Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
показывать. Инструменты
хитрые принесло, что с ними делать показало и давай загадки
загадывать. Вроде как есть у них такая штука, что камень ровно
глину мокрую режет -- так мне из камня того надо фигурок, какие
оно велит, наделать. Сперва попроще: кубик там, шарик, потом
похитрее: человечка или что оно там еще придумает. Ну, и другое
всякое. Что ни раз, то трудней загадка.
К тому-то времени мне совестно как-то стало: оно да оно,-- я его
и стал Наставником звать -- сперва про себя, потом в голос.
Ничего, привыкло.
Сколько-то погодя я и насмелился спросить, кто они такие и
почему под землей живут. Насмелился -- и сам не рад, до того оно
удивилось. Не потому, что спросил, а что мне это в голову
пришло. Как обломилось у меня что от того удивленья! Понял я
вдруг, что оно и сейчас меня за человека не считает. Ничего не
стал говорить, отворотился и сижу. Я-то к нему со всей душой, а
оно так, выходит? Слышу, зовет:
-- Ули, Ули! -- А я не гляжу. Неохота мне на него глядеть.
Придвинулось оно, трогает меня рукой своей холодной и опять:
-- Ули, Ули!
И чую: тревожно ему, маятно. И опять, жалостно так:
-- Ули!
Ну, тут у меня злость прошла. Одно ведь оно у меня, как
сердиться? Ткнулся лицом в белое его морщинистое брюхо, и стало
нам обоим хорошо. Побыли так, а после за прежние дела взялись.
Стал мне Наставник рассказывать о них помалу. Так, по капле,
сколько за раз пойму. Что всегда они под землей жили, и вся
глубь подземная в их воле. Всюду у них ходы-проходы и дома их
подземные, и еще всякое такое, что я не пойму. Что народ они
великий и могучий, и знать не ведали, что сверху могут разумные
жить. Потому, по их выходит, что сверху жить никак нельзя. То
жара сверху, то мороз, и еще что-то другое, от чего умирают
вскорости. А колодцы, вроде нашего,-- это чтобы дышать, и будто
колодцев таких тьма-тьмущая.
Я ему и говорю:
-- Отпустил бы ты меня, Наставник! Худо мне тут. Мне глазами
надо глядеть, ушами слушать, средь живого жить.
Подумал он и отвечает погодя: "Понимаю, мол, что тебе здесь не
очень хорошо, но ты должен остаться, Ули. Очень, мол, это важно
и для вас, и для нас".
-- А потом,-- спрашиваю,-- ты меня отпустишь?
-- Да,-- говорит,-- когда мы сделаем это самое, очень важное
дело.
Поплакал я после тихонько, а больше не просился, потому как
почуял, что и впрямь надо. Потому что боль в нем была и страх,
мне и самому чего-то страшно стало.
И опять пошло: всякий день что-то новое. Говорили мы уже почти
вольно, бывало, конечно, что упремся -- больно мы разные. Мне то
помогало, что я его нутром понимал. Застрянем, бывало, Наставник
объясняет, а я слов и не слушаю -- ловлю, что он чувствует, что
в себе видит -- так и пойму. И все уже по-другому вижу. Про
приборы знаю, что у меня в комнате стоят,-- для чего они. Знаю,
какой можно трогать, а какой -- нельзя, и что они показывают. То
есть не показывают они вовсе, а говорят -- так, как все
подземные говорят: таким тонким-тонким голосом, что его моими
ушами не услышишь. Это Наставник мне вместо большого устройства
разговорного такую штуку сделал маленькую, чтоб ее на голове
носить. Она-то их голос для меня слышным делает, а мой -- для
них. А что обмолвился,-- так для них что видеть, что слышать.
Просто эта моя штуковина так сделана, что я слышу, когда они
говорят, а когда только смотрят -- не слышу.
Я теперь по всей лаборатории хожу -- так это место зовут.
Наставник здесь теперь и живет, только я об этом не понял. Я
ведь выспрашивал -- интересно мне, как они между собой, про
семью там, про обычаи. А он и не понял, вот чудно! Так, выходит,
что у них всяк сам по себе, никому до другого дела нет. Ну,
Наставник мне, правда, сказал, что оно не совсем так: заболеешь
или беда какая стрясется -- прибегут. А если, мол, все хорошо,
кому какое дело?
Я его и спрашиваю:
-- А чего ты тогда меня от других прячешь? Коль уж никому дела
нет?.. А он мне:
-- Погоди, Ули. Это,-- говорит,-- вопрос трудный, я тебе на него
сейчас не отвечу. Ты,-- говорит,-- мне просто поверь, что так
для тебя лучше.
-- Эх,-- думаю опять,-- права бабка была!
Наставнику ведь для меня пришлось свет по всей лаборатории
делать. Я-то уже к темноте малость привык, и штука моя
разговорная помогает: как что больше впереди -- позвякивает, а
вот мелочи -- все одно не разбираю. И еще не могу, как они, в
темноте мертвый камень от металла и от живого камня различать.
Живой-то камень -- он вовсе не живой, только что на ощупь мягок
или пружинит. Они из него всю утварь мастерят, а как что не
нужно,-- расплавят да нужное сделают.
Так у нас, вроде, все хорошо, а я опять чего-то похварывать
стал. И не естся мне, и не спится, и на ум нечего не идет. Глаза
закрыть -- сразу будто трава шумит, ручей бормочет, птицы
пересвистываются. А то вдруг почую, как хлебом пахнет. Так и
обдаст сытым духом, ровно из печи его только вынимают. А там
вдруг жильем обвеет, хлевом, словно во двор деревенский вхожу.
Наставник топчется кругом, суетится, а не поймет; и мне сказать
совестно -- пообещался, а слова сдержать невмочь. Ну, а потом
вижу: вовсе мне худо -- сказался. Призадумался он тут,
припечалился. Мне и самому хоть плачь, а как быть, не знаю.
А он думал-думал и спрашивает, что если, мол, даст он мне
наверху побывать, ворочусь ли я?
А я честно говорю:
-- Не знаю. Вот сейчас думается: ворочусь, а как наверху мне
сумеется -- не скажу.
Подумал он еще, подумал (а я чую: ох, горько ему!) и говорит:
-- Ули, в свое время я не отвечал на часть твоих вопросов,
потому что считал преждевременным об этом говорить. Не думаю,
что ты сможешь сейчас все понять, но все-таки давай попытаемся.
Хотя бы причины, по которым я удерживаю тебя здесь.
Ты, мол, заметил, наверное, как трудно мне было признать тебя
разумным существом. Это потому, что мы всегда считали себя
единственной разумной расой. Под землей других разумных нет, в
океане тоже, а поверхность планеты, мол, это место, где по
существующим понятиям жить нельзя. Вы настолько на нас непохожи,
что я и сам-де не пойму, как мы сумели объясниться. Но даже,
приняв как факт, что ты разумен, я пока не смогу доказать этого
своим соплеменникам.
-- Сколько,-- говорит,-- я над этим не думал, так и не смог
найти каких-либо исчерпывающих критериев, определяющих
разумность или неразумность вида. Главная,-- говорит,-- наша
беда -- отсутствие опыта. В таком деле будет сколько умов --
столько теорий, и тогда все пропало, потому что бездоказательная
теория неуязвима. Есть,-- говорит,-- один способ доказать, что
ты вполне разумен и заслуживаешь надлежащего отношения: развить
тебя до уровня нашей цивилизации. Если ты сумеешь говорить с
нашими учеными на их уровне и их языком, они не смогут
отмахнуться от факта.
-- А зачем мне это?-- спрашиваю.-- Мне,-- говорю,-- обидно было,
когда ты меня за человека не считал, а на них мне вовсе плевать!
-- Не торопись, Ули,-- отвечает,-- сейчас я дойду и до этого.
Дело,-- говорит,-- в том, что считая поверхность планеты
необитаемой, мы уже четвертое поколение выбрасываем на нее то,
что вредно и опасно для нас самих.
Он еще долго говорил, да я не все пронял. Ну, будто, когда они
делают всякие вещи, выходит что-то вроде золы, и она отчего-то
ядовитая. Или не зола? Ну, не знаю! Только и понял, что они это
наверх кидают, а оно опасное: не только мрут от него, но и уроды
родятся. Ну, тут меня уж за душу взяло! Младенчика вспомнил,
безрукого, безногого, что первым у Фалхи народился, у того, из
Верхней деревни, и так мне стало тошно, так муторно!
А он дальше гнет:
-- Ты же,-- мол,-- понимаешь, Ули, что это дурно. Что если,--
мол,-- с этим не покончить, то все наверху может вымереть. Мы,--
мол,-- по всей планете живем, и всю ее отравляем. А если,--
говорит,-- я не докажу, что наверху разумные живут, никто меня
не станет слушать. Или еще хуже: примутся судить и рядить, пока
не окажется поздно. Все,-- мол,-- зависит только от тебя, Ули.
Сказал и молчит, ждет, что отвечу. А у меня горло зажало, душу
печет -- лег бы да завыл. И страшно, и противно, и всех жалко.
Вот сам себя не пойму -- жалко! Злиться бы на них, а злости нет.
Вот не знал бы я их, за чудищ считал бы -- а то ведь незлые они,
просто... просто... слепые и все! И Наставника жаль, что ему
теперь за их грех мучиться. И себя, что под землей вековать, а
уж наших-то деревенских! Уж какие они ни есть, а как подумаю,
что пропадать им... Я после сам дивился, чего мне в ум не
пришло, что зачем это я их выручать должен? Это уж я потом
думал, бывало, что сроду они мне слова доброго не сказали, не
пригрели, не приветили -- так чего ж я за них болею? А
по-другому вроде и не могу. А тогда и не думал. Как само
сказалось, что я за всех за них ответчик, на роду мне так
написано.
Молчит он, ждет. Ну, вздохнул я тяжко -- не сдержался.
-- Ладно,-- говорю,-- ворочусь.
Шли мы, шли черными ходами, и вдруг как пахнет мне ветром в
лицо! Не каменным духом, а водяным. Как я тут припустил! Слышу:
звякает разговорник, а я не пойму; только как треснулся лбом,--
опамятовался. Встал на карачки и ползу, и тут голова у меня из
колодца как высунется!
И увидел я звезды. Сверху круглый такой кусочек неба, а на нем
звезд горсточка, и до того они ясные, до того теплые, прямо душу
греют. А внизу, на черной воде колодезной,-- другой круг
небесный, и еще краше там звезды, еще ласковей. То наверх гляжу,
то вниз -- и слезы глотаю. Не было еще у меня такого часа в
жизни и, знать, не будет.
Ну, выбрался я наверх, на травке сырой у Колодца повалялся. Эх,
нетронутая травка, нещипанная, никто, видать, сюда аврушек не
гоняет, гложут они, мои горемычные, сухие былинки внизу!
Добрел по тропке памятной до самой деревни, а ночка темная, на
деревне все спят, только скот по хлевам хрупает. Стоял, стоял,
да насмелился, пробрался тихонько к своему дому.
А домик-то вовсе подался, ветхий стоит, скособочился, и крыша,
ровно от дождей осенних, оплыла. А двор травой забило -- не
найдешь, где и огород был. По траве той и понял я, как долго я в
темнице пробыл. За одно-то лето утоптанная земля так не
порастет. Ой, бабуленька моя родненькая, сколько ж это я годков
без тебя промаялся? А и видишь ли ты меня нынче, родимая? Ты ж
скажи мне слово доброе, утешь меня! Посупротивничал я тебе,
ослушался, через то и терплю долю горькую!
И как повеяло на меня лаской, ровно ее голос из ночи, из
давнего, по душе потек:
-- Ах ты деточка моя несмышленая! Почто плачешь, почто
убиваешься? Я иль сказок тебе не сказывала? Помнишь, чай, где ни
сила, ни ум не возьмут, там простота одолеет. Уж на то ты и
сиротинушка, чтоб силу вражью одолеть-развеять, людей из лиха
вызволить.
Поклонился я дому низенько, сорвал клок травы для памяти и пошел
себе прочь.
Довеку мне ту ночь не забыть! Шел я по полю да по лесу, песни
пел, со зверьем говорил, с птицами ночными перекрикивался. А как
засерело небо к утру, простился со светом белым и вернулся к
Наставнику.
И пошло оно как было: он учил, я учился, а ниточка промеж нас
еще туже протянулась.
Игры-то мы бросили, за науки взялись. Одно плохо: никак я к их
счету не привыкну. Вроде просто: "ничего, один", а я, как привык
по пальцам считать, так и тянет: "два да три". Уж Наставник
бьется со мной, бьется, а я -- тупей гнилой колоды. Ничего,
осилю. Голову разобью, а осилю. Куда мне теперь деться?
Одно хорошо: обучил меня Наставник с приборами работать. Оно,
конечно, половины не понимаю, а все интересно. Особенно, если
что руками делать. Он мне не может показать, как они друг другу
передают, рисовать приходится, а оно ему тяжко-то вслепую. А я
сам придумал: не рисовать, а резать на живом камне, пластик
по-ихнему. Ихнему звуковому глазу бороздочки лучше видны. Я по
рисунку его сам разговорчику моему приставку сделал, чтобы в
микроскоп глядеть -- он-то тоже звуковой. Как работает -- пока
не знаю, а что с чем цеплять -- запомнил. А про микроскоп -- так
это штука такая, чтобы невидимое видеть. Я как глянул, так
обалдел: всюду зверюшки махонькие. Столько их, Наставник
говорит, что каплю воды возьми -- и век считай, все не
сосчитаешь. Он ведь, Наставник мой, тем и занят, что живое
изучает. Оттого я к нему и попал, чтоб изучал он меня. Ну и
изучил себе на лихо. Мы-то что дальше, то родней, а ему все
печальней. Он-то по мне про верхних судит, а я помалкиваю. Знал,
что другой, еще наверху знал, а теперь и умом понял. И то понял,
что ничем-то они предо мной не виноваты. Я за столько-то дней, а
то и годов подземных, еще и до взрослых лет не дошел, а
дружки-то мои детские уж к старости небось подались. Когда им
жить, когда по сторонам смотреть? Успей только детей поднять! И
себя не виню, что их не любил -- чего с несмышленыша взять? А
только хорошо, что подземным я такой попался, непришитый,
непривязанный. Да и дар мой... Видать от пустыни памятка.
Мать-отца сгубила, а меня наградила -- чем-то, да утешила.
Нечего мне зря на судьбу роптать. Сколько ни тяжко тут, а
наверху бы -- еще горше: жил бы, как бабка, на отшибе
один-одинешенек, без пользы да без радости. А так пораздумаешь:
"Ну что ж, если самому от жизни радости нет, надо на других ее
потратить, вот и будет мне утешение".
Чудное сегодня со мной случилось. Стоял рядом с Наставником -- и
застыдился вдруг. Рубашонка-то на мне давно сопрела, ходил в чем
мать родила: все равно для глаза его звукового тряпки -- как
воздух. А тут застыдился. Попросил его одежду мне сделать.
Он, само-собой, удивился, спрашивает, зачем. Я ему и говорю, что
там, мол, на земле, температура меняется: летом -- зной, зимой
-- холод, вот мы и носим одежду, чтобы предохраниться, значит. И
это, говорю, не только необходимость, но и обычай -- мы, мол,
так привыкли, что нам без одежки неловко.
А он послушал и говорит:
-- Ты становишься взрослым, Ули!
Давний это у нас разговор: все я ему не мог объяснить, что малый
я. Не того ради, чтоб меньше спрос, а чтоб не всякое лыко в
строку. Что делать, раз он всех верхних по мне меряет?
У них-то все по-другому. И дети не так родятся и растут не так.
Какие-то три стадии проходят, а как придут в такой вид, как
Наставник, так уже взрослые.
А математику я все-таки осилил. Не всю -- еще и начала не
видать, не то что конца,-- а уже получается. А с химией и
посейчас никак. Что шаг -- то в стенку лбом.
Чудной у нас с Наставником разговор вышел. Приметил я вдруг: ус
у меня пробивается. А там ведь, наверху, как ус пробился, так и
засылай сватов. Кто до полной бороды не женится -- считай,
старый бобыль. Ну и полезло всякое в голову. Я и спрашиваю у
Наставника, дети-то у него есть?
А он опять не поймет:
-- Как,-- говорит,-- я могу это знать?
-- А кто,-- спрашиваю,-- это еще знать может?
Он и рассказал, что они на второй личиночной стадии
размножаются, когда еще ни ума, ни памяти. Отложат яйца и
закуклятся, а за детьми разумные смотрят. Потому-то взрослыми
они о том ничего не помнят, все дети для них свои. Так и живут:
все родичи, все чужие. Я, так, честно, и понял, и не понял.
-- Неужто,-- говорю,-- вы так никого и не любите? Неужто в вас
такой надобности нет? Мы,-- говорю, люди,-- без любви -- как без
свету: нам, если не любить никого, так и жить не надо.
А он подумал и отвечает:
-- Наверное, такая потребность все-таки существует, иначе бы я
так к тебе не привязался. Видимо, на ранних стадиях нашей
цивилизации подобные связи все же были, и какие-то
атавистические механизмы сохранились.
-- Скажи,-- спрашиваю,-- а неужто вы так друг другу безразличны,
что никому и дела нет, где ты на столько лет затворился?
-- И да,-- отвечает,-- Ули, и нет. Пока ты спишь, я бываю среди
соплеменников. Для общения вполне достаточно.
Вот к чему я никак не привыкну -- что они совсем не спят.
Наставник мне, правда, говорил, что у них мозг по-другому
устроен, ему такой смены ритмов не надо. Он у них как-то по
кусочкам спит, весь не отключается.
Ладно, тут я ему и говорю:
-- Наставник, а не пора нам о людях подумать? Время-то идет, а
лучше нам чай не становится. Что я, не гожусь еще, чтоб твоим
меня показать?
А он мне:
-- Не спеши, Ули. Ты,-- говорит,-- уже сейчас многих заставишь
задуматься, но нам нужны не сомнения, а полная уверенность.
Нам,-- говорит,-- со многим придется столкнуться, а твоя психика
еще неустойчива. Помни, что чем полней будет наша победа, тем
вероятнее благоприятное решение.
А я сегодня себе сделал штуку, чтобы время мерить! Сам придумал,
сам смастерил. Им-то не нужно, у них счет по внутренним ритмам,
а у меня-то ритмы медленные, со всяким счетом пролетаю. А тонкий
отсчет у них по длине волны зрительного звука, тоже не годится.
Прежде-то, как какой точный процесс, я от Наставника -- ни на
шаг. А теперь -- красота! Сколько надо, столько и засек.
Одно плохо: раньше-то я времени и не видел, а тут вдруг
почувствовал, как бежит, и душу придавило. Свыкся я что-то с
подземной жизнью, за работой и думать о прочем забыл. Оно
понятно: день на день не похож, я уже белый свет стал забывать.
А тут гляжу, как оно мигает,-- и на душе тень. Застрял я между
двух миров: от одного отошел, к другому не прибился,-- глядишь,
скоро позабуду что человек я. И так уж, как отсюда глянуть,
такой глупой жизнь деревенская кажется! До того мои соплеменники
тупые да жалкие! Вот выйду я на свет божий, как мне меж них
жить? А потом и спохвачусь: совсем ты, Ули, зазнался! Ты-то
какой сюда попал? Только и было в тебе, что тоска неприкаянная
да задор щенячий. Большое богатство! А душу сводит. Ну выйду, ну
объявлюсь,-- все одно не станут они у меня учиться, ни к чему
им. На что они, науки твои, короткоживущим? И тут ровно у меня
перед глазами посветлело. Ну да, короткоживущие они -- здесь.
Отрава тут такая, что жизненный цикл сдвигается. А я-то ведь
родом из других мест -- там полный век живут. Не знаю, какая там
беда, а все-таки может что и выйдет?
Свершилось: накрыли нас все-таки! А все из-за счетчика моего.
Генератор-то я так настроил, чтоб он Наставнику не мешал, а
паразитных гармоник не учел, вот они, проклятые, и вылезли
где-то. Ну, вот и пришли выяснить, откуда помеха.
Я-то заработался, не почуял, а Наставник в экранированной
комнате был, тоже не услышал. Так что картина: входит гость
неожиданный, а я с вибратором сижу, насадку чиню к микроскопу.
Я сперва удивленье почуял, потом страх -- оборачиваюсь, а он в
дверях стоит, крюки выставил, рука -- в сумке, что в ней -- не
пойму, а похоже, излучатель. И стало мне тут весело чего-то.
-- Наставник! -- кричу,-- выходи, гости пожаловали!
Он так и вылетел. Смотрит на гостя, а тот все меня щупает:
-- Что Это? -- говорит.
А Наставник этак с холодком:
-- Представитель наземной формы разумной жизни.
А гость будто обеспамятел. Стоит столбом, не пойму даже, что у
него внутри делается. А мне еще веселей. Глянул на Наставника,
вижу: молчит, и говорю ему:
-- Боюсь, для нашего гостя это слишком неожиданно, Наставник. Ты
уж ему скажи, что в излучателе надобности нет, ничего ему здесь
не грозит.
Тот то ли понял, то ли нет, а руку разжал. Встал, зацепился. И
опять:
-- Что Это?
А Наставник еще холодней:
-- Разумное существо, как вы убедились. Просто осуществляется
право на эксперимент, я не счел нужным оглашать результаты
предварительных исследований.-- И спрашивает: -- У вас ко мне
дело, коллега?
Ну, тот объясняет нехотя, что от нас идут какие-то паразитные
колебания, которые сбивают ему настройку приборов. Наставник
вроде удивился:
-- У меня,-- говорит,-- работает только стационарная аппаратура.
Она не должна давать помех. Может быть у тебя, Ули?
-- Да нет,-- говорю,-- у меня ничего не включено. Разве что
счетчик мой?
-- Тогда попробуй,-- говорит,-- его выключить, а коллега
проверит, исчезнут ли помехи.
Ушел тот, а я гляжу -- затуманилс