Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
емен. Вдруг он различил легкие шаги на тротуаре,
и когда она рукою в перчатке постучала в калитку, он забыл пережитую
муку, растворившуюся в благодарности к ней.
Немного запыхавшись, она спросила:
- Я очень опоздала?
- Нет, не очень.
- Представьте себе, мне чуть было не помешали. У меня был полон дом,
и я решительно не знала, как всех их спровадить. Скажите, вы сняли этот
домик на свое имя?
- Нет. А почему вы спрашиваете?
- Чтобы знать, кому послать телеграмму, если возникнет какое-нибудь
непреодолимое препятствие.
- Я - господин Николь.
- Отлично. Я запомню. Боже, как хорошо здесь в саду!
Цветы, за которыми садовник заботливо ухаживал, обновляя и приумножая
их, так как убедился, что заказчик платит щедро, не торгуясь, пестрели
среди лужайки пятью большими благоухающими островками.
Она остановилась у скамьи, возле клумбы с гелиотропом, и сказала:
- Посидим здесь немного. Я расскажу вам препотешную историю.
И г-жа Бюрн поделилась с ним совсем свеженькой сплетней, под
впечатлением которой она еще находилась. Говорили, будто г-жа Масиваль,
бывшая любовница композитора, на которой он впоследствии женился,
проникла, потеряв голову от ревности, к г-же Братиан в самый разгар
вечера, когда маркиза пела под аккомпанемент композитора, и устроила
дикую сцену; в итоге - ярость итальянки, изумление и злорадство гостей.
Растерявшийся Масиваль пытался вывести, вытащить супругу, но та
осыпала его пощечинами, вцепилась в бороду и волосы, кусала, рвала на
нем платье. Она впилась в него, связала его движения, в то время как
Ламарт и два лакея, прибежавшие на крик, старались вырвать его из когтей
этой взбесившейся фурии.
Спокойствие водворилось лишь после того, как супруги уехали. С тех
пор музыкант нигде не показывается, а романист, свидетель этой сцены,
всюду рассказывает о случившемся с неподражаемым остроумием и фантазией.
Госпожа де Бюрн была так взволнована и поглощена этой историей, что
только о ней и говорила. Имена Масиваля и Ламарта, не сходившие с ее
губ, раздражали Мариоля.
- Вы только что узнали об этом? - спросил он.
- Ну да, час назад.
Он с горечью подумал: "Так вот почему она опоздала!"
Затем предложил:
- Пойдемте в комнаты?
Она рассеянно и покорно прошептала:
- Пойдемте.
Когда она час спустя рассталась с ним, потому что очень торопилась,
он один вернулся в уединенный домик и сел на низенькую табуретку в их
спальне. Во всем его существе, в его сердце осталось впечатление, что он
обладал ею не больше, чем если бы она вовсе не пришла, и в нем
раскрылась черная бездна, в глубь которой он теперь глядел. Он ничего
там не видел, ничего не понимал. Он перестал понимать. Если она и не
уклонялась от его объятий, то она уклонилась от его нежной любви, потому
что в ней странно отсутствовало желание принадлежать ему. Она не
отказалась отдаться, она не отстранилась, но сердце ее, по-видимому, не
вошло в этот дом вместе с нею. Оно осталось где-то далеко-далеко,
блуждающее, занятое мелочами.
Он ясно понял, что теперь любит ее телом так же, как и душой, - быть
может, даже больше. Разочарование, оставшееся после тщетных ласк,
зажигало в нем неистовое желание броситься ей вслед, вернуть, вновь
обладать ею. Но зачем? К чему это? Раз ее изменчивая мысль занята
сегодня чем-то другим? Значит, надо ждать, ждать дня и часа, когда этой
вечно ускользающей любовнице среди других прихотей придет прихоть
чувствовать себя влюбленной в него.
Он пошел домой не спеша, тяжелой поступью, утомленный, понурый,
уставший от жизни. И тут он вспомнил, что они не назначили следующего
свидания - ни у нее, ни в другом месте.
Глава 5
До наступления зимы она была более или менее верна их свиданиям.
Верна, но не точна.
Первые три месяца она приходила с опозданием от сорока минут до двух
часов. Так как из-за осенних дождей Мариолю приходилось теперь ждать ее
за калиткою, у забора, в грязи, дрожа от сырости, он велел поставить
деревянную будку, вроде сеней, с крышею и стенами, чтобы не простужаться
при каждой встрече. Деревья стояли обнаженные, на месте роз и других
растений теперь раскинулись высокие и широкие клумбы с белыми, розовыми,
сиреневыми, красными, желтыми хризантемами, которые распространяли свое
терпкое и пряное, немного печальное благоухание крупных, благородных
осенних цветов в сыром воздухе, пропитанном грустным запахом дождя,
струящегося на опавшие листья. Их редкие разновидности умело подобранных
и искусственно подчеркнутых оттенков образовали перед входом в домик
большой мальтийский крест нежных переливчатых тонов, и когда Мариоль
проходил мимо этой клумбы, придуманной его садовником, где распускались
все новые изумительные цветы, его сердце сжималось от мысли, что этот
цветущий крест как бы обозначает могилу.
Он познал теперь долгие часы ожидания в будочке за калиткой. Дождь
лил на солому, которою он распорядился покрыть крышу, и стекал с нее по
дощатым стенам; и каждый раз, стоя в этой часовне ожидания, он перебирал
все те же думы, повторял те же рассуждения, проходил через те же
надежды, те же тревоги и то же отчаяние.
Для него это была непредвиденная, беспрестанная нравственная борьба,
ожесточенная, изнуряющая борьба с чем-то неуловимым, с чем-то, быть
может, даже вовсе не существующим; борьба за сердечную нежность этой
женщины. Как странны были их встречи!
То она являлась смеющаяся, горящая желанием поболтать, и садилась, не
снимая шляпы, не снимая перчаток, не поднимая вуалетки, даже не
поцеловав его. В такие дни ей нередко и в голову не приходило его
поцеловать. В уме ее роилось множество посторонних мыслей, более
заманчивых, чем желание протянуть губы возлюбленному, которого снедает
отчаянная страсть. Он садился возле нее, с сердцем и устами, полными
жгучих слов, не находивших исхода; он слушал ее, отвечал и, с виду очень
заинтересованный тем, что она рассказывала, временами пробовал взять ее
за руку. И она давала ее бессознательно, дружески и хладнокровно.
То она казалась более нежной, более принадлежащей ему; он, бросая на
нее тревожные взгляды, проницательные взгляды влюбленного, бессильного
покорить ее всецело, он понимал, догадывался, что эта относительная
нежность объясняется тем, что сегодня ее мысль не взволнована и не
отвлечена никем и ничем.
К тому же ее постоянные опаздывания говорили о том, как мало
стремилась она на эти свидания. Торопишься к тому, что любишь, что
нравится, что влечет к себе, но никогда не спешишь к тому, что мало
привлекает, и все тогда служит предлогом, чтобы замедлить или прервать
поездку, чтобы оттянуть тягостный час. Странное сравнение с самим собою
беспрестанно приходило ему в голову. Летом влечение к холодной воде
заставляло его спешить с утренним туалетом, чтобы поскорее принять душ,
в то время как в сильные холода столько мелочей задерживало его, что он
приходил в ванное заведение часом позже обычного. Отейльские встречи
были для нее тем же, что душ зимою.
С некоторых пор, впрочем, она стала пропускать свидания, откладывать
их на другой день, в последнюю минуту присылала депешу - казалось,
выискивая препятствия и всегда находя вполне благовидные предлоги, но
они все же вызывали у него невыносимую душевную тревогу и физическое
изнеможение.
Если бы она хоть в чем-нибудь проявляла охлаждение к нему, малейшее
утомление от его страсти, которая, как она видела и чувствовала, все
росла, он, пожалуй, мог бы рассердиться, потом оскорбиться, потом впасть
в уныние и наконец успокоиться. Она же, напротив, казалась как никогда
привязанной к нему, как никогда польщенной его любовью, дорожащей ею, но
отвечала ему лишь дружеским предпочтением, которое начинало возбуждать
ревность других ее поклонников.
Как бы часто он ни бывал у нее, ей всегда этого казалось мало, и в
той же телеграмме, в которой сообщала Андре о невозможности приехать в
Отейль, она настойчиво приглашала его прийти к обеду или посидеть часок
вечером. Сначала он принимал эти приглашения за желание вознаградить
его, но потом он понял, что ей просто очень приятно его видеть,
приятнее, чем остальных, что действительно он ей нужен, нужны его речь,
боготворящий взгляд, близость, как бы обволакивающая привязанность и
сдержанная ласка его присутствия. Они были ей нужны, подобно тому, как
идолу, чтобы стать истинным богом, нужны чьи-то молитвы и вера. В
безлюдной часовне он всего лишь точеная деревяшка. Но если хоть один
верующий войдет в святилище, станет поклоняться, взывать, повергаться
ниц, стенать от усердия в упоении своей верою, идол станет равным Браме,
Аллаху или Христу, ибо всякое любимое существо - своего рода бог.
Госпожа де Бюрн, больше чем всякая другая, чувствовала себя созданной
для роли фетиша, для миссии, которую природа предназначила женщинам, -
быть предметом поклонения и искательства, торжествовать над мужчинами
своею красотой, изяществом, очарованием и кокетством.
Она действительно была той женщиной-богиней, хрупкой, высокомерной,
требовательной и надменной, которую любовное преклонение мужчин, точно
фимиам, возвеличивает и обожествляет.
Между тем свое расположение к Мариолю и явное предпочтение ему она
проявляла почти открыто, не боясь сплетен и, быть может, не без тайного
умысла раздразнить и воспламенить других. Теперь уже почти нельзя было
прийти к ней, чтобы не застать его здесь, сидящим в большом кресле,
которое Ламарт называл "жреческим троном", и ей доставляло истинное
удовольствие проводить целые вечера с ним наедине, беседуя и слушая его.
Ей все больше нравилась та сокровенная жизнь, которую он открывал
перед ней, и беспрестанное общение с приятным, просвещенным,
образованным человеком, принадлежащим ей, ставшим ее собственностью, как
безделушки, валяющиеся у нее на столе. Она и сама мало-помалу
раскрывалась перед ним, делясь своими мыслями, своими затаенными мечтами
в дружеских признаниях, которые так же приятно делать, как и
выслушивать. Она чувствовала себя с ним свободнее, искреннее,
откровеннее, непринужденнее, чем с другими, и любила его за это больше
других Как всякой женщине, ей было отрадно чувствовать, что она
действительно дарит что-то, впервые доверяет кому-то всю свою сущность.
Для нее это было много, но мало для него. Он ждал, он все надеялся на
великую, окончательную победу над существом, которое отдает в ласках всю
свою душу. Однако ласки она, по-видимому, считала излишними, докучными,
даже тягостными. Она покорялась им, не была безразличной, но быстро
уставала, а за этой усталостью, несомненно, следовала скука.
Даже самая легкая, самая незначительная ласка, по-видимому, утомляла
и раздражала ее. Когда он, беседуя, брал ее руку и один за другим
целовал ее пальцы, слегка всасывая их, как конфеты, ей, видимо, хотелось
отнять их, и он чувствовал в ее руке невольное сопротивление.
Когда, уходя от нее, он припадал долгим поцелуем к ее шее, между
воротничком и золотистыми завитками на затылке, вдыхая ее аромат в
складках материи, касающейся тела, она слегка отстранялась и еле заметно
ускользала от прикосновения его губ.
Он ощущал это, как удар ножа, и уносил с собою, в одиночество своей
любви, раны, которые потом еще долго кровоточили. Почему ей не дано было
пережить хотя бы тот краткий период увлечения, который наступает почти у
всех женщин после того, как они добровольно и бескорыстно дарят свое
тело? Часто он длится недолго, сменяясь сначала усталостью, потом
отвращением. Но как редко случается, что он вовсе не наступает - ни на
один день, ни на один час! Эта женщина сделала его не любовником, а
чутким свидетелем своей жизни.
На что же он жалуется? Те, которые отдаются совсем, быть может, не
дарят так много?
Он не жаловался: он боялся. Он боялся другого - того, который
появится неожиданно, кого она встретит завтра или послезавтра, кто бы он
ни был - художник, светский лев, офицер, актеришка, - того, кто рожден
пленить ее женский взор и нравиться ей только потому, что он - тот
самый, который впервые внушит ей властное желание раскрыть свои объятия.
Он уже ревновал ее к будущему, как временами ревновал к неизвестному
прошлому; зато все друзья молодой женщины уже начинали ее ревновать к
нему. Они говорили об этом между собою, а иногда даже осмеливались на
осторожные, туманные намеки в ее присутствии. Одни считали, что он ее
любовник. Другие придерживались мнения Ламарта и утверждали, что она,
как обычно, забавляется тем, что кружит ему голову, а их доводит до
ожесточения и отчаяния, - вот и все. Заволновался и ее отец; он сделал
ей несколько замечаний, которые она выслушала свысока. И чем больше рос
вокруг нее ропот, тем с большей настойчивостью она открыто выказывала
свое предпочтение Мариолю, странным образом противореча своему обычному
благоразумию.
Его же несколько беспокоили эти глухие подозрения. Он сказал ей о
них.
- Какое мне дело! - ответила она.
- Если бы вы хоть действительно любили меня настоящей любовью!
- Да разве я не люблю вас, друг мой?
- И да и нет. Вы очень любите меня у себя дома и мало - в другом
месте. Я предпочел бы обратное - для себя и даже для вас.
Она рассмеялась и прошептала:
- Каждый старается по мере сил.
- Если бы вы знали, в какое волнение повергают меня тщетные старания
воодушевить вас - возразил он - То мне кажется, что я стремлюсь схватить
что-то неуловимое, то я словно обнимаю лед, который замораживает меня,
тая в моих руках.
Она ничего не ответила, потому что недолюбливала эту тему, и приняла
рассеянный вид, который часто бывал у нее в Отейле.
Он не посмел настаивать. Он смотрел на нее с тем восхищением, с каким
знатоки смотрят в музеях на драгоценные предметы, которые нельзя унести
с собой.
Его дни, его ночи превратились в бесконечные часы страданий, потому
что он жил с навязчивой мыслью, больше того - с неотступным ощущением,
что она его и не его, что она покорена и непокорима, отдалась и не
принадлежит ему Он жил около нее, совсем близко, но она оставалась все
такой же далекой, и он любил ее со всем неутоленным вожделением души и
тела. Как и в начале их связи, он стал писать ей. Один раз он уже
преодолел с помощью чернил ее добродетель; быть может, с помощью чернил
ему удастся преодолеть и это последнее внутреннее и тайное
сопротивление. Он стал посещать ее реже, зато почти ежедневно твердил в
письмах о тщете своего любовного порыва. Время от времени, когда они
бывали особенно красноречивы, страстны, быстры, она отвечала ему.
Ее письма, нарочно помеченные полуночным часом, двумя и даже тремя
часами ночи, были ясны, определенны, хорошо обдуманы, благосклонны,
ободряющи, но приводили в отчаяние. Она прекрасно рассуждала, вкладывала
в них ум, даже фантазию. Но сколько бы он их ни перечитывал, какими бы
ни считал их справедливыми, умными, хорошо написанными, изящными,
лестными для его мужского самолюбия - он не находил в них души, Души в
них было не больше, чем в поцелуях, которые она дарила ему В отейльском
флигельке.
Он доискивался причин. И, твердя эти письма наизусть, он так хорошо
их изучил, что в конце концов постиг причину: ведь в письмах узнаешь
людей лучше всего. Слова ослепляют и обманывают, потому что их
сопровождает мимика, потому что видишь, как они срываются с уст, а уста
нравятся и глаза обольщают. Но черные слова на белой бумаге - это сама
обнаженная душа.
Благодаря уловкам красноречия, профессиональной сноровке, привычке
пользоваться пером для решения всевозможных повседневных дел мужчине
часто удается скрыть свой характер за безличным - деловым или
литературным - слогом. Но женщина пишет почти только для того, чтобы
поговорить о себе, и в каждое слово вкладывает частицу своего существа.
Ей неведомы ухищрения стиля, и в простодушных выражениях она выдает себя
целиком. Он припоминал письма и мемуары знаменитых женщин, прочитанные
им. Как отчетливо выступали там все они - и жеманницы, и остроумные, и
чувствительные! А письма г-жи де Бюрн его особенно поражали тем, что в
них никогда незаметно было ни малейшей чувствительности. Эта женщина
мыслила, но не чувствовала. Он вспоминал другие письма. Он получал их
много. Одна мещаночка, с которой он познакомился во время путешествия,
любила его в течение трех месяцев и писала ему прелестные письма, полные
трепета, остроумия и неожиданностей. Он удивлялся гибкости, красочному
изяществу и разнообразию ее слога. Чем объяснялся этот дар? Тем, что она
была очень чувствительна, и только. Женщина не выбирает выражений: их
подсказывает ее уму непосредственное чувство; она не роется в словарях.
Когда она сильно чувствует, она выражается очень точно, без труда и
ухищрений, под влиянием своей изменчивой искренности.
Истинную сущность своей любовницы и старался он обнаружить в строках,
которые она писала ему. Она писала мило и тонко. Но почему у нее не
находилось для него ничего другого? Он-то ведь нашел для нее слова,
правдивые и жгучие, как уголья.
Когда камердинер подавал ему почту, он взглядом отыскивал на конверте
желанный почерк и, узнав его, испытывал невольный трепет, сердце его
начинало биться. Он протягивал руку и брал письмо Снова смотрел на
адрес, потом распечатывал конверт. Что она ему скажет? Будет ли там
слово "любить"? Ни разу она его не написала, ни разу не произнесла, не
добавив "очень". "Я вас очень люблю". "Я вас горячо люблю". "Разве я не
люблю вас?" Он хорошо знал эти выражения, теряющие значение от того, что
к и"м прибавляется. Могут ли существовать различные степени, когда
находишься во власти любви? Можно ли судить, хорошо ли ты любишь или
дурно? Очень любить - как это мало! Когда любишь, - просто любишь, ни
более, ни менее. Это не нуждается ни в каких дополнениях. Сверх этого
слова невозможно ничего ни придумать, ни сказать. Оно кратко, оно
самодовлеюще. Оно становится телом, душою, жизнью, всем существом. Его
ощущаешь, как теплоту крови, вдыхаешь, как воздух, носишь в себе, как
Мысль, потому что оно становится единственной Мыслью. Кроме него, ничего
не существует. Это не слово - это невыразимое состояние, изображенное
несколькими буквами. Что бы ты ни делал, ты ничего не делаешь, ничего не
видишь, ничего не чувствуешь, ничем не наслаждаешься, ни от чего не
страдаешь так, как прежде. Мариоль стал жертвою этого короткого глагола;
и его глаза пробегали по строчкам, ища хоть признака нежности, подобной
его чувству. Но он находил там только то, что позволяло сказать себе:
"Она очень меня любит", - но не воскликнуть:
"Она любит меня!" В своих письмах она продолжала красивый,
поэтический роман, начавшийся на горе Сен-Мишель. Это была любовная
литература, а не любовь.
Кончив читать и перечитывать, он запирал эти дорогие и доводящие до
отчаяния листки и садился в кресло. Он провел в нем уже немало тягостных
часов.
Со временем она стала отвечать реже, по-видимому, устав слагать фразы
и повторять все одно и то же. К тому же она переживала полосу светских
волнении, и Анд-ре чувствовал это с той острой болью, которую причиняют
страждущим сердцам мелкие неприятности.
В эту зиму давалось много балов Вихрь развлечений охватил и закружил
Париж, и все ночи напролет по городу катили фиакры, кареты, з