Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
го квартире. Несколько раз прошелся он по
ней и даже зашел в свою кухню, куда никогда почти не заходил. "Здесь они
вчера грели тарелки", - подумалось ему. Двери он накрепко запер и раньше
обыкновенного зажег свечи. Запирая двери, он вспомнил, что полчаса тому,
проходя мимо дворницкой, он вызвал Мавру и спросил ее: "Не заходил ли без
него Павел Павлович?" - точно и в самом деле тот мог зайти.
Запершись тщательно, он отпер бюро, вынул ящик с бритвами и развернул
"вчерашнюю" бритву, чтоб посмотреть на нее. На белом костяном черенке
остались чутошные следы крови. Он положил бритву опять в ящик и опять запер
его в бюро. Ему хотелось спать; он чувствовал, что необходимо сейчас же
лечь, - иначе он назавтра никуда не будет годиться. Завтрашний день
представлялся ему почему-то как роковой и "окончательный" день. Но все те
же мысли, которые его и на улице, весь день, ни на мгновение не покидали,
толпились и стучали в его больной голове и теперь, неустанно и неотразимо,
и он все думал - думал - думал, и долго еще ему не пришлось заснуть...
"Если уж решено, что он встал меня резать нечаянно, - все думал и
думал он, - то вспадала ли ему эта мысль на ум хоть раз прежде, хотя бы
только в виде мечты в злобную минуту?"
Он решил вопрос странно, - тем, что Павел Павлович хотел его убить, но
что мысль об убийстве ни разу не вспадала будущему убийце на ум. Короче:
"Павел Павлович хотел убить, но не знал, что хочет убить. Это бессмысленно,
но это так, - думал Вельчанинов. Не места искать и не для Багаутова он
приехал сюда - хотя и искал здесь места, и забегал к Багаутову, и
взбесился, когда тот помер; Багаутова он презирал как щепку. Он для меня
сюда поехал, и приехал с Лизой..."
"А ожидал ли я сам, что он... зарежет меня?" Он решил, что да, ожидал,
именно с той самой минуты, как увидел его в карете, за гробом Багаутова, "я
чего-то как бы стал ожидать... но, разумеется, не этого, разумеется, не
того, что зарежет!.."
"И неужели, неужели правда была все то, - восклицал он опять, вдруг
подымая голову с подушки и раскрывая глаза, - все то, что этот...
сумасшедший натолковал мне вчера о своей ко мне любви, когда задрожал у
него подбородок и он стукал в грудь кулаком?
Совершенная правда! - решал он, неустанно углубляясь и анализируя. -
Этот Квазимодо из Т. слишком достаточно был глуп и благороден для того,
чтоб влюбиться в любовника своей жены, в которой он в двадцать лет ничего
не приметил! Он уважал меня девять лет, чтил память мою и мои "изречения"
запомнил, - господи, а я-то не ведал ни о чем! Не мог он лгать вчера! Но
любил ли он меня вчера, когда изъяснялся в любви и сказал: "поквитаемтесь"?
Да, со злобы любил, эта любовь самая сильная...
А ведь могло быть, а ведь было наверно так, что я произвел на него
колоссальное впечатление в Т., именно колоссальное и "отрадное", и именно с
таким Шиллером в образе Квазимодо и могло это произойти! Он преувеличил
меня во сто раз, потому что я слишком уж поразил его в его философском
уединении... Любопытно бы знать, чем именно поразил? Право, может быть,
свежими перчатками и умением их надевать. Квазимоды любят эстетику, ух
любят! Перчаток слишком достаточно для иной благороднейшей души, да еще из
"вечных мужей". Остальное они сами дополнят раз в тысячу и подерутся даже
за вас, если вы того захотите. Средства-то обольщения мои как высоко он
ставит! Может быть, именно средства обольщения и поразили его всего более.
А крик-то его тогда: "Если уж и этот, так в кого же после этого верить!"
После этакого крика зверем сделаешься!..
Гм! Он приехал сюда, чтоб "обняться со мной и заплакать", как он сам
подлейшим образом выразился, то есть он ехал, чтоб зарезать меня, а думал,
что едет "обняться и заплакать"... Он и Лизу привез. А что: если б я с ним
заплакал, он, может, и в самом бы деле простил меня, потому что ужасно ему
хотелось простить!.. Все это обратилось при первом столкновении в пьяное
ломание и в карикатуру и в гадкое бабье вытье об обиде. (Рога-то, рога-то
над лбом себе сделал!) Для того и пьяный приходил, чтоб хоть ломаясь, да
высказать; непьяный он бы не смог... А любил-таки поломаться, ух любил! Ух
как был рад, когда заставил поцеловаться с собой! Только не знал тогда, чем
он кончит: обнимется или зарежет? Вышло, конечно, что всего лучше и то и
другое, вместе. Самое естественное решение! Да-с, природа не любит уродов и
добивает их "естественными решеньями". Самый уродливый урод - это урод с
благородными чувствами: я это по собственному опыту знаю, Павел Павлович!
Природа для урода не нежная мать, а мачеха. Природа родит урода, да вместо
того чтоб пожалеть его, его ж и казнит, - да и дельно. Объятия и слезы
всепрощения даже и порядочным людям в наш век даром с рук не сходят, а не
то что уж таким, как мы с вами, Павел Павлович!
Да, он был достаточно глуп, чтоб повезти меня и к невесте, - господи!
Невеста! Только у такого Квазимодо и могла зародиться мысль о "воскресении
в новую жизнь" - посредством невинности мадемуазель Захлебининой! Но вы не
виноваты, Павел Павлович, не виноваты: вы урод, а потому и все у вас должно
быть уродливо - и мечты и надежды ваши. Но хоть и урод, а усумнился же в
мечте, почему и потребовалась высокая санкция Вельчанинова, с благоговением
уважаемого. Надо было одобрение Вельчанинова, подтверждение от него, что
мечта не мечта, а настоящая вещь. Он меня из благоговейного уважения ко мне
повез и в благородство чувств моих веруя, - веруя, может быть, что мы там
под кустом обнимемся и заплачем, неподалеку от невинности. Да! должен же
был, обязан же был, наконец, этот " вечный муж" хоть когда-нибудь да
наказать себя за все окончательно, и чтоб наказать себя, он и схватился за
бритву, - правда, нечаянно, но все-таки схватился! "Все-таки пырнул же
ножом, все-таки ведь кончил же тем, что пырнул, в присутствии губернатора!"
А кстати, была ли у него хоть какая-нибудь мысль в этом роде, когда он мне
рассказывал свой анекдот про шафера? А было ли в самом деле что-нибудь
тогда ночью, когда он вставал с постели и стоял среди комнаты? Гм. Нет, он
в шутку тогда стоял. Он встал за своим делом, а как увидел, что я его
струсил, он и не отвечал мне десять минут, потому что очень уж приятно было
ему, что я струсил его... Тут-то, может быть, ему и в самом деле что-нибудь
в первый раз померещилось, когда он стоял тогда в темноте...
А все-таки не забудь я вчера на столе эти бритвы - ничего бы, пожалуй,
и не было. Так ли? Так ли? Ведь избегал же он меня прежде, ведь не ходил же
ко мне по две недели; ведь прятался же он от меня, меня жалеючи! Ведь
выбрал же вначале Багаутова, а не меня! Ведь вскочил же ночью тарелки
греть, думая сделать диверсию - от ножа к умилению!.. И себя и меня спасти
хотел - гретыми тарелками!.."
И долго еще работала в этом роде больная голова этого бывшего
"светского человека", пересыпая из пустого в порожнее, пока он успокоился.
Он проснулся на другой день с тою же больною головою, но с совершенно новым
и уже совершенно неожиданным ужасом.
Этот новый ужас происходил от непременного убеждения, в нем неожиданно
укрепившегося, в том, что он, Вельчанинов (и светский человек), сегодня же
сам, своей волей, кончит все тем, что пойдет к Павлу Павловичу, - зачем?
для чего? - ничего он этого не знал и с отвращением знать не хотел, а знал
только то, что зачем-то потащится.
Сумасшествие это - иначе он и назвать не мог - развилось, однако же до
того, что получило, насколько можно, разумный вид и довольно законный
предлог: ему еще как бы грезилось, что Павел Павлович воротится в свой
номер, запрется накрепко и - повесится, как тот казначей, про которого
рассказывала Марья Сысоевна. Эта вчерашняя мечта перешла в нем мало-помалу
в бессмысленное, но неотразимое убеждение. "Зачем этому дураку вешаться?" -
перебивал он себя поминутно. Ему вспоминались давнишние слова Лизы... "А
впрочем, я на его месте, может, и повесился бы..." - придумалось ему один
раз.
Кончилось тем, что он, вместо того чтоб идти обедать, направился-таки
к Павлу Павловичу. "Я только у Марьи Сысоевны спрошу", - решил он. Но, еще
не успев выйти на улицу, он вдруг остановился под воротами.
- Неужели ж, неужели ж, - вскрикнул он, побагровев от стыда, - неужели
ж я плетусь туда, чтоб "обняться и заплакать"? Неужели только этой
бессмысленной мерзости недоставало ко всему сраму?
Но от "бессмысленной мерзости" спасло его провидение всех порядочных и
приличных людей. Только что он вышел на улицу, с ним вдруг столкнулся
Александр Лобов. Юноша был впопыхах и в волнении.
- А я к вам! Приятель-то ваш, Павел Павлович, каково?
- Повесился? - дико пробормотал Вельчанинов.
- Кто повесился? Зачем? - вытаращил глаза Лобов.
- Ничего... я так; продолжайте!
- Фу, черт, какой, однако же, у вас смешной оборот мыслей! Совсем-таки
не повесился (почему повесился?). Напротив - уехал. Я только что сейчас его
в вагон посадил и отправил. Фу, как он пьет, я вам скажу! Мы три бутылки
выпили, Предпосылов тоже, - но как он пьет, как он пьет! Песни пел в
вагоне, об вас вспоминал, ручкой делал, кланяться вам велел. А подлец он,
как вы думаете, - а?
Молодой человек был действительно хмелен; раскрасневшееся лицо,
блиставшие глаза и плохо слушавшийся язык сильно об этом свидетельствовали.
Вельчанинов захохотал во все горло:
- Так они кончили-таки, наконец, брудершафтом! - ха-ха! Обнялись и
заплакали! Ах вы, Шиллеры-поэты!
- Не ругайтесь, пожалуйста. Знаете, он там совсем отказался. Вчера там
был и сегодня был. Нафискалил ужасно. Надю заперли, - сидит в антресолях.
Крик, слезы, но мы не уступим! Но как он пьет, я вам скажу, как он пьет! И
знаете, какой он моветон, то есть не моветон, а как это?.. И все про вас
вспоминал, но какое сравнение с вами! Вы все-таки порядочный человек и в
самом деле принадлежали когда-то к высшему обществу и только теперь
принуждены уклониться, - по бедности, что ли... Черт знает, я его плохо
разобрал.
- А, так это он вам в таких выражениях про меня рассказал?
- Он, он, не сердитесь. Быть гражданином - лучше высшего общества. Я к
тому, что в наш век в России не знаешь, кого уважать. Согласитесь, что это
сильная болезнь века, когда не знаешь, кого уважать, - не правда ли?
- Правда, правда, что ж он?
- Он? Кто? Ах, да! Почему он все говорил "пятидесятилетний, но
промотавшийся Вельчанинов"? почему но промотавшийся, а не и промотавшийся!
Смеется, тысячу раз повторил. В вагон сел, песню запел и заплакал - просто
отвратительно; так даже жалко, - спьяну. Ах, не люблю дураков! Нищим
пустился деньги раскидывать, за упокой души Лизаветы - жена, что ль, его?
- Дочь.
- Что это у вас рука?
- Порезал.
- Ничего, пройдет. Знаете, черт с ним, хорошо, что уехал, но бьюсь об
заклад, что он там, куда приедет, тотчас же опять женится, - не правда ли?
- Да ведь и вы хотите жениться?
- Я? Я другое дело, - какой вы, право! Если вы пятидесятилетний, так
уж он, наверно, шестидесятилетний; тут нужна логика, батюшка! И знаете,
прежде, давно уже, я был чистый славянофил по убеждениям, но теперь мы ждем
зари с запада... Ну, до свидания; хорошо, что столкнулся с вами не заходя;
не зайду, не просите, некогда!..
И он бросился было бежать.
- Ах, да что ж я, - воротился он вдруг, - ведь он меня с письмом к вам
прислал! Вот письмо. Зачем вы не пришли провожать?
Вельчанинов воротился домой и распечатал адресованный на его имя
конверт.
В конверте ни одной строчки не было от Павла Павловича, но находилось
какое-то другое письмо. Вельчанинов узнал эту руку. Письмо было старое, на
пожелтевшей от времени бумаге, с выцветшими чернилами, писанное лет десять
назад к нему в Петербург, два месяца спустя после того, как он выехал тогда
из Т. Но письмо это не пошло к нему; вместо него он получил тогда другое;
это ясно было по смыслу пожелтевшего письма. В этом письме Наталья
Васильевна, прощаясь с ним навеки - точно так же как и в полученном тогда
письме - и признаваясь ему, что любит другого, не скрывала, однако же, о
своей беременности. Напротив, в утешение ему сулила, что она найдет случай
передать ему будущего ребенка, уверяла, что отныне у них другие
обязанности, что дружба их теперь навеки закреплена, - одним словом, логики
было мало, но цель была все та же: чтоб он избавил ее от любви своей. Она
даже позволяла ему заехать в Т. через год - взглянуть на дитя. Бог знает
почему она раздумала и выслала другое письмо вместо этого.
Вельчанинов, читая, был бледен, но представил себе и Павла Павловича,
нашедшего это письмо и читавшего его в первый раз перед раскрытым фамильным
ящичком черного дерева с перламутровой инкрустацией.
"Должно быть, тоже побледнел, как мертвец, - подумал он, заметив свое
лицо нечаянно в зеркале, - должно быть, читал, и закрывал глаза, и вдруг
опять открывал в надежде, что письмо обратится в простую белую бумагу...
Наверно, раза три повторил опыт!.."
XVII
ВЕЧНЫЙ МУЖ
Прошло почти ровно два года после описанного нами приключения. Мы
встречаем господина Вельчанинова в один прекрасный летний день в вагоне
одной из вновь открывшихся наших железных дорог. Он ехал в Одессу, чтоб
повидаться, для развлечения, с одним приятелем, а вместе с тем и по
другому, тоже довольно приятному обстоятельству; через этого приятеля он
надеялся уладить себе встречу с одною из чрезвычайно интересных женщин, с
которою ему давно уже желалось познакомиться. Не вдаваясь в подробности,
ограничимся лишь замечанием, что он сильно переродился, или, лучше сказать,
исправился, в эти последние два года. От прежней ипохондрии почти и следов
не осталось. От разных "вспоминаний" и тревог - последствий болезни, -
начавших было осаждать его два года назад в Петербурге, во время
неудававшегося процесса, - уцелел в нем лишь некоторый потаенный стыд от
сознания бывшего малодушия. Его вознаграждала отчасти уверенность, что
этого уже больше не будет и что об этом никто и никогда не узнает. Правда,
он тогда бросил общество, стал даже плохо одеваться, куда-то от всех
спрятался, - и это, конечно, было всеми замечено. Но он так скоро явился с
повинною, а вместе с тем и с таким вновь возрожденным и самоуверенным
видом, что "все" тотчас же ему простили его минутное отпадение; даже те из
них, с которыми он перестал было кланяться, первые же и узнали его и
протянули ему руку, и притом без всяких докучных вопросов, - как будто он
все время был где-то далеко в отлучке по своим домашним делам, до которых
никому из них нет дела, и только что сейчас воротился. Причиною всех этих
выгодных и здравых перемен к лучшему был, разумеется, выигранный процесс.
Вельчанинову досталось всего шестьдесят тысяч рублей, - дело бесспорно
невеликое, но для него очень важное: во-первых, он тотчас же почувствовал
себя опять на твердой почве, - стало быть, утолился нравственно; он знал
теперь уже наверно, что этих последних денег своих не промотает "как
дурак", как промотал свои первые два состояния, и что ему хватит на всю
жизнь. "Как бы там ни трещало у них общественное здание и что бы они там ни
трубили, - думал он иногда, приглядываясь и прислушиваясь ко всему
чудесному и невероятному, совершающемуся кругом него и по всей России, - во
что бы там ни перерождались люди и мысли, у меня все-таки всегда будет хоть
этот тонкий и вкусный обед, за который я теперь сажусь, а стало быть, я ко
всему приготовлен". Эта нежная до сладострастия мысль мало-помалу
овладевала им совершенно и произвела в нем переворот даже физический, не
говоря уже о нравственном: он смотрел теперь совсем другим человеком в
сравнении с тем "хомяком", которого мы описывали за два года назад и с
которым уже начинали случаться такие неприличные истории, - смотрел весело,
ясно, важно. Даже злокачественные морщинки, начинавшие скопляться около его
глаз и на лбу, почти разгладились; даже цвет его лица изменился, - он стал
белее, румянее. В настоящую минуту он сидел на комфортном месте в вагоне
первого класса, и в уме его наклевывалась одна милая мысль: на следующей
станции предстояло разветвление пути, и шла новая дорога вправо. "Если б
бросить, на минутку, прямую дорогу и увлечься вправо, то не более как через
две станции можно бы было посетить еще одну знакомую даму, только что
возвратившуюся из-за границы и находящуюся теперь в приятном для него, но
весьма скучном для нее уездном уединении; а стало быть, являлась
возможность употребить время не менее интересно, чем и в Одессе, тем более
что и там не уйдет..." Но он все еще колебался и не решался окончательно;
он "ждал толчка". Между тем станция приближалась; толчок тоже не замедлил.
На этой станции поезд останавливался на сорок минут и предлагался обед
пассажирам. У самого входа в залу для пассажиров первого и второго классов
столпилось, как водится, множество нетерпеливой и торопившейся публики и, -
может быть, тоже как водится, - произошел скандал. Одна дама, вышедшая из
вагона второго класса и замечательно хорошенькая, но что-то уж слишком
пышно разодетая для путешественницы, почти тащила обеими руками за собою
улана, очень молоденького и красивого офицерика, который вырывался у нее из
рук. Молоденький офицерик был сильно хмелен, а дама, по всей вероятности
его старшая родственница, не отпускала его от себя, должно быть из
опасения, что он прямо так и бросится к буфету с напитками. Между тем с
уланом, в тесноте, столкнулся купчик, тоже закутивший, и даже до
безобразия. Этот купчик застрял на станции второй уже день, пил и сыпал
деньгами, окруженный разным товариществом, и все не успевал попасть в
поезд, чтоб отправиться далее. Вышла ссора, офицер кричал, купчик бранился,
дама была в отчаянии и, увлекая улана от ссоры, восклицала ему умоляющим
голосом: "Митенька! Митенька!" Купчику показалось это слишком уже
скандальным; правда, и все смеялись, но купчик обиделся уже более за
оскорбленную, как показалось ему почему-то, нравственность.
- Вишь, "Митенька!.." - произнес он укорительно, передразнив тоненький
голосок барыни. - И в публике уже не стыдятся!
И подойдя, качаясь, к бросившейся на первый стул даме, успевшей
усадить рядом с собой и улана, он презрительно осмотрел обоих и протянул
нараспев:
- Шлюха ты, шлюха, хвост отшлепала!
Дама взвизгнула и жалостно осматривалась, ожидая избавления. Ей и
стыдно-то было, и боялась-то она, а к довершению всего офицер сорвался со
стула и, завопив, ринулся было на купчика, но поскользнулся и шлепнулся
назад на стул. Хохот кругом усиливался, а помочь никто и не думал; но помог
Вельчанинов: он вдруг схватил купчика за шиворот и, повернув, оттолкнул его
шагов на пять от испуганной женщины. Тем скандал и кончился; купчик был
сильно опешен и толчком и внушительной фигурой Вельчанинова; его тотчас же
увели товарищи. Осанистая физиономия изящно одетого барина возымела
внушительное влияние и на насмешников: смех прекратился. Дама, краснея и
чуть не со слезами, начала изливаться в уверениях о своей благодарности.
Улан бормотал: "балдарю, балдарю!" - и хотел было протянуть Вельчанинову
руку, но вместо того вдруг вздумал улечься на стульях и протянулся на них с
ногами.
- Митенька! - укоризненно простонала дама, всплеснув руками.
Вельчанинов был доволен и приключением и его обстановкой. Дама
интересовала его; это была, как видно, богатенькая провинциалочка, хотя и
пышно, но безвкусно одетая и с манерами несколько смешными, - именно
соединяла в себе все, гарантирующее успех столичному фату при известных
целях на женщину. Завязался разговор; дама горячо рассказывала и жаловалась
на своего мужа, который "вдруг из вагона куда-то скрылся, и от этого все и
произошло, потому что он вечно, когда надо тут быть, куда-то и скр