Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
ма и
нужно было заново искать, чем прокормиться, он, должно быть,
сумел кое-как отыскать ту же дорогу, ведь кроме него никто ее
не знал. Год за годом он водил по ней свое разросшееся
семейство, став его лоцманом и адмиралом. Когда ему пришла пора
умирать, видимо, лучшими лоцманами оказались старшие его
сыновья, поскольку они чаще других проделывали этот путь.
Естественно, сыновья помоложе, не говоря уже о юнцах, не
очень-то хорошо знали дорогу и потому были рады последовать за
кем-то, кто ее знал. Возможно, и среди сыновей постарше имелись
такие, что были известны своей бестолковостью, так что семья
доверяла не всякому.
-- Вот так, -- говорила она, -- и выбирается адмирал. Может
быть, этой осенью к нам в семью заглянет Винк-винк и скажет:
"Извините, среди вас нет ли случайно надежного лоцмана? Бедный
старый прадедушка скончался, когда поспела морошка, а от
дядюшки Онка проку немного. Мы ищем кого-нибудь, за кем можно
лететь следом." И мы тогда скажем: "Двоюродный дедушка будет
рад, если вы составите нам компанию, но только имейте в виду,
если что-то пойдет не так, мы не отвечаем." "Премного
благодарен, -- ответит он. -- Уверен, что на вашего дедушку
можно положиться. Вы не будете возражать, если я расскажу об
этом Гогону, у них, сколько я знаю, такие же трудности?"
"Нисколько."
-- В точности так, - пояснила она, -- двоюродный дедушка и
стал адмиралом.
-- Хороший способ.
-- Видишь, какие у него нашивки, -- уважительно прибавила
она, и оба посмотрели на дородного патриарха, грудь которого,
действительно, украшли черные полосы -- вроде золотых кругов на
рукаве адмирала.
В другой раз он поинтересовался у нее, каковы суть радости
и честолюбивые устремления гусей. Извинившись, он объяснил ей,
что человеческие существа, пожалуй, склонны были бы счесть
скучноватой жизнь, не отмеченную эффектными приобретениями,
пусть даже сделанными в ходе войны.
-- Люди, -- сказал он, -- стараются запасти как можно
больше украшений, сокровищ, предметов роскоши, испытать как
можно больше наслаждений и так далее. Это дает им цель в жизни.
Говорят также, что это приводит к войнам. Боюсь, однако, что
если людское достояние свести к тому минимуму, которым
удовлетворяются гуси, люди почувствуют себя несчастными.
-- Определенно почувствуют. Мозг у них и у нас устроен
по-разному. Если ты попытаешься заставить людей жить в точности
так, как живут гуси, они станут такими же несчастными, какими
стали бы гуси, заставь их вести человеческое существование. Но
это не означает, что нам нечему поучиться друг у друга.
-- Я начинаю думать, что от нас гуси многому не научатся.
-- Мы прожили на земле дольше вас, бедняжек, на миллионы
лет, так что винить вас тут особенно не в чем.
-- Но расскажи же мне, -- попросил он, -- каковы ваши
удовольствия, устремления, цели -- или как вы их называете? Они
ведь должны быть довольно ограниченными, нет?
Услышав это, она рассмеялась.
-- Основная цель нашей жизни, -- забавляясь, сказала она,
-- состоит в том, чтобы жить. По-моему, вы, люди, как-то о ней
позабыли. Что до наших удовольствий, то они, если сравнить их с
украшениями и сокровищами, не так уж и скучны. У нас есть песня
о них, которая называется "Радость жизни".
-- Спой мне ее.
-- Спою, подожди минуту. Я просто обязана сказать тебе, как
мне всегда было обидно, что в ней ничего не говорится об одной
из величайших наших радостей. Те, чьи имена называются в этой
песне, вроде бы спорят относительно известных гусям
удовольствий, но никто из них не вспоминает о странствиях.
По-моему, это глупо. Мы путешествуем в сотни раз дальше, чем
люди, видим такие интересные вещи, переживаем столько
восхитительных перемен, -- все время что-нибудь новое, -- и я
не могу понять, как это случилось, что поэт о них позабыл. Да
что говорить, моя бабушка летала в Миклегарт, у меня есть дядя,
который побывал в Бирме, а прадедушка вообще уверял, что ему
случалось залетать даже на Кубу.
Король знал, что Миклегарт - это скандинавское название
Константинополя; о Бирме он слышал лишь от T. natrix'а, а до
Кубы в то время вообще никто еще не додумался, так что все
сказанное произвело на него должное впечатление.
-- Как это, наверное, чудесно -- путешествовать, -- сказал
он.
Он подумал о красоте крыльев, о песнях полета, о том, как
мир, вечно новый и новый, кружит под крыльями гусей.
-- Вот эта песня, -- без дальнейших предисловий сказала она
и нежным голосом спела ее так, как поют дикие гуси:
РАДОСТЬ ЖИЗНИ
И ответил Ки-йо: кто здоров, тот и рад, --
Крепость ног, гладкость крыл, гибкость шей,
ясность глаз:
Нет на свете лучших наград!
Старый Анк отвечал: честь дороже даров, --
Искатель путей, кормилец гусей, хранитель,
а равно податель идей:
Вот кто слышит небесный зов!
А резвушка Ле-лек: Любовь, господа!
Нежность очей, учтивость речей, прогулки вдвоем
и гнездо вечерком:
Они пребудут всегда!
Был Анг-унг за желудок: Ах, еда! -- он сказал. --
Стебли травы, колкость стерни, злато полей,
сытость гусей:
Это выше всяких похвал!
Братство! -- крикнул Винк-винк, -- Вольный
дружества жар!
Построение в ряд, караванный отряд, все, как один,
и заоблачный клин:
Вот в чем Вечности истинный дар!
Я же, Льоу, выбрал пенье -- веселье сердец, --
Музыка сфер, песни и смех, слезы тишком
и мир кувырком:
Все это Льоу, певец.
По-своему это чудесная песня, думал он, тронутый ее
тяжеловесной нежностью. Он начал было подсчитывать
перечисленные в ней радости, загибая пальцы, но поскольку
пальцев было всего только три впереди да еще один бугорок
сзади, пришлось каждый палец использовать дважды. Странствия,
здоровье, честь, любовь, аппетит, дружество, музыка, поэзия и,
как сказала Ле-лек, жизнь сама по себе.
Недурной получился список при всей его простоте, особенно
если учесть, что она могла бы добавить к нему что-нибудь вроде
Мудрости.
14
Волнение в войске все нарастало. Молодые гуси вовсю
флиртовали или сбивались в кучки -- поговорить о своих
лоцманах. Время от времени они затевали вдруг игры, будто дети,
возбужденные предвкушением праздника. Одна из игр была такая:
все становились в кружок, и совсем молодые гуси выходили один
за другим в середину, вытянув шеи и притворяясь, что вот-вот
зашипят. Дойдя до середины, они припускались бежать, хлопая
крыльями. Это они показывали, какие они смельчаки и какие
отличные выйдут из них адмиралы, стоит только им подрасти.
Распространялась, кроме того, странная манера мотать из стороны
в сторону клювом, что обыкновенно делается перед тем, как
взлететь. Нетерпение овладело и старейшинами, и мудрецами,
ведающими пути перелетов. Знающим взором они озирали облачные
массы, оценивая ветер, -- какова его сила и по какому, стало
быть, румбу следует двигаться. Адмиралы, отягощенные грузом
ответственности, тяжелой поступью меряли шканцы.
-- Почему мне так неспокойно? -- спрашивал он. -- Словно
что-то бродит в крови?
-- Подожди, узнаешь, -- загадочно говорила она. -- Завтра,
может быть, послезавтра...
И в глазах ее появлялось мечтательное выражение, словно бы
говорящее: "давным-давно" или "далеко-далеко отсюда".
Когда день настал, все изменилось на грязной пустоши и в
соленых болотах. Похожий на муравья человек, с такой
терпеливостью выходивший на каждой заре к своим длинным сетям,
с расписаньем приливов, накрепко запечатленным у него в голове,
-- ибо ошибка во времени означала для него верную смерть, --
заслышал в небе далекие горны. Ни единой из тысяч птиц не
увидел он ни на грязной равнине, ни на пастбищах, с которых
пришел. Он был по своему неплохим человеком, -- он торжественно
выпрямился и стянул с головы шапку. То же самое он набожно
проделывал и каждой весной, когда гуси покидали его, и каждой
осенью, -- завидев первую из вернувшихся стай.
Далек ли путь через Северное Море? У парохода он занимает
два или три дня, -- так долго тащится судно по этим зловещим
водам. Но для гусей, мореходов воздуха, для острых их клиньев,
в лохмотья раздирающих облака, для певцов, что, обгоняя бурю,
поют в эмпиреях, делая час за часом по семьдесят миль, для этих
странных географов, (здесь подъем на три мили, так они
говорят), плывущих не по водам, но по дождевым облакам, -- чем
для них был этот путь? Прежде всего, счастьем.
Король еще не видел своих друзей в таком ликовании. Оно
наполняло их песни, распеваемые без остановки. Были среди них
грубоватые, каковые мы оставим до другого раза, были
несравненно прекрасные саги, были и песни до крайности
легомысленные. Одна, довольно глупая, очень позабавила короля:
Иные в дорогу зовут берега,
Но травкою грязные манят луга --
Гу-гу-гу! Ги-ги-ги! Га-га-га!
Не шеи у нас, а подобье дуги --
Их словно бы слесарь согнул в три поги...
Га-га-га! Гу-гу-гу! Ги-ги-ги!
Мы травку пощипываем на лугу --
И другу здесь хватит, и хватит врагу!
Ги-ги-ги! Га-га-га! Гу-гу-гу!
Гу-гу-гу! Га-га-га! Нам грязь дорога!
Га-га-га! Ги-ги-ги! Трогать нас не моги!
Хорошо на лугу нам в семейном кругу!
Ги-ги-ги! Га га-га! Гу-гу-гу!
Была еще чувствительная:
Дикий и вольный, спустись с высока
И верни мне любовь моего гусака.
А однажды, когда они пролетали над скалистым островом,
населенным казарками, похожими на старых дев в кожаных черных
перчатках, серых шляпках и гагатовых бусах, вся эскадрилья
разразилась дразнилкой:
Branta bernicla сидела в грязи,
Branta bernicla сидела в грязи,
Branta bernicla сидела в грязи,
А мы пролетали мимо.
Вот мы летим, дорогая, гляди,
Вот мы летим, дорогая, гляди,
Вот мы летим, дорогая, гляди,
На Северный Полюс, мимо.
Но что проку рассказывать о красоте? Дело состояло попросту
в том, что жизнь была до невероятия прекрасной, -- радостью,
достойной того, чтобы ее пережить.
Порой, опускаясь с уровня перистых облаков, чтобы поймать
благоприятный ветер, они попадали в облачные стаи -- огромные
башни, вылепленные из водных паров, белые, как отстиранное в
понедельник белье, и плотные, как меренги. Случалось, что одно
из этих небесных соцветий, снежно-белый помет колоссального
Пегаса, оказывалось в нескольких милях перед ними. Они
прокладывали курс прямо на облако и смотрели, как оно
разрастается, безмолвно и неуследимо, лишенным движения ростом,
-- и наконец, когда они приближались к нему вплотную, и
казалось, вот-вот должны были больно удариться носами о его по
видимости плотную массу, солнце начинало тускнеть, и туманные
призраки вдруг обвивали их на секунду, сплетаясь, словно
небесные змеи. Их облегала серая сырость, и солнце медной
монетой скрывалось из виду. Крылья ближайших соседей истаивали
в пустоте, пока каждая птица не обращалась в одинокий звук
посреди стужи уничтожения, в развоплощенное привидение. Потом
они висели в лишенном примет небытии, не ощущая ни скорости, ни
левого с правым, ни верха, ни низа, покамест с той же, что
прежде, внезапностью не накалялся заново медный грош, и не
свивались за спиной небесные змеи. И через миг они опять
попадали в самоцветно сверкающий мир с бирюзовым морем внизу, c
вновь отстроенными блистательными дворцами небес, и c еще не
просохшей росой Эдема.
Одними из лучших минут перелета стали те, которые они
провели, минуя скалистый остров в океане. Были и другие,
например, когда их строй пересекся с караваном тундровых
лебедей, направлявшихся в Абиско и издававших на лету такие
звуки, словно щенячий выводок тявкал, прикрывшись носовыми
платками, или когда им повстречался виргинский филин, в
мужественном одиночестве вершащий свой трудный полет, -- в
теплых перьях у него на спине, так они уверяли, совершал
даровой переезд малютка-крапивник. Но одинокий остров был лучше
всего.
На нем раскинулся птичий город. Все его жители сидели на
яйцах, все переругивались, но отношения между ними были самые
дружеские. На верхушке утеса, поросшей короткой травкой,
мириады тупиков старательно рыли норы. Чуть ниже, на проспекте
Гагарок, птиц набилось столько и на такие узкие полки, что им
приходилось стоять, повернувшись спиною к морю и крепко держась
за камень длинными пальцами. Еще ниже, на улице Чистика,
толпились эти самые чистики, задирая в небо узкие игрушечные
личики, как делают сидящие на яйцах дрозды. В самом низу
находились Моевкины трущобы. И все эти птицы, откладывавшие,
подобно человеку, по одному яйцу каждая, жили в такой тесноте,
что трудно было разобрать, где чья голова, -- пресловутого
нашего жизненного пространства им не хватало настолько, что
если новая птица настойчиво пыталась усесться на полке, с нее в
конце концов сваливалась одна из прежних ее обитательниц. И при
этом все отличались добродушием, веселились, ребячились и
поддразнивали друг дружку. Они походили на неисчислимую толпу
рыбных торговок, собранных на самой обширной в мире спортивной
трибуне, занятых личными препирательствами, что-то поедающих из
бумажных кульков, отпускающих шуточки в адрес судьи,
распевающих комические куплеты, вразумляющих детишек и сетующих
на мужей. "Подвиньтесь-ка малость, тетенька", -- говорили они,
или: "Протиснись вперед, бабуся"; "Тут идет эта Флосси и
садится прямо на креветок"; "Положи ириску в карман, дорогуша,
и высморкайся"; "Глянь-кось, это там не дядя Альберт с
пивком?"; "Можно я тут приткнусь, я маленькая"; "А вон и тетя
Эмма тащится, все-таки сверзилась с полки"; "Шляпка моя не
съехала?"; "Эк она раздухарилась!"
Птицы одной породы старались более или менее держаться
своих сородичей, но и в этом особой мелочности не проявляли. На
проспекте Гагарок там и сям попадались упрямые моевки, сидевшие
на каком-нибудь выступе в твердом намерении бороться за свои
права. Всего их там было, наверное, с полмиллиона, и шум от них
стоял оглушительный.
Король поневоле задумался, как при таких обстоятельствах
пошли бы дела в городе, населенном разными расами.
Затем еще были фиорды и острова Норвегии. Кстати сказать,
как раз на одном из тех островов услышал великий В.Г. Хадсон
подлинную гусиную историю, над которой не грех задуматься
человеку. Жил, рассказывает он нам, на побережьи крестьянин, на
чьих островах не было покоя от лис, так что он на одном из них
поставил лисий капкан. Назавтра, навестив этот остров, он
обнаружил, что в капкан попался старый дикий гусь, видимо,
Великий Адмирал, если судить по его крепости и нашивкам.
Крестьянин не стал его убивать, а снес домой, подрезал крылья,
связал ему ноги и выпустил во двор к своим уткам и курам. Так
вот, одно из следствий лисьей докучливости состояло в том, что
крестьянину приходилось крепко запирать птичник на ночь.
Обыкновенно он выходил под вечер, чтобы загнать туда птицу, а
потом запирал дверь. Несколько времени погодя, он приметил одно
удивительное обстоятельство, а именно -- куры, которых
приходилось раньше собирать по всему двору, теперь дожидались
его в сарае. Как-то под вечер он проследил за происходящим и
обнаружил, что старый дикий гусь взял на себя работу, значенье
которой сумел постигнуть присущим ему разумением. Каждым
вечером, ближе ко времени, когда запирался курятник, умудренный
старик-адмирал обходил своих домашних товарищей, главенство над
коими он на себя возложил, и, обходясь одними лишь собственными
силами, благоразумно сгонял их в положенное место -- так,
словно полностью понимал, для чего это делается. Что же до
диких гусей, в былое время летавших следом за ним, они никогда
уже не садились на тот остров, -- прежде всегда посещавшийся
ими, -- где был похищен их капитан.
И вот наконец, после всех островов они приземлились в
конечном пункте первого дня перелета. О, какое заслышалось
восторженное бахвальство, какие всякий обращал к себе
поздравления! Они падали с неба, ложась на крыло, выписывая
фигуры высшего пилотажа и даже входя в штопор. Они испытывали
гордость за себя и за своего лоцмана и нетерпенье при мысли об
ожидающих их впереди семейственных наслаждениях.
Перед самой землей они начинали планировать, изогнув крылья
книзу. В последний миг, сильно хлопая крыльями, они ловили в
них ветер, и следом -- плюх! -- оказывались на земле. С минуту
подержав крылья над головой, они их складывали, быстро и
аккуратно. Они пересекли Северное море.
15
Сибирское болото, до которого они добрались через несколько
дней, казалось чашей, наполненной солнечным светом. На
обступавших его горах еще лежал кружевной снег, который, тая,
стекал вниз маленькими речушками, пенистыми, словно эль. Озера
посверкивали, накрытые комариными тучами, а среди росших по их
берегам карликовых берез слонялись безвредные северные олени, с
любопытством принюхиваясь к гусиным гнездам, и гуси, шипя,
отгоняли их прочь.
Ле-лек, хоть еще и незамужняя, сразу принялась устраивать
место для будущего потомства, так что у Короля образовался
досуг, можно было подумать.
Человеком он был доверчивым и уж во всяком случае
незлобливым. Предательство, коим вознаградили его труды
представители человеческой расы, еще только начинало давить на
его сознание тяжким грузом. Он пока не сказал сам себе всей
незатейливой правды, но правда эта состояла в том, что его
предали все до единого, даже жена и старейший друг. Сын был еще
не самым большим предателем. Созданный Королем Круглый Стол
восстал против него, во всяком случае, половина Стола, то же
проделала и половина его страны, той самой, для блага которой
он трудился всю свою жизнь. Теперь его просили вернуться и
снова начать служить предавшим его людям, и он наконец-то
понял, -- впервые, -- что это равносильно погибели. Ибо на что
он может надеяться, обретаясь среди людей? Со времен Сократа
люди почти неизменно убивали любого порядочного человека,
воззвавшего к ним. Они и Бога-то своего убили. Всякий,
возвещавший им истину, становился узаконенным объектом
предательства, и стало быть приговор, который Мерлин выносил
Королю, был смертным приговором.
Здесь же, среди гусей, у которых предательство и убийство
приравнивались к непристойности, он, в конце концов, испытал
осознанное счастье и покой. Здесь было на что надеяться
существу, не лишенному сердца. Случается иногда, что уставший
человек, наделенный верой и склонностью к монашеской жизни,
ощущает неодолимую потребность удалиться в обитель, в такое
место, где душа его раскроется, словно цветок, и станет расти,
осуществляя присущее ей представление о добре. Вот такую
потребность и испытывал ныне старый Король, с той лишь
разницей, что его обителью было пронизанное солнцем болото. Ему
захотелось оставить людей и, наконец, обустроить свою жизнь.
Обустроить ее с Ле-лек, например: ему казалось, что для
усталой души это самое лучшее. Он сравнивал ее с другими
женщинами, которых знал, и сравнение зачастую оказывалось в ее
пользу. Она была здоровее их -- ни тебе мигреней, ни прихотей,
ни истерик. Она была тако