Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
Рене Домаль.
Гора Аналог
Rene Daumal "LE MONT ANALOGUE"
Перевод с французского Татьяны Ворсановой
OCR: Areg Tadevosyan
Содержание
Ю.Стефанов Волшебная гора Рене Домаля
Предисловие французского издателя 34 гора аналог
Глава первая, ОНА ЖЕ ГЛАВА ВСТРЕЧИ
Глава вторая, ОНА ЖЕ ГЛАВА ПРЕДПОЛОЖЕНИЙ
Глава третья,
ОНА ЖЕ ГЛАВА, РАССКАЗЫВАЮЩАЯ О ПУТЕШЕСТВИИ
Глава четвертая, В КОТОРОЙ МЫ ПРИБЫВАЕМ НА МЕСТО И ПРОБЛЕМА
ДЕНЕГ ПРЕДСТАЕТ ВО ВСЕЙ СВОЕЙ КОНКРЕТНОСТИ
Глава пятая
Примечания французского издателя
Вера Домаль послесловие
ВОЛШЕБНАЯ ГОРА РЕНЕ ДОМАЛЯ
Потом Булукия спросил ангела и сказал ему:
"Сотворил ли Аллах какие-нибудь горы позади горы Каф?" "Да, -- ответил
ангел, -- за горой Каф -- гора величиной в пятьсот лет пути, и состоит она
из снега и града. Это она отводит от мира жар геенны, и если бы не эта гора,
мир, наверное, сгорел бы от жара огня геенны".
Книга тысячи и одной ночи
Лучшим, как мне кажется, вариантом предисловия к книге Рене Домаля
"Гора Аналог" был бы полный текст статьи, напечатанной главным героем этого
неоконченного повествования в вымышленном журнале "Ископаемые", -- статьи, в
которой говорится о Горе, чья "единственная вершина касается мира вечности,
а основание -- многочисленными отрогами лежит в мире смертных". Так что моя
задача в данном случае может свестись к более или менее правдоподобной
реконструкции этого "довольно беглого взгляда на символическое значение горы
в древней мифологии", -- реконструкции, которую я могу дополнить лишь
кое-какими, и тоже "довольно беглыми", заметками о трагической судьбе и
духовных метаниях самого Домаля.
******
Быть может, именно с этого и стоит начать -- так мне будет легче
подвести читателя к основанию Горы, к началу пути, "на котором человек может
возвыситься до божественного, а божественное, в свою очередь, может
открыться человеку".
Короткая жизнь Рене Домаля (1908--1944) сложилась так, что ему
постоянно приходилось иметь дело не только с символической Горой, но и с
вполне реальными горами. Будучи альпинистом-любителем, он вместе с друзьями
не раз совершал восхождения на "коровьи", доступные непрофессионалу вершины
французских Альп и Пиренеев -- читатель непременно ощутит эту физическую
тягу автора к высокогорью, где "сама действительность волшебнее всего, что
способен вообразить себе человек". Домаль представляет себе гору не в виде
инертной каменной массы с нахлобученной на нее шапкой ледника -- он видит в
ней "живое существо", способное "периодически самообновляться, питаться и
воспроизводить себя". С его точки зрения, гора -- это волшебный аналог
человека: "в горах у каждого живого есть двойник, подобно тому как ножны
есть у меча, а у ступни -- отпечаток, след, и, умирая, каждый с двойником
своим соединяется". Если это и в самом деле так, Домаль наверняка
"соединился" с Горой Аналог после своей кончины, последовавшей 21 мая 1944
года, -- его мало-помалу подтачивала чахотка, усугубленная юношескими
"экспериментами" над собственным организмом и "упражнениями", которыми он
вслед за тем опрометчиво увлекся в кружке Гурджиева.
"Эксперименты" эти, относящиеся к началу двадцатых годов, -- Домалю в
ту пору едва минуло шестнадцать лет -- были, надо признаться, довольно
банальными для юноши его психического строя, мятущегося, непредсказуемого и
очень хрупкого, для человека крайностей, готового пожертвовать чем угодно,
чтобы хоть краем глаза заглянуть в "запредельные миры". Подобные опыты
ставили когда-то на самих себе любимые его авторы -- Эдгар По, Шарль Бодлер,
Лотреамон, Артюр Рембо, а всего двумя десятками лет раньше Домаля ими
занимался Николай Гумилев, живший в то время в Париже; итоги этих
рискованных "опытов", едва не приведших поэта к самоубийству, были позднее
описаны в рассказе "Путешествие в страну эфира". Своего рода
"пригласительным билетом" для путешествия по астральным мирам Домалю
послужили строки из знаменитого письма Артюра Рембо Жоржу Изамбару: "Я хочу
быть поэтом -- и насилую себя ради того, чтобы превратиться в ясновидца...
Цель одна -- достичь неведомого путем расстройства всех своих чувств"'. "Я
пробую, -- вторит ему Домаль, -- вдыхать пары хлористого углерода и бензина,
чтобы понять, как исчезает сознание и какую власть я над ним имею". "Я хочу
преодолеть границы возможного", -- продолжает он, и в известной мере это ему
удается. Его письма середины 20-х годов переполнены рассказами о диковинных
видениях, порожденных парами бензина, гашишем, опием, кокаином и прочими
снадобьями подобного рода, подкрепленными, как это обычно бывает, изрядной
дозой спиртного. "В ледяных подземельях огромные траурные пингвины рыдают
литанию. Целое море варварской музыки колышет под их ногами легкие и жесткие
трупы. Целое море трупиков заходится в рыданиях, воздвигая звуковой храм для
молитвословий траурных пингвинов". "Этой ночью я очутился на маленьком
островке, похожем на Мон-Сен-Мишель... Вместе с друзьями я был там в тюрьме,
откуда мы взяли да и сбежали -- и поплыли к Европе... Добравшись до Парижа,
я вынул из корзины зеленую палку, отливавшую то бронзой, то мрамором, согнул
ее пополам и, увидев, что это была змея, бросил на землю. Она проползла
несколько метров, а потом принялась порхать в воздухе -- не змея это была, а
девушка с обезьянкой на веревочке".
Самый частый спутник Домаля в странствиях по "иным мирам" -- это,
конечно же, его земляк Артюр Рембо (оба они родились в Арденнах). "Рембо,
кажется, ближе всех ко мне, -- признается Домаль. -- Мне иногда снятся
долгие и молчаливые прогулки в его компании". "Однажды мы с Артюром, --
сообщает он одному из своих друзей, -- шагали по Млечному Пути. Другие не
могли на нем удержаться, срывались и медленно тонули в пучине". Во многих
письмах проскальзывает намеренная или спонтанная перекличка с поэтическими
приемами Рембо, характерными для его лирико-мистической исповеди "Пора в
аду": "Горящие львы рушатся как лавины или как надежды. Мы отличаемся от
святых тем, что любим бродить по окраинам ада. Мы сами себя искушаем.
Обратите внимание на жуткую мешанину образов и мыслей -- и тем не менее я ни
на миг не забываю о том, что пишу. Хаос великих вздувшихся пустот, резь в
желудке, у бедного ребенка кружится голова".
Нетрудно заметить, что все эти "отчеты" о посещении "астральных сфер"
пронизаны, хотя и не явственно, мотивами смерти и сопутствующего ей
преображения. Рыданию "траурных пингвинов" вторят рыдания трупов (чьих?).
Палка (намек на магический жезл Моисея?) превращается в змею, символ
смертельной опасности, а также перерождения, метаморфозы, змея же в свою
очередь оказывается девушкой -- в фольклоре многих народов смерть предстает
именно в таком обличье, вспомним хотя бы "прекрасную женщину" ирландских
саг, от прикосновения которой вода в реке "окрашивается кровью и
сукровицей", или навеянный фольклором образ смерти из поэмы Гумилева
"Дракон":
"Губы смерти нежны, и бело молодое лицо ее".
В ранних стихотворных опытах Домаля эти мотивы проступают гораздо
отчетливей. "Я был любовником моей Смерти, -- пишет он. -- Уже в этой жизни
я привыкаю думать о себе в смерти, думать о том, как я стану мертвецом, о
том, что я и сейчас мертвец". Созданная в 1929 году и посвященная "Небытию"
(в женском роде) поэма "Противонебо" странным образом напоминает тибетские
тексты, описывающие обряд "чод", в процессе которого отшельник символически
приносит самого себя в жертву голодным демонам, "расплачиваясь с долгами",
сделанными во время предыдущих воплощений, и соединяясь с богиней Шакти --
олицетворением женского начала в нем самом и во всем мироздании. Возможно,
что ко времени написания этой поэмы юный Домаль успел познакомиться с книгой
великой странницы Александры Давид-Неэль "Мистики и маги Тибета", вышедшей в
том же 1929 году, но вполне допустимо, что строй мыслей и образов,
отраженных в "Противонебе", был подсказан ему его собственной мистической
интуицией. Вот как описывается этот обряд в книге Давид-Неэль:
"Священнодействующий трубит в канлинг, флейту, сделанную из человеческой
бедренной кости, приглашая демонов на пир. Он воображает божество женского
пола, олицетворяющее его собственную волю... Одним быстрым взмахом меча
богиня отрубает ему голову, а затем, в то время как со всех сторон в
ожидании угощения слетаются стаи вампиров, она отсекает от тела руки и ноги,
сдирает с туловища кожу и вспарывает живот. Из живота вываливаются
внутренности, ручьями течет кровь -- и мерзостные гости, смачно чавкая,
приступают к трапезе".
А вот как эта сцена магического жертвоприношения и в то же время
колдовского сутью с собственной потаенной сутью подала в поэме Домаля:
Ради тебя, кто мой костный
мозг пожирает, Ради тебя, от кого холодок
бежит по спине, Ради тебя все это опустошенье, Опустошенье в сплошной
тишине! ..Тишина -- и я в ней, хотевший криком Разрядить всю тяжкую боль,
что скопилась В крохотном твердом шаре вселенной, Я, хотевший явить
свою кровь,
Раздирая ребра ногтями, Я, искавший ликующие созвучъя, Чтоб восславить
свист топора В костяхмоей правойруки... Ради славы твоей, не моей, это
кровопролитье Безмолвное. Ради тебя я готов Отречься от мира, и солнце
убить, И все на свете предать, И глаза себе выколоть. В тебе я уверен, Как в
собственной смерти, Уверен во всей очевидности
собственной ночи, Ведь она -- это тело твое из
живой тишины...
Я живьем с себя кожу сдираю, Оттого что люблю тебя, матерь
обличий, Обличья лишенная! Тебя истязаю, Истязая на этом прокрустовом
ложе Мой человеческий облик постыдный;
С тобой, лишенной границ и размеров, Я лежу на чудовищном брачном ложе
И хочу обернуть тебя своей кожей...
Сходство, как видим, поразительное -- и это при том, что поэт не
пытается сочинить некое "подражание тибетскому", а явным образом делится с
нами впечатлениями собственного визионерского опыта.
Жан Бьес, автор замечательной монографии о Домале, вышедшей в известной
серии "Роetes d'aujourd'hui", тоже подмечает эту тягу к смерти,
самоуничтожению, однако от его взгляда ускользает одно весьма существенное
обстоятельство. Он никак не связывает тему "древнего ужаса перед смертью" с
темой посвящения и "второго рождения", хотя она налицо во всех --
поэтических, прозаических и эпистолярных -- произведениях раннего Домаля. Об
этой связи посвящения и смерти хорошо сказано у Рудольфа Штайнера: "Человек
достигает предела, где дух объявляет ему всякую жизнь как смерть. Тогда он
больше не в мире; он под миром -- в преисподней. Он совершает путешествие в
Аид. Благо ему, если он не погибнет теперь. Если перед ним откроется новый
мир. Он или исчезнет в нем, или предстанет перед самим собой преображенным.
В последнем случае новое солнце, новая земля возникают перед ним. Из
духовного пламени возрождается для него весь мир'". Посвященного уже не
может пугать "смерть с вульгарным смехом" (выражение Домаля). "Посвященные
знают, что их ждет после смерти, -- пишет в упомянутой выше книге Александра
Давид-Неэль. -- Созерцатели уже при жизни видели и испытывали сопровождающие
смерть ощущения. Значит, они не будут удивлены и испуганы, когда их личность
распадется. Ее истинная сущность выпростается из своей оболочки, сознательно
вступит в иной мир и уверенно пойдет по уже знакомым дорогам и тропам,
заранее зная, куда они ее приведут".
Вся беда в том, что наркотики, алкоголь и прочие, по выражению Олдоса
Хаксли, "суррогаты благодати" не могут заменить подлинного ритуального
посвящения и, следовательно, ведут в лучшем случае к нечаянным и смутным
прозрениям далеко не самых высших областей инобытия ("мы любим бродить но
окраинам ада"), а в худшем -- к болезням, безумию и "смерти с вульгарным
смехом". Вовремя осознав эту опасность, Домаль уже в 1927 году резко оборвал
свои затянувшиеся "эксперименты". "Блаженная мумификация посредством опиума,
театральная и суетливая трансмутация с помощью гашиша, муравьиное
головокружение от кокаина" -- все это осталось в прошлом. Поэт полностью
отказывается не только от вина и наркотиков, но и от мяса, начинает
заниматься дыхательными упражнениями, овладевает основами хатха-йоги (в ее
европеизированном варианте), а заодно приступает к изучению санскрита. В те
же годы он открывает для себя произведения крупного французского эзотерика
Рене Генона, без знакомства с которыми было бы невозможно не только
создание "Горы Аналог", но и все дальнейшее развитие творческой личности
Домаля. Геноновский "Царь мира", опубликованный в 1927 году, послужил своего
рода "закваской" для "Горы Аналог": в обеих книгах развиваются довольно
странные для "рационально" мыслящего европейца темы той отрасли
эзотерического знания, которую Рене Генон именовал "священной географией". В
"Царе мира" описывается древнее святилище, располагавшееся когда-то, на заре
времен, на Полюсе или на вершине Мировой горы, тогда еще не только
символической, а обладавшей достаточными признаками реальности, доступной
физическому восприятию. Этот центр, согласно Генону, был хранилищем
"Традиции", то есть совокупности священных знаний, когда-то полученных
праотцами человечества непосредственно от "высших сущностей" и с тех пор
передаваемых из уст в уста представителями жреческих каст или аналогичных
этим кастам организаций. Традиция -- это своего рода сердцевина, духовный
стержень любого здорового общества; без нее невозможно ни подлинное его
процветание, ни обеспечение каждому из его членов достойного места при жизни
и благой участи после смерти. Когда какая-либо ветвь Традиции мертвеет,
засыхает или, образно выражаясь, "уходит в землю", ее место, по словам
Домаля, занимают "современные идолы: описательная наука, мораль, прогресс,
счастье человечества, самоценность личности, жизнь в поисках прекрасного --
все эти абсурдные железки и булыжники, которые тяжким грузом ложатся на нашу
грудь". Вслед за Геноном Домаль не перестает повторять, что современный мир
-- это всего лишь огромная пародия на истинную цивилизацию, вселенский дом
сумасшедших, так едко высмеянный им в романе "Большая пьянка" (1938).
Разбирая вопрос о первозданном великом святилище, откуда, кстати
сказать, явились поклониться Христу его владыки, "цари-волхвы", Генон
утверждал, что вследствие неуклонной материализации мира, всеобщего
помрачения и упадка духовности оно стало недоступным для физического
восприятия, превратившись из "горнего места" в некий потаенный пещерный
храм, расположенный где-то в Гималаях. Забегая вперед, скажу, что Домаль,
развивая учение Генона в виде эзотерической притчи, утверждал, что на земле
до сих пор существует реальная возвышенность, аналогичная символической
Мировой горе, "Гора Аналог", огражденная от праздных или кощунственных
взоров "искривленным пространством", -- гора, на вершине которой, "подобно
бессмертному семени", хранится традиционное знание. "Гора Аналог" соединяет
нашу теперешнюю среду обитания с высшими сферами; восхождение на нее
равнозначно истинному посвящению, ведущему к осознанию бренности
человеческой природы, иллюзорности нашего зыбкого "я" и -- в конечном счете
-- слиянию с Абсолютом. Герои Домаля снаряжают экспедицию, чтобы проникнуть
в это "заколдованное место" и приобщиться к его тайнам; сам Домаль такой
возможности не имел -- ему оставалось искать контакт с организациями,
претендовавшими на связь с "высшим эзотерическим центром" или хотя бы с
одним из его филиалов.
К числу таких организаций в Европе 20--30-х годов принадлежала "школа"
Георгия Ивановича Гурджиева (1872--1949), вскользь упомянутого мною выше.
Гурджиев -- одна из самых незаурядных, загадочных и весьма, надо признаться,
двусмысленных фигур нашего века. Свидетельства людей, близко знавших этого
"гуру", собранные в книге Луи Повеля "Мсье Гурджиев"', на редкость
противоречивы. Одни -- в первую очередь великосветские дамы, такие, как
вдовы Метерлинка и Карузо, -- видят в нем духовного учителя, "чудотворца",
"целителя душ", другие -- среди них такие известные литераторы, как Книга
Луи Повеля "Мсье Гурджиев" готовится выпуску в издательстве "Энигма".
Дсни Сора и Поль Серан, -- подчеркивают темные, люциферическис черты
личности Гурджисва, рисуют его этакой помесью Калиостро с Распутиным.
"Учение" Гурджиева, насколько о нем можно судить по его собственным
сочинениям и книгам его ученика Петра Успенского, представляется чудовищной
мешаниной из фрагментов подлинных эзотерических истин, зачастую сознательно
огрубленных и приземленных, и, как это ни странно, самых крайних постулатов
французского механистического "материализма" эпохи пресловутого
"Просвещения". Во вселенной Гурджиева, состоящей из "атомов" разного веса и
объема, все строго детерминировано, все определяется придуманными им
"законами": в мире Абсолютного всего один закон -- единая воля Абсолюта; в
мире "всех миров" этих законов три; в мире "всех Солнц" -- шесть, и так
далее, вплоть до самого низшего мира Луны, где их целых девяносто шесть. Все
эти "миры", как и следовало ожидать, чисто материальны. "В этой вселенной,
-- пишет Успенский в своей книге "В поисках чудесного", -- все можно
взвесить и измерить. Абсолютное так же материально, как Луна или человек.
Если Абсолютное -- это Бог, значит, и Бога можно взвесить, измерить,
разложить на составные элементы, "вычислить" и выразить в виде определенной
формулы". Ну а уж если сам Бог поддается "разложению" и "вычислению", то что
же тогда говорить о человеке? Обычный человек, по учению Гурджиева, -- это
всего-навсего живой автомат, напрочь лишенный и собственной воли и
каких-либо проблесков разума. "Все люди, которых вы видите, -- все это
машины, которые работают под влиянием внешних воздействий. Они рождены
машинами и умрут машинами... Какая психология может относиться к машинам?
Для изучения машины необходима механика, а не психология".
Вот этой-то механикой и занимался Гурджиев со своими учениками, многие
из которых отписывали на его имя все свои сбережения, чтобы поступить в
"Институт гармоничного развития человека", располагавшийся в старинном
Авонском замке неподалеку от Фонтенбло. Там они с утра до вечера занимались
вполне бессмысленными вещами -- копали, например, рвы, которые назавтра сами
же и засыпали, а в промежутках между этими занятиями осваивали практику
"священных" танцев, якобы заимствованную Гурджиевым у персидских и турецких
суфиев. "Метр" всячески терроризировал своих подопечных, лишал их сна,
отдыха и любимых развлечений, утверждая, что только так можно на основе
обычного физического тела вырастить еще три психосоматических модальности --
природное, духовное и божественное тело, последнее из которых обеспечивает
связь с Абсолютом и физическое бессмертие. Стоит ли говорить, что
"дрессировка" Гурджиева превращала доверившихся ему люд ей в лучшем случае в
подлинных роботов, в худшем -- доводила до смерти, как это случилось,
например, с замечательной новозеландской писательницей Кэтрин Мэн