Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
о святая святых" и
считаю, что мне не следует за это браться. Мне столько не дано, и с меня это
не спросится. Но "горница должна быть выметена и постлана" ранее, чем в нее
придет "друг всяческой чистоты". Работая над тем, над чем я работаю, то
есть соскребая пометы и грязь "купующих и продающих" в храме живого
Бога, - я думаю, что я делаю маленькую долю своего дела, то есть дела по
моим средствам, - дела, с которым я привык уже обращаться и достиг
некоторого успеха. Я думаю, что делание это и теперь (и даже особенно
теперь) вовсе еще не бесполезно, а напротив - оно нужно, и я могу и
должен, его продолжать; а не устремляться к осуществлению задач, которых я
не могу выполнить. Словом, я хочу оставаться выметальщиком сора, а не
толкователем Талмуда, и я хочу иметь на это помимо собственного выбора еще
утвержнение от человека, который меня разумнее. И вот об этом я Вас прошу.
То небольшое дарование, которое дано мне для его возделывания, не может
произвести великих произведений. Это вне всякого сомнения, и я это всегда
знал и никогда за этим не гнался. Если я не стану делать того, в чем привык
обращаться, то я иного лучше не сделаю; а в моем роде одним
работником будет менее. Поэтому я хочу держать свой термин и думаю, что я
поступаю правильно. Я очень дорожу Вашим советом: не откажите сказать мне:
хорошо или нет я рассуждаю и поступаю? Пусть ответ Ваш будет хоть самый
короткий: "Благословляю Вас оставаться при метле". Утверждение Ваше я
сберегу, если нужно, в святой тайности.
Преданно любящий Вас Лесков.
В Петербурге я до 20 мая, а после (до августа) "Меррекюль, 90".
"51. 1894 г. Мая 14. Ясная Поляна."
14 мая 94 г.
Николай Семенович, в последнее время мне привелось так очевидно неправдиво
употреблять обычные в письмах эпитеты, что я решил раз навсегда не
употреблять никаких, и потому и перед вашим именем не ставлю теперь ни
одного из тех выражающих уважение и симпатию эпитетов, которые совершенно
искренно могу обратить к вам.
То, что я писал о том, что мне опротивели вымыслы, нельзя относить к
другим, а относится только ко мне, и только в известное время и в известном
настроении, в том, в котором я вам писал тогда. Притом же вымыслы вымыслам
рознь. Противны могут быть вымыслы, за которыми ничего не выступает. У вас
же этого никогда не было и прежде, а теперь еще меньше, чем когда-нибудь. И
потому в ответ на ваш вопрос говорю, что желаю только продолжения вашей
деятельности, хотя это желание не исключает и другого желания, свойственного
нам всем для себя, а потому и для людей, которых мы любим, чтобы они, а
потому и дело их, вечно, до смерти совершенствовалось бы и становилось бы
все важнее и важнее, и нужнее и нужнее людям, и приятнее Богу. Всегда
страшно, когда близок к смерти, я говорю это про себя, потому что все больше
и больше чувствую это, что достаешь из своего мешка всякий хлам, воображая,
что это и это нужно людям, и вдруг окажется, что забыл и не вытряхнул
забившееся в уголок самое важное и нужное. И мешок отслуживший бросят в
навоз, и пропадет в нем задаром то одно хорошее, что было в нем. Ради Бога,
не думайте, что это какое-нибудь ложное смирение. Нашему брату,
пользующемуся людской славой, легче всего подпасть этой ошибке: уверишься,
что то, что люди хвалят в тебе, есть то самое, что нужно Богу, а это нужное
Богу так и останется и сопреет.
Так вот это страшно всем нам, старым людям, я думаю, и вам. И потому жутко
перед смертью и надо шарить хорошенько по всем углам. А у нас еще много там
сидит хорошего.
Пока прощайте. Желаю, чтобы письмо это застало вас в Петербурге и в добром
телесном и душевном состоянии.
Лев Толстой
"52. 1894 г. Мая 18."
18/V. 94. Фуршт., 50, 4.
Высокочтимый Лев Николаевич!
Усердно благодарю Вас за ответ на мое письмо. Я написал Вам, потому что
нуждался в укреплении себя Вашим словом; а потом каялся, что Вас обеспокоил.
Так мне и всегда бывает, когда напишу Вам; а потом приходит от Вас ответ, и
я бываю обрадован до веселия духа. Сердечно благодарю Вас за эти радости.
"Прилагательные" в начале писем, равно как и "уверения" перед подписью -
ужасны, и я это чувствую всю жизнь, и Тургенев, помнится, этим
томился. Я и отступаю от этого давно, где только это совсем противно тому,
что я чувствую, и мы все, с Вашего почина, это поослабили; но Вам я пишу с
прилагательным, во 1-х, потому что оно выражает то, что я чувствую, а во
2-х, что мне было бы чрезвычайно неприятно обращаться к Вам иначе.
Панибратство с Вами было бы большею искусственностью и манерностию, чем
привычка и потребность держать с Вами тон простой и искренней
почтительности, к которой нас обязывает и благодарность к Вам за труды,
понесенные Вами на общую человеческую пользу. О самом предмете моего вопроса
Вы мне ответили довольно для меня вразумительно, и это совсем мне не по
мыслям. Я не хочу и не могу написать ничего вроде "Соборян" и
"Запечатленного ангела"; но с удовольствием написал бы "Записки расстриги",
героем для которого взял бы молодого, простодушного и честного человека,
который пошел в попы, с целию сделать что можно ad majorem Dei
gloriam (*), и увидавшего, что там ничего сделать нельзя для славы
Бога. Но этого в нашем отечестве напечатать нельзя. Меня же берут и с этой
стороны и еще с другой, о которой я более сожалею. Я Вам писал для того,
чтобы укрепить себя на произведение желательных впечатлений не только путем
положительным, но и отрицательным, который только и возможен в иных случаях.
Его-то, однако, и осуждают и требуют изображений "буколических" и
"умилительных". Я считаю это за требование неосновательное, вослед которому
я не пойду. Я так сделал бы и сам, но теперь нахожу поддержку и в Вашем
слове. Этого мне и довольно. Пространнее об этом говорить не для чего.
Истомы от дыхания не далеко ожидающей смерти я теперь по милости Божией не
ощущаю. Было это позапрошлой зимою, и Вы мне тогда писали, что тем я как бы
отбывал свою чреду. Пока оно остается так. Думы же о смерти со мной не
разлучаются и приходят моментально даже в первое мгновение, когда проснусь
среди ночи. Я считаю это за благополучие, так как этим способом все-таки
осваиваешься с неизбежностию страшного шага. Из писавших о смерти
предпочитаю читать главы из Вашей книги "О жизни" и письма Сенеки к Луцилию.
Но как ни изучай теорию, а на практике-то все-таки это случится первые и
доведется исполнить "кое-как", так как будет это "дело внове". Надо лучше
жить, а живу куда как не похвально... А в прошлом срамоты столько, что и
вспомнить страшно. Ваше предчувствие "близости" исполняет меня скорби. Мы,
конечно, дошли до "земного предела" (я моложе Вас на 3-4 года), но я бы
хотел, чтобы Ваши предчувствия не были точны: я чувствую в Вас долговечие, и
дай Бог Вам еще послужить человечеству. Простите, что Вас беспокоил и, может
статься, еще так же побеспокою. Намереваюсь ехать в Меррекюль - 22-го мая.
(* К вящей славе Бога (лат.). *)
Никол. Лесков.
Не откажите сказать мой поклон графине Софье Андреевне, Марье Львовне,
Татьяне Львовне и Льву Львовичу.
Видел Ваш новый фотографический портрет, а портрета Ярошенки не видал.
"53. 1894 г. Августа 1."
Меррекюль, 90. I/VIII, 94.
Высокочтимый Лев Николаевич!
Мы давно слышим о том, что Вы занимаетесь катехизациею христианской веры.
Меня этот слух исполнял чрезмерной радостью и утешением: это как раз то
"самое нужное", что нужно сделать и что нынче только Вы один и можете
сделать. И по сему следует, что Вы должны это сделать для пользы
людей, выведенных Вами из темноты предрассудков и суеверий, но тоскующих и
сетующих о "неимении ничего положительного" в вере. Сетования этого
рода слышатся всего чаще, и именно от людей живых и способных к духовному
росту, то есть самых дорогих людей, на которых приходится радоваться и о них
же грустить и плакать. С появления в свет книги "О жизни" включительно до
"Царства Божия" Вами высказано так много, требующего свода и закругления,
что Вам можно сказать почтительное замечание: умы распалены и томятся, не
находя прохлады, способной утолить их терзания. Это "святое недовольство"
пробудили Вы, и Вы должны подать им чашу студеной воды для утоления зноя.
Положительное изложение христианского учения в катехизической форме нужно
более всякого иного литературного труда, и работа эта, - Вы увидите, - будет
знаменитейшим Вашим произведением, которое даст место Вашему имени в
веках и сделает дело прямо сказать апостольское. Как ни мал и как ни
слаб ум мой, но я обнимаю все это дело и вижу, как оно станет в ряду
событий и что оно принесет христианству.
Христос, конечно, Вас встретит и обнимет, или, может быть, лучше сказать:
он Вас уже встретил и обнял. Это Вы делаете труд великий, чрезвычайно
нужный и никому иному, кроме Вас, непосильный. Меньшиков, уезжая с
Лидией Ивановной из Меррекюля, обещал мне похлопотать, чтобы дать мне
возможность познакомиться с этим Вашим "Катехизисом"; но сегодня Меньшиков
прислал мне из Ростова письмо, где говорит, что в Москве нет еще
"Катехизиса" и что Вы его еще пишете и пишете "очень тщательно и осторожно".
Так это еще радостнее! Труд такого большого значения должен быть исполнен со
всею обдуманностию, и дай Бог Вам силы и терпения его выполнить во всем
совершенстве. Но мне все думается: доживу ли я на земле до того времени,
когда это сочинение будут читать? А мне хотя и не боязно и не дико идти за
Вами и совсем легко быть с Вами в единоверии и единомыслии, к которым я
пришел давно, но мне тоже очень важно уяснить многие мои недомыслия
прекрасною ясностью Вашего разума и проникновения. И так как надеюсь, что Вы
этому верите, то и прошу Вас: нельзя ли позволить мне ознакомиться с этим
сочинением прежде, чем оно будет отпечатано? Конечно, отпечатанное опять
придется получать с хитростями, а лучше бы хотелось получить его
список. И вот прошу Вас: разрешите мне получить в списке все,
что можно из этого сочинения, а я, конечно, не злоупотреблю Вашим доверием.
Если есть кто-либо, желающий письменного заработка, - такой человек, который
может снять список, - то пусть бы он это сделал и отдал бы тот список Ивану
Ивановичу Горбунову, который за меня и расплатится. Прошу Вас, если это
можно, - разрешите; а если нельзя, и не надо. И в сем последнем случае не
осудите за докуку мою.
О друге вашем Н.Н.Ге я, кажется, не могу писать и Стасову еще не отвечал.
Я часто говорю здесь о Ге с Шишкиным и Волковым, и все раздражаюсь и
убеждаюсь в огромных превосходствах Ге над всеми людьми его среды. Если
писателю не легко протереть себе глаза и начать видеть, "где свет", то
кольми паче сим, последователям Александра и Деметрия, делавшим статуэтки и
храмы Дианы Ефесской. Я бы на это и налег и даже на сем камени стал бы
строить память Ге, но это раздразнит Александров и Деметриев, да и самому
Стасову будет не по носу табак. Он уже меня вопрошает, когда они были
лакеями? (в известном, конечно, смысле): а я не знаю, когда они
таковыми не были?! И если не были в смысле подхалимства перед
"заказчиками", то были "художественные нахалы". Ге ушел от всего этого и на
прощанье со мною радовался на Валентина Серова, который
отказался от должности в Академии художеств, потому что не хотел
делать пустого дела при очевидной невозможности учить искусству с хорошими
целями. А 70-ти летний Шишкин, и Репин, и В. Маковский, и tutti frutti все
"свиньем поперли" и будут ходить в мундирах и "виц-мундирных фраках". Ге
хотел Туда идти, "чтобы поглядеть этот срам", которому себя предают люди
сытые, прославленные и "никем же гонимые - сами ся гонят"... Я бы по поводу
Ге все говорил колкости и обиды этим "прирожденным холопам", и Стасову это
было бы неприятно; а потому, вернее всего, я откажусь писать о Ге.
Низко Вам кланяюсь и прошу порадовать меня какою-нибудь вестью о том труде
Вашем, который Вас занимает.
Любящий Вас и Вам благодарный
Николай Лесков.
В Меррекюле думаю остаться до 16 августа. У моря мне немножко легче.
"54. 1894 г. Августа 14? Ясная Поляна."
Дорогой Николай Семенович, боюсь, что работа, за которую я взялся и о
которой вы пишете, мне не по силам. До сих пор, несмотря на упорное занятие,
я очень мало подвинулся. Я думаю, что я захотел слишком многого: изложить в
краткой, ясной, неоспоримой и неспорной и доступной самому неученому
человеку форме - истину христианского мировоззрения - замысел слишком
гордый, безумный. И оттого до сих пор ничего нет такого, что бы не стыдно
было показать людям. Впрочем, в таком деле должно быть все или ничего. И до
сих пор, да, вероятно, и навсегда, останется ничего. Хотя для меня лично
работа эта очень полезна, она и поучает и смиряет, и я не бросаю ее. О Ге я
не переставая думаю и не переставая чувствую его, чему содействует то, что
его две картины: "Суд" и "Распятие" стоят у нас, и я часто смотрю на них, и
что больше смотрю, то больше понимаю и люблю. Хорошо бы было, если бы вы
написали о нем! Должно быть, и я напишу. Это был такой большой человек, что
мы все, если будем писать о нем, с разных сторон, мы едва ли сойдемся, то
есть будем повторять друг друга. Рад знать, что здоровье ваше относительно
лучше. Если не увидимся здесь - чего бы очень желал - то увидимся - не
увидимся, а сообщимся там, то есть, не там, а вне земной жизни. Я верю в это
общение, и тем больше, чем больше тот человек, об общении с которым думаю,
вступает здесь уже в область духовной жизни. Сам в одну дверь уже вступаешь,
или заглядываешь в эту область вне временного, вне пространственного бытия и
видишь, или чувствуешь, что и другой вступает или заглядывает в нее: как же
не верить, что соединишься с ним?
Прощайте пока, дружески жму Вам руку.
Лев Толстой.
"55. 1894 г. Августа 21."
21/VIII, 94. СПб. Фуршт., 50.
Высокоуважаемый Лев Николаевич!
Перед самым отъездом из Меррекюля, где дышать очень легко, и переездом в
Петербург, где дышать трудно, я получил Ваше дорогое письмо, с ответом на
мои недоразумения о том: писать или нет о друге нашем Н.Н.Ге. А до тех пор
Стасов мне еще раз написал об этом самом, да потом побудил к тому общую нашу
приятельницу Елизавету Меркуриевну Бем. Я все отпирался, потому что не
понимаю: зачем нужно такое сотрудничество?! Другое дело "сообщить письма",
но зачем же нужно, чтобы мы писали, а Владимир Васильевич наши писания
вписывал в свое сочинение? Право, куда ни толкнись, повсюду находишь
какую-то беспорядочность, суету и сутолоку... Я должен повидаться со
Стасовым и добиться от него толку: что такое он затевает? Сначала речь шла о
"сборнике" (еще мало их!); а во втором письме он уже говорит о "статье",
которую он напишет для какого-то журнала и в эту статью вкрапит то, что
сообщали ему лица, которых он запросил о Ге... Это мне совсем не
представляется ни удобным, ни справедливым. Я не противоречу Вам и думаю,
что о Николае Николаевиче все мы можем написать, "не повторяя друг друга",
но, кажется, гораздо лучше, чтобы мы сделали это "выведенные на свободе",
каждый за свой собственный страх... На что же нам писать "под редакциею"
хотя бы даже и Владимира Васильевича Стасова? По-моему, это совсем лишнее
стеснение и повод к несогласиям и спорам. Этого мнения я не вижу возможности
изменить, хотя после письма Вашего я готов попробовать сочинить нашему другу
"похвальное слово" за его преимущества в деле служения "свободному" и
освобождающему искусству. Но тут-то я и должен буду впадать в тот
тон, который мил Стасову не будет, тем более что за последнюю гостинку Ге в
Петербурге он со мною много говорил о стасовском национализме и порицал его
за его крайности, "сбивавшие людей с толку". Из Вашего письма я, однако, не
вижу, что Вы дадите свою работу о Ге, как составной элемент для статьи
Владимира Васильевича, и я полагаю даже, что Вы этого не сделаете и что
делать этого не надо, и что Владимир Васильевич что-нибудь путает и
представляет себе обещания в ином смысле, нежели они ему выражены. Но если я
ошибаюсь, а не Стасов, и Вы пойдете только как вкладчик в стасовскую
статью, тогда я ему напишу письмо, в котором изложу только то, что найду
сообразным этой стеснительной и неприятной форме сборной характерности
одного характера. Пока же это не разъяснится, я буду думать, что ошибается
Стасов и что и Вы, и я можем подать свой голос прямо от себя. Мне было бы
очень полезно это узнать, и если это Вас не затруднит, я усердно прошу об
этом. Здоровье мое, без сомнения, непоправимо (ангина не излечивается), но
сравнительно сносно. По крайней мере, так было в сосновом лесу, на скалах и
над морем. Я пользуюсь облегчением с жадностью, и много читаю и не мало
пишу, только все "вдоль", без отделок, и теперь, может быть, стану
обрабатывать. В Меррекюле нестерпимо тянуло под солнце, в лес и на
Удргасскую скалу, переименованную у нас в скалу "Пренепорочной Лидии", так
как она тут и жила как русалка, и чуть ли не слетела раз отсюда в море и
пришла вся мокрая по шею. Она прожила в Меррекюле 18 дней и пела в церкви
7-й No "херувимскую" и "многая лета". Одновременно был там и Меньшиков и
херувимскую с многолетием слушал. Лидия Ивановна все та же, как и была, а
Меньшиков как будто "прелагается" - все томится по "положительным
верованиям", а этого рода томления и тоска, по моему наблюдению, ведут на
тот путь, которым пошел Алехин и Ругин и сойдут еще многие, без различия их
умственных средств. Я иногда их "отпрукиваю" и, по совету Нила Сорского,
"сдергиваю с облак за ноги, дабы могли зрети землю и иметь суждение с
разумом растворенное", но слово мое не искусно и не сильно, а порывы
желающих найти "приют веры" очень сильны, и никакое "растворение в разуме"
им не мешает производить смущение в умах.
Имя Ваше беспрестанно на устах у людей, особенно у людей того сорта, из
которого состоит приморский дачник, но это не для того, чтобы искать света и
уяснять себе свое положение в "земной эпизоде", а прямо для спора и для
кривляний. Со мной были Ваши сочинения, которые я наиболее читаю:
"Евангелие", "О жизни" и "Царство Божие", но я их в нынешнее лето уже прямо
не давал никому, потому что читают не для пользы, а для глупых разговоров,
ничего не выясняющих, кроме глубокой погруженности людей во мрак
самодовольной пошлости. "Катехизис" был бы очень потребен, но, без сомнения,
Вы не преувеличиваете трудности такого сочинения... Конечно, оно очень
трудно, но зато оно и очень нужно... Вам бы надо собрать все силы,
чтобы попробовать это сделать. Думаю, что Вы сами видите, что без этого как
будто недостает того камня, который может стать в своде замком. Но, если бы
Вам это и не так казалось, то Вы тут не авторитет, ибо "со стороны дело
виднее"... А "со стороны" смотря, и видно, что это нужно; и именно
это, а не что-нибудь другое. По крайней мере, я это вижу с ясностью,
которой яснее не может быть самая очевидная вещь. Ничто (кроме пересказа
Евангелия) не потребно столько, как катехизическое изложение: во что
христианин может верить, "содержа веру с разумом растворенною". Разум
позволяет молить Бога, чтобы Вам было дозволено и внушено это сделать.