колчаком они отступали от Уфы до Иркутска, через всю Сибирь,
сквозь мороз и тиф, прошли с Семеновым голубые сопки Забайкалья и потешились
с Унгерном в раскосой Монголии. Дальше идти было некуда - это был их
последний поход. Игра кончалась.
Через неделю после приезда в Читу Матвеева и Безайса вызвал в комитет
ответственный человек - латыш с непроизносимой фамилией - и около часа
говорил с ними, вытаскивая из синих папок сокровенные, особо важные бумаги.
На большой карте он отмечал карандашом станции, непроходимые болота, тайные
базы, полки, стоявшие под ружьем, и карта наполнялась трепетной, смутной
жизнью.
Бои шли недалеко от Хабаровска, фронт лежал неровным крылом, захватывая
несколько станций и деревень. Хабаровск держался еще, и решено было
сохранить его во что бы то ни стало.
По ту сторону фронта, в чужом тылу, ходили безымянные партизанские
отряды. В тайге, на базе, был штаб, был областной партийный комитет, в
городах работали подпольные организации. Вести оттуда приходили редко и
скупо, люди работали, отделенные двойной линией огня, и самый путь туда был
тайной. Надо было ехать до Хабаровска, а там указывали дорогу, давали
проводников и переправляли через фронт.
Они ушли от него немного бледные, пораженные громадным размахом работы.
Безайс о самом себе начал думать как-то по-новому. Его немножко обижало, что
латыш обращался больше к Матвееву, но это мелочное чувство бледнело перед
той глубокой, волнующей радостью, которую он носил в себе. Это было крупнее
"конфискации имущества буржуазии, бежавшей с белогвардейскими бандами", и
даже польского фронта.
Попасть туда, в чужой тыл, было трудно, но об этом он как-то не думал.
По ночам, лежа на столе, он глядел в темноту и с грустной решимостью
представлял себе, как его расстреливают. Он дал бы скорее содрать с себя
кожу, чем выдать какие-то самому ему еще не известные тайны, и просил только
единственного снисхождения: самому скомандовать "пли!". Он видел их
винтовки, саблю офицера, слышал оглушительный залп, испытывал чувство
падения, но в свою смерть не верил - не хватало воображения. Он думал о
работе, о городах, о партизанских отрядах, и ко всему этому примешивалась
как-то мысль о женщине необычайной, сверкающей красоты, которую он ждал уже
давно. От обилия этих мыслей он терялся и засыпал, восторженный и разбитый.
Целую неделю они слонялись по Чите, ожидая последнего дня. В республике
ходили звонкие деньги с курносым царем, японские иены, китайские таяны, и
все было до смешного дешево. Один раз им выдали по пяти рублей, и они вышли
из дому с твердым намерением поесть как следует. Их воображение ласкали
колбасы, сыры, какао и другие вещи.
- Я хочу омаров, - с внезапным порывом заявил Безайс, в представлении
которого омары отчего-то были необычайным деликатесом.
На первом же углу встретили китайца, продававшего земляные орехи. Они
купили два фунта орехов и набросились на них с зверским блеском в глазах,
пока не съели их до последнего, и потом несколько дней не могли о них даже
думать.
Была полночь, когда они затянули последний ремень на багаже. До отхода
поезда оставались томительные два часа, которые надо было чем-то заполнить.
Матвеев с мелочной старательностью развернул и снова сложил документы. Потом
он вытащил толстую пачку денег - несколько тысяч японскими иенами, которую
надо было с рук на руки передать в Приморье партийному комитету. Эти деньги
он хранил, как только мог: первый раз в жизни он держал такую сумму, и она
поражала его. Один раз ему показалось, что он их потерял. Десять минут
Матвеев бесновался в немом исступлении, пока не нащупал пачку за подкладкой.
Безайс раскачивался на руках между двух столов и молчал. Крысы
осторожно грызли шкаф. Впереди было много всего - хорошего и плохого.
Мысленно Безайс окинул взглядом тысячеверстную, спящую под снегом тайгу.
От этих необъятных пространств, от их морозного безмолвия по его спине
прошел холодок. Скосив глаза, он взглянул на Матвеева.
- Он сказал, что это не мое дело, - говорил Матвеев, продолжая
бесконечный, тянувшийся до самого Иркутска рассказ о том, как он тонул.
Двадцать раз Матвеев начинал рассказывать, но его что-нибудь прерывало, и
теперь он решил разделаться с этим начисто. - И я все-таки проглотил ее, и
тут же из меня хлынула вода - ужас сколько. Я так и не знаю, что это было.
Вроде нашатырного спирта. Потом меня вели через город, и все мальчишки
бежали сзади. Дома отец вздул меня так, что я пожалел, что не утонул
сразу...
Безайс забрался на стол и начал раскачивать лбом абажур висячей лампы.
Его разбирало нетерпение. Трудно разговаривать о таких вещах, как храбрость,
опасность, смерть. Слова выходят какие-то зазубренные, неискренние и не
облегчают до краев переполненного сердца.
- Это никогда не кончится, Матвеев? - спросил он. - Сколько раз ты
тонул? Говори сразу, не скрывай.
- Два раза, последний раз под Батумом, в море. Тебе надоело?
- Нет, что ты, - это страшно интересно. Но я совсем о другом. Что ты
думаешь о дороге?
- Я? Ничего. А что?
- Да так.
- А ты что думаешь?
- Я? Тоже ничего.
Они внимательно поглядели друг на друга.
- А все-таки?
Безайс закинул руки за голову.
- Слушай, старик, - сказал он мечтательно и немного застенчиво, - это
бывает, может быть, раз в жизни. Все ломается пополам. Ну вот, я сидел и
тихонько работал. Сначала ходил отбирать у бежавшей с белыми бандами
буржуазии диваны, семенные альбомы и велосипеды, потом поехал отбирать у
подлой шляхты город Варшаву. Но этим занимались все. А теперь... Я все еще
не совсем освоился с новым положением. Странно. Точно дело происходит в
каком-то романе, и мне страшно хочется заглянуть в оглавление. У тебя ничего
не шевелится тут, внутри?
- Всякая работа хороша, - рассудительно сказал Матвеев.
- Врешь.
- Чего мне врать?
- Ты притворяешься толстокожим. А на самом деле тебя тоже пронимает.
- Я знаю, чего тебе хочется. Тебе не хватает боевого клича или
какой-нибудь военной пляски.
- Может быть, и не хватает...
Матвеев встал и начал зашнуровывать ботинки.
- Я безнадежно нормальный человек, - самодовольно повторил он чью-то
фразу. - Больше всего я забочусь о шерстяных носках. А ты мечтатель.
Безайс знал эту наивную матвеевскую слабость: считать себя опытным,
рассудительным и благоразумным. Каждый выдумывает для себя что-нибудь.
- Милый мой, все люди мечтают. Когда человек перестает мечтать, это
значит, что он болен и что ему надо лечиться. Маркс, наверное, был умней
тебя, а я уверен, что он мечтал, именно мечтал о социализме и хорошей
потасовке. Время от времени он, наверное, отодвигал "Капитал" в сторону и
говорил Энгельсу: "А знаешь, старина, это будет шикарно!"
Но Матвеев был упрям.
- Давай одеваться, - сказал он. - Куда ты засунул банку с какао?
ЗАПИСНАЯ КНИЖКА
В это утро Матвеев проснулся в прекрасном настроении. За окном светило
солнце, зажигая на снегу блестящие искры. Молочно-белые пики гор мягко
выделялись на синем, точно эмалированном небе. Не хотелось верить, что за
окном вагона стоит сорокаградусный мороз, что выплеснутая из кружки вода
падает на землю звенящими льдинками.
Матвеев открыл один глаз, потом другой, но снова закрыл их. Вставать не
хотелось.
Он помнил, что Безайс будил его за каким-то нелепым делом. Смутно он
слышал, как Безайс спрашивал его, сколько будет, если помножить двести сорок
на тридцать два. Минут на десять Безайс успокоился, но потом опять разбудил
его и стал убеждать, что он лентяй, лодырь и что сегодня его очередь топить
печь, потому что позавчера Безайс вымыл стаканы без очереди. С печкой у них
был сложный счет, и они постоянно сбивались. Потом Матвеев опять заснул и
ничего уже не помнил.
Спать он любил, как любил есть, как любил работать. Он был здоров и
умел находить во всем этом много удовольствия. В строю он всегда был
правофланговым, а когда надо было перетащить шкаф или выставить из клуба
хулигана, то всегда звали его. Он смотрел на мир со спокойной улыбкой
человека, поднимающего три пуда одной рукой.
У него было широкое, с крупными чертами лицо - одно из тех, которые
ничем не обращают на себя внимания. С некоторого времени начала пробиваться
борода - отовсюду росли отдельные длинные волосы, и каждый волос завивался,
как штопор. Тогда он завел ножницы и срезал бороду начисто.
Он снова открыл глаза и увидел Безайса, сидевшего на ящике спиной к
нему. Безайс читал что-то. Матвеев потянулся, рассеянно скользнул глазами по
плакатам, по стенам вагона, залитым солнечным блеском. Печка гудела, и
веселый огонь рвался из полуоткрытой дверцы. В этот момент Матвеев снова
взглянул на Безайса и вдруг опешил. Он отчетливо видел, что Безайс с
увлечением читал его записную книжку - в клеенчатом переплете, с застежками,
с надписью в углу: "Товарищу Матвееву от Н-ского политотдела".
Сначала он был так поражен, что остался лежать неподвижно. Потом одним
движением он вскочил с пола, кинулся к Безайсу и вышиб ногой ящик из-под
него. Безайс упал на пол, Матвеев нагнулся и вырвал у него книжку из рук.
Мельком он взглянул в нее и понял, что все пропало. Надо было проснуться
раньше.
Тяжело дыша, Безайс поднялся на ноги.
- Это я считаю подлостью - бросаться на человека сзади, - сказал он,
трогая затылок.
- Скотина!
- Сам скотина! Ты что, с ума сошел?
- Поговори еще!
- Сам - поговори!
У Матвеева не хватало слов - черт знает почему. Он едва удерживался от
желания снова ударить Безайса. Они молча постояли, глядя друг на друга.
Безайс выпятил грудь.
- Могу ли я узнать, товарищ Матвеев, - сказал он с преувеличенной и
подчеркнутой вежливостью, - о причинах вашего поведения? Не сочтите мое
любопытство назойливым, но вы расшибли мне затылок.
Матвеев промолчал, придумывая ответ. Ничего не выходило.
- Дура собачья, - сказал он с ударением.
Он спрятал книжку в карман, отошел к другому ящику и сел. Безайс
враждебно глядел на него.
- Чтоб этого больше не повторялось.
- Чего?
- Этого самого. Чтобы ты не совал нос в мои дела. Коммунисты так не
делают. Нечестно читать чужие письма или записные книжки. Заведи себе сам
дневник и читай сколько угодно.
- Очень оно мне нужно, твое барахло. Я читал ее через силу, эту ужасную
чепуху о цветочках. Кстати, почему ты пишешь "между протчем"? Думаешь, что
так красивее?
- Хочу - и пишу.
- Ну-ну. А о коммунистах ты, пожалуйста, оставь. "Нечестно"! Эта мораль
засижена мухами. У коммуниста нет таких дел, о которых он не мог бы сказать
своему товарищу. Он - общественный работник, и у него все на виду. А когда
влюбится обыватель, он распускается и пишет дневники... да-а... и бросается
на людей... и вообще становится ослом.
Матвеев хмуро посмотрел на него.
- Вот я сейчас встану, - сказал он, плотоядно облизываясь. - Ты бы
закрыл рот, знаешь.
- А она хорошенькая?
- Отстань.
Тут он обиделся совсем. Спорить было невозможно, потому что Безайс имел
необычайный дар видеть смешное во всем и мог переспорить кого угодно. А
Матвеев не умел сразу найти острый и обидный ответ. Потирая руки, он начал
его выдумывать.
Поезд несся мимо туманных гор, дрожа от нетерпения. На стыках рельсов
встряхивало, и толчок отдавался в рояле долгим гудением, Безайс хотел было
заняться чем-нибудь, но случайно потрогал шишку на голове, и это растравило
в нем сердце.
- Ах, скот! - прошептал он.
Он откашлялся и сел против Матвеева.
- У тебя, однако, тяжелый характер, - начал он, ликуя при мысли, как он
его сейчас отделает. - Мне, мужчине, приходится тяжело, а что же будет с
ней, с этим прекрасным, нежным цветком, который наивно тянется к любви и
свету? С цветами, брат, обращение особое. Надо уметь. Дай тебе, такому,
цветок - много ли от него останется!
Матвеев мужественно молчал и разглядывал валявшийся на полу окурок.
- Ты сейчас влюблен, - продолжал Безайс, - и я понимаю твои чувства.
Влюбленный обязан быть немного взволнованным, но ты, по-моему, чересчур
серьезно взялся за дело. Бросать человека головой на пол, - вот еще новая
мода! Если б ты целовал ее локон, смотрел на луну или немного плакал по
ночам, - я бы слова тебе не сказал. Пожалуйста! Но расшибать людям головы -
это уже никуда не годится. Это что - каждый день так будет? Я чувствую, что
такой образ жизни подорвет мое здоровье, и я зачахну, прежде чем мы доедем
до Хабаровска. А когда придет моя мать и протянет к тебе морщинистые руки и
спросит дрожащим голосом, что стало с опорой ее старости, - что ты ответишь
ей, чудовище?
- Ладно, я отдам ей все, что от тебя останется.
Он взял чайник, налил его водой и поставил на печь. Что бы там ни было,
но завтракать надо всегда. Он нарезал хлеб, достал ветчину, яйца и разложил
все на ящике. Потом он взялся мыть стаканы, - Безайс следил за ним, - он
вымыл два стакана. Кончив с этим, он сел и принялся есть. Безайс подумал
немного и тоже подсел к ящику.
Завтрак прошел в молчании. Они делали вид, что не замечают друг друга.
На Безайса все это начало действовать угнетающе.
После завтрака он отошел к окну и рассеянно стал смотреть на бегущий
мимо пейзаж. Камень выпирал отовсюду - красный, как мясо, коричневый, с
прожилками, жженого цвета, иссеченный глубокими трещинами. Бок горы был
глубоко обрублен, и слои породы лежали, как обнаженные мускулы. В лощинах
росли громадные деревья, мох свисал седыми клочьями с веток, по красноватой
коре серебрилась изморозь. С гор сбегали вниз по склонам крутые каскады
льда, и солнечный свет дробился в них нестерпимым блеском. Здесь все было
громадно, необычайно и подавляло воображение.
Безайсу было не по себе. Он не чувствовал себя виноваты