Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
прибор. Он
наскоро пообедал и, не зная, чем заняться, чувствуя, как растет в его
теле и в душе недомогание, только что испытанное им, лег и закрыл глаза
в надежде уснуть. Напрасно! Его мысли видели, его мысли страдали, его
мысли не покидали этой женщины.
Кому достанется она теперь? Графу Бернхаузу, конечно! Он тот самый
мужчина, в котором нуждается это тщеславное создание, - мужчина модный,
элегантный, изысканный. Он нравится ей; стремясь его покорить, она
пустила в ход все свое оружие, хотя и была в то время любовницей
другого.
Его душа, одержимая разъедающими образами, все-таки начинала
понемногу цепенеть, блуждая в сонливом бреду, где снова и снова
возникали этот человек и она. По-настоящему он так и не заснул; и всю
ночь ему мерещилось, что они бродят вокруг него, издеваясь над ним,
дразня его, исчезая, словно затем, чтобы дать ему наконец возможность
уснуть; но как только он забывался, они снова являлись и разгоняли сон
острым приступом ревности, терзавшей сердце.
Едва забрезжил рассвет, он встал и отправился в лес, опираясь на
палку - большую палку, позабытую в его новом доме прежним жильцом.
Взошедшее солнце бросало свои лучи сквозь почти еще голые вершины
дубов на землю, местами покрытую зеленеющей травой, местами - ковром
прошлогодних листьев, а дальше - порыжевшим от зимних морозов вереском;
желтые бабочки порхали вдоль всей дороги, как блуждающие огоньки.
Возвышенность, почти гора, поросшая соснами и покрытая синеватыми
глыбами камней, показалась с правой стороны дороги. Мариоль медленно
взобрался на нее и, достигнув вершины, присел на большой камень, так как
начал задыхаться. Ноги не держали его, подкашиваясь от слабости, сердце
сильно билось; все тело было как будто измождено непонятной истомой.
Он хорошо знал, что это изнеможение не следствие усталости, что оно
следствие другого - любви, тяготившей его, как непосильная ноша. Он
прошептал:
"Что за несчастье! Почему она так властно держит меня? Меня, который
всегда брал от жизни только то, что нужно брать, чтобы испробовать ее
вкус, не страдая!"
Его внимание, возбужденное и обостренное страхом перед этим недугом,
который, быть может, будет так трудно преодолеть, сосредоточилось на нем
самом, проникло в душу, спустилось в самую сокровенную сущность,
стараясь лучше ее узнать, лучше постигнуть, пытаясь открыть его глазам
причину этого необъяснимого перелома.
Он говорил себе: "Я никогда не был подвержен увлечениям. Я не прихожу
в восторг, я по натуре не страстный человек; во мне значительно больше
рассудочности, чем бессознательного влечения, больше любопытства, чем
вожделения, больше своенравия, чем постоянства. По существу, я только
ценитель наслаждений, тонкий, понимающий и разборчивый. Я любил блага
жизни, никогда ни к чему особенно не привязываясь, я смаковал их, как
знаток, не опьяняясь, потому что я слишком опытен, чтобы терять
рассудок. Я все оцениваю умом и обычно не слепо следую своим
склонностям, а подвергаю их беспощадному анализу. В этом-то и
заключается мой великий недостаток, единственная причина моей слабости.
И вот эта женщина стала властвовать надо мной наперекор моей воле,
вопреки страху, который она мне внушает, вопреки тому, что я знаю ее
насквозь; она поработила меня, завладев мало-помалу всеми помыслами и
стремлениями, жившими во мне. Пожалуй, в этом все дело. Раньше я
расточал их на неодушевленные предметы: на природу, которая пленяет и
умиляет меня, на музыку, которая подобна идеальной ласке, на мысли -
лакомства разума, и на все, что есть приятного и прекрасного на земле.
Но вот я встретил существо, которое собрало все мои довольно
неустойчивые и переменчивые желания и, обратив их на себя, претворило в
любовь. Изящная и красивая, она пленила мои глаза; тонкая, умная и
лукавая, она пленила мою душу, а сердце поработила таинственной
прелестью своей близости и присутствия, скрытым и неодолимым обаянием
своей личности, которая заворожила меня, как дурманят иные цветы.
Она все заменила собой, ибо меня уже ничто не влечет; я уже ни в чем
не нуждаюсь, ничего не хочу, ни о чем не тревожусь.
Какой бы трепет вызвал во мне, как бы меня потряс в прежнее время
этот оживающий лес! Сейчас я его не вижу, не чувствую, меня здесь нет. Я
неразлучен с этой женщиной, которую больше не хочу боготворить.
Полно! Эти мысли надо убить усталостью, иначе мне не излечиться!"
Он встал, спустился со скалистой горы и быстро зашагал вперед. Но
наваждение, владевшее им, тяготило его, как будто он нес его на себе.
Он шел, все ускоряя шаг, и порою, глядя на солнце, терявшееся в
листве, или ловя смолистое дуновение, исходившее от сомкнувшихся сосен,
испытывал мимолетное чувство некоторой облегченности, точно предвестие
отдаленного утешения.
Вдруг он остановился. "Это уже не прогулка, - подумал он, - это
бегство". Он в самом деле бежал - без цели, сам не зная куда; он бежал,
преследуемый смертельной тоскою - тоскою разбитой любви.
Потом он пошел медленнее. Лес менял свой облик, становился пышней и
тенистей, потому что теперь Мариоль вступал в самую чащу, в чудесное
царство буков. Зимы уже совершенно не чувствовалось. Это была
необыкновенная весна, как будто родившаяся в эту самую ночь - до того
она была свежа и юна.
Мариоль проник в самую гущу, под гигантские деревья, поднимавшиеся
все выше и выше, и шел все вперед, шел час, два часа, пробираясь меж
ветвей, среди неисчислимого множества мелких блестящих маслянистых
листков, отлакированных собственным соком Все небо закрывал огромный
свод вершин, поддерживаемый кое-где прямыми, а кое-где склонившимися
стволами, то более светлыми, то совсем темными под слоем черного мха,
покрывавшего кору. Они возвышались над молодой порослью, тесно
разросшейся и перепутавшейся у их подножия, и прикрывали ее густой
тенью, пронизанной потоками солнца. Огненный ливень падал и растекался
по всей этой раскинувшейся листве, походившей уже не на лес, а на
сверкающее облако зелени, озаренное желтыми лучами.
Вдруг Мариоль в изумлении остановился. Где он? В лесу или на дне моря
- моря листьев и света? На дне океана, позлащенного зеленым сиянием?
Он почувствовал себя несколько лучше, дальше от своего горя, более
укрытым, более спокойным и улегся на рыжий ковер опавших листьев,
которые эти деревья сбрасывают лишь после того, как покроются новым
нарядом.
Наслаждаясь свежим прикосновением земли и мягким, чистым воздухом, он
скоро проникся желанием, сначала смутным, потом более определенным, не
быть одиноким в этих прелестных местах и подумал: "Ах, если бы она была
со мной!"
Внезапно он снова увидел Сен-Мишель и, вспомнив, насколько г-жа де
Бюрн была там другой, чем в Париже, подумал, что только в тот день,
когда в ней пробудились чувства, расцветшие на морском просторе, среди
желтых песков, она и любила его немного - несколько часов. Правда, на
дороге, затопленной морем, в монастыре, где, прошептав его имя "Андре",
она как будто сказала: "Я ваша", да на Тропе безумцев, когда он почти
нес ее по воздуху, в ней родилось нечто близкое к порыву, но увлечение
уже никогда не возвращалось к этой кокетке, с тех пор как ее ножка снова
ступила на парижскую мостовую.
Однако здесь, возле него, в этой зеленеющей купели, при виде этого
прилива - прилива свежих растительных соков, разве не могло бы вновь
проникнуть в ее сердце мимолетное и сладкое волнение, некогда охватившее
ее на Нормандском побережье?
Он лежал, раскинувшись, на спине, истомленный своею мечтой, блуждая
взором по волнам древесных вершин, залитых солнцем; и мало-помалу он
стал закрывать глаза, цепенея в великом покое леса. Наконец он заснул, а
когда очнулся, то увидел, что уже третий час пополудни.
Поднявшись, он уже не чувствовал такой печали, такой боли и снова
тронулся в путь. Он наконец выбрался из лесной чащи и достиг широкого
перекрестка, в который, словно зубцы короны, упирались сказочно высокие
деревья шести аллей, терявшихся в прозрачных лиственных далях, в
воздухе, окрашенном изумрудом. Придорожный столб указывал название этой
местности:
"Королевская роща". Это была столица королевства буков.
Мимо проезжал экипаж. Он был свободен. Мариоль нанял его и велел
отвезти себя в Марлот, откуда рассчитывал дойти пешком до Монтиньи,
предварительно закусив в трактире, так как очень проголодался.
Он вспомнил, что видел накануне вновь открытое заведение, "Гостиницу
Коро", пристанище для художников, отделанное в средневековом духе, по
образцу парижского кабаре "Черный Кот". Экипаж доставил его туда, и он
через открытую дверь вошел в просторную залу, где старинного вида столы
и неудобные скамейки как будто поджидали пьяниц минувших веков.
В глубине комнаты молоденькая женщина, должно быть, служанка, стоя на
стремянке, развешивала старинные тарелки на гвозди, вбитые слишком
высоко для ее роста. То приподнимаясь на носках, то становясь на одну
ногу, она тянулась вверх, одной рукой упираясь в стену, а в другой держа
тарелку; ее движения были ловки и красивы, талия отличалась изяществом,
а волнистая линия от кисти руки до щиколотки при каждом ее усилии
принимала все новые грациозные изгибы. Она стояла спиной к двери и не
слышала, как вошел Мариоль; он остановился и начал наблюдать за ней. Ему
вспомнился Пределе. "Какая прелесть! - сказал он себе. - Как стройна эта
девочка!"
Он кашлянул. Она чуть не упала от неожиданности, но, удержав
равновесие, спрыгнула на пол с легкостью канатной плясуньи и, улыбаясь,
подошла к посетителю.
- Что прикажете, сударь?
- Позавтракать, мадмуазель. Она дерзнула заметить:
- Скорее пообедать, ведь теперь уж половина четвертого.
- Ну пообедать, если вам так угодно, - сказал он. - Я заблудился в
лесу.
Она перечислила блюда, имевшиеся к услугам путешественников. Мариоль
выбрал кушанья и сел.
Она пошла передать заказ, потом вернулась накрыть на стол.
Он провожал ее взглядом, находя ее миловидной, живой и чистенькой. В
рабочем платье, с подоткнутой юбкой, с засученными рукавами и открытой
шеей, она привлекала милым проворством, приятным для глаз, а корсаж
хорошо обрисовывал ее талию, которой она, по-видимому, очень гордилась.
Чуть-чуть загорелое лицо, разрумяненное свежим воздухом, было слишком
толстощеким и еще детски-пухлым, но свежим, как распускающийся цветок, с
красивыми, ясными карими глазами, в которых все, казалось, сверкало, с
широкой улыбкой, открывавшей прекрасные зубы; у нее были темные волосы,
изобилие которых говорило о жизненной силе молодого и крепкого существа.
Она подала редиску и масло, и он принялся за еду, перестав глядеть на
нее. Чтобы забыться, он спросил бутылку шампанского и выпил всю, а после
кофе - еще две рюмки кюммеля. Перед уходом из дому он съел только ломтик
холодного мяса с хлебом, так что все это было выпито почти натощак, и он
почувствовал, как его охватил, сковал и успокоил какой-то сильный
дурман, который он принял за забвение. Его мысли, тоска и тревога словно
растворились, утонули в светлом вине, так быстро превратившем его
измученное сердце в сердце почти бесчувственное.
Он не спеша вернулся в Монтиньи, пришел домой очень усталый и сонный,
улегся в постель с наступлением сумерек и тотчас же заснул.
Но среди ночи он проснулся, чувствуя какое-то недомогание, смутную
тревогу, как будто кошмар, который удалось прогнать на несколько часов,
снова подкрался к нему, чтобы прервать его сон.
Она была здесь, она, г-жа де Бюрн; она вернулась сюда и бродит вокруг
него в сопровождении графа Бернхауза. "Ну вот, - подумал он, - теперь я
ревную. Почему?"
Почему он ее ревновал? Он скоро это понял. Несмотря на все свои
страхи и муки, пока он был ее любовником, он чувствовал, что она ему
верна, верна без порыва, без нежности, просто потому, что хочет быть
честной. Но он все порвал, он вернул ей свободу; все было кончено. Будет
ли она теперь жить одиноко, без новой связи? Да, некоторое время,
конечно... А потом?.. Не исходила ли самая верность, которую она до сих
пор соблюдала, не вызывая в нем никаких сомнений, из смутного
предчувствия, что, покинув его, Мариоля, она от скуки в один прекрасный
день, после более или менее длительного отдыха, должна будет заменить
его - не потому, чтобы она увлеклась кем-либо, но утомясь одиночеством,
как она со временем бросила бы его, устав от его привязанности? Разве не
бывает в жизни, что любовников покорно сохраняют только из страха перед
их преемниками? К тому же смена любовников показалась бы неопрятной
такой женщине, как она, - достаточно разумной, чтобы чуждаться греха и
безнравственности, наделенной чуткой нравственной стыдливостью, которая
предохраняет ее от грязи. Она светский философ, а не добродетельная
мещанка; она не пугается тайной связи, но ее равнодушное тело
содрогнулось бы от брезгливости при мысли о веренице любовников.
Он вернул ей свободу.., и что же? Теперь она, разумеется, возьмет
другого! И это будет граф Бернхауз. Он был уверен в этом и невыразимо
страдал. Почему он с нею порвал? Он бросил ее, верную, ласковую,
очаровательную! Почему? Потому что был грубой скотиной и не понимал
любви без чувственного влечения?
Так ли это? Да... Но было и нечто другое! Был прежде всего страх
перед страданием. Он бежал от муки не быть любимым в той же мере, как
любил он сам, от жестокого разлада между ними, от неодинаково нежных
поцелуев, от неизлечимого недуга, жестоко поразившего его сердце,
которому, может быть, никогда уже не исцелиться. Он испугался чрезмерных
страданий, он побоялся годами терпеть смертельную тоску, которую
предчувствовал в продолжение нескольких месяцев, а испытывал всего
несколько недель. Слабый, как всегда, он отступил перед этим страданием,
как всю жизнь отступал перед всякими трудностями.
Значит, он не способен довести что бы то ни было до конца, не может
всецело отдаться страсти, как ему в свое время следовало бы отдаться
науке или искусству; вероятно, нельзя глубоко любить, не испытывая при
этом глубоких страданий.
Он до рассвета перебирал все те же мысли, и они терзали его, как псы;
потом встал и спустился к реке.
Рыбак забрасывал сеть у плотины. Вода бурлила под лучами зари, и,
когда рыбак вытаскивал большую круглую сеть и расстилал ее в лодке,
мелкие рыбки трепыхались в петлях, будто живое серебро.
Теплый утренний воздух, насыщенный радужными брызгами падавшей воды,
успокаивал Мариоля; ему казалось, что река уносит в своем
безостановочном и быстром беге частицу его печали.
Он подумал: "Все-таки я поступил хорошо; я так страдал!"
Он вернулся домой, взял в прихожей гамак и повесил его между двумя
липами; в гамаке он старался ни о чем не думать и только смотреть на
воду.
Он пролежал так до завтрака - в сладком оцепенении, в блаженном
состоянии, и по возможности растянул завтрак, чтобы сократить день. Но
его томило ожидание: он ждал почты. Он телеграфировал в Париж и написал
в Фонтенбло, чтобы ему пересылали сюда письма. Он ничего не получал, и
ощущение полной заброшенности начинало тяготить его. Почему? Он не мог
ожидать ничего приятного, утешительного и успокаивающего из недр черной
сумки, висевшей на боку у почтальона, ничего, кроме ненужных приглашений
и пустых новостей. К чему же тогда мечтать об этих неведомых письмах,
словно в них таится спасение для его сердца?
Не скрывается ли в самой глубине его души тщеславная надежда получить
письмо от нее?
Он спросил у одной из своих старушек:
- В котором часу приходит почта?
- В полдень, сударь.
Был как раз полдень. Он со все возрастающим беспокойством стал
прислушиваться к звукам, доносившимся извне. Стук в наружную дверь
заставил его привскочить. Почтальон принес только газеты и три неважных
письма. Мариоль прочитал газеты, перечитал их, заскучал и вышел из дому.
За что ему взяться? Он вернулся к гамаку и снова растянулся в нем, но
полчаса спустя настойчивая потребность уйти куда-нибудь охватила его. В
лес? Да, лес был обворожителен, но одиночество в нем ощущалось еще
глубже, чем дома или в деревне, где иногда слышались какие-то отзвуки
жизни. И это безмолвное одиночество деревьев и листвы наполняло его
печалью и сожалением, погружало в скорбь. Мысленно он снова совершил
вчерашнюю большую прогулку, и, когда ему вновь представилась проворная
служаночка из "Гостиницы Коро", он подумал: "Вот идея! Отправлюсь туда и
там пообедаю". Такое решение хорошо на него подействовало; это все-таки
занятие, средство выиграть несколько часов. И он тотчас же тронулся в
путь.
Длинная деревенская улица тянулась прямо по долине, между двумя
рядами белых низеньких домишек с черепичными крышами; некоторые домики
выходили прямо на дорогу, другие прятались в глубине дворов за кустами
цветущей сирени; куры разгуливали по теплому навозу, а лестницы,
обнесенные деревянными перилами, взбирались прямо под открытым небом к
дверям, пробитым в стене. Крестьяне не спеша работали возле своих жилищ.
Мимо прошла сгорбленная старуха в разорванной кофте, с седовато-желтыми,
несмотря на ее возраст, волосами (ведь у деревенских жителей почти
никогда не бывает настоящей седины); ее тощие, узловатые ноги
обрисовывались под каким-то подобием шерстяной юбки, подоткнутой сзади.
Она смотрела прямо перед собой бессмысленными глазами - глазами, никогда
ничего не видевшими, кроме нескольких самых простых предметов,
необходимых для ее убогого существования.
Другая, помоложе, развешивала белье у дверей своего дома. Движение ее
рук подтягивало кверху юбку и открывало широкие лодыжки в синих чулках и
костлявые ноги - кости без мяса, между тем как ее талия и грудь, плоские
и крепкие, как у мужчины, говорили о бесформенном теле, вероятно,
ужасном на вид.
"Женщины! - подумал Мариоль. - И это женщины! Вот они какие!" Силуэт
г-жи де Бюрн встал перед его глазами. Он увидел ее, чудо изящества и
красоты, идеал человеческого тела, кокетливую и напряженную для того,
чтобы тешить взоры мужчин, и содрогнулся от смертельной тоски по
невозвратимой утрате.
Он зашагал быстрее, чтобы развлечь свою душу и мысли. Когда он вошел
в гостиницу, служаночка сразу узнала его и почти фамильярно
приветствовала:
- Здравствуйте, сударь!
- Здравствуйте, мадмуазель!
- Хотите чего-нибудь выпить?
- Да, для начала, а потом я у вас пообедаю. Они обсудили, что ему
сначала выпить и что съесть потом. Он советовался с ней, чтобы заставить
ее разговориться, потому что она изъяснялась хорошо, на живом парижском
наречии и так же непринужденно, как непринужденны были ее движения.
Слушая ее, он думал; "Как мила эта девочка! У нее задатки будущей
кокотки". Он спросил ее:
- Вы парижанка?
- Да, сударь.
- Вы здесь уже давно?
- Две недели, сударь.
- Вам здесь нравится?
- Пока не особенно, но еще рано судить; к тому же я устала от
парижского воздуха, а в деревне я поправилась; из-за этого-то главным
образом я и приехала сюда. Так подать вам вермута, сударь?
- Да, мадмуазель, и скажите повару или кухарке, чтобы они приготовили
обед получше.
- Будьте покойны, сударь.
Она ушла, оставив его одного.
Он спустился в сад и устроился в лиственной беседке, куда ему и
подали верму