Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
20  - 
21  - 
22  - 
23  - 
24  - 
25  - 
26  - 
27  - 
 Даю вам слово офицера: если  вы  скажете  правду,  я
завтра же забуду все, что произошло. Скажите: была  у  вас  лишняя  связь,
когда Дмитриев просил у вас помощи, или не была? И если вы не дали ее,  то
почему? Только совершенно откровенно.
   - Товарищ капитан, - медлительно, будто восстанавливая  в  памяти  все,
ответил Борис. - Я объяснил...
   - Значит, вы все объяснили? - повторил Мельниченко. - Все?  Ну  что  ж,
идите, Брянцев. Идите...
   Потом за брезентовыми  стенами  палатки  затихли  шаги  Брянцева,  лишь
неспокойно шуршали падающие листья по пологу.
   Капитан Мельниченко, расстегнув  китель,  засунув  руки  в  карманы,  в
молчаливом раздумье ходил по палатке, легонько звенели в тишине  шпоры.  С
пылающими  скулами  Чернецов  записывал  что-то  на  листе  бумаги,  буквы
получались размазанными - на кончике пера прилип волосок. Чернецов отложил
ручку и, совсем теперь некстати сдернув с кончика  пера  волосок,  угасшим
голосом проговорил:
   - Просто какой-то лабиринт, товарищ капитан.  Как  командир  взвода  во
многом виноват я...
   Мельниченко, словно вспомнив о присутствии Чернецова, остановился возле
печки, взглянул на него из-за плеча с незнакомым выражением.
   - Если бы все, что случилось во взводе, произошло на фронте,  проступок
этот разбирался бы трибуналом! А командир обоих, офицер,  вернулся  бы  из
боя без погон. И это было бы справедливо.
   Чернецов не без робости сказал:
   - Товарищ капитан, после ваших слов... Я, очевидно,  не  офицер...  или
просто бездарный офицер. Но вы сами, товарищ капитан, доверяли Брянцеву  и
Дмитриеву и, мне казалось, любили их.
   Мельниченко бросил  березовое  поленце  в  потрескивающее  пламя  печи,
закрыл дверцу и стоял с минуту безмолвно.
   - Вы сказали это несерьезно. По-мальчишески сказали. Любить  -  это  не
значит восторгаться. И прощать. А без доверия нельзя жить. И это  касается
не только армии. Нет, все, что произошло, в одинаковой степени относится и
к вам, и ко мне. И все же вся суть сейчас в другом. Все  непросто  потому,
что дело идет об утрате самого ценного в человеке - чести и  самоуважения.
А если это потеряно, потеряно много, если не все...
   - Товарищ капитан,  -  с  осторожностью  сказал  Чернецов,  -  какой-то
инстинкт, что ли... подсказывает мне, что Дмитриев говорит правду. А вы...
как думаете? Я все-таки больше верю ему...
   - Вот тоже думаю: неужели  Брянцев  мог  решиться  пойти  на  все  это?
Неужели мог так продуманно лгать не  моргнув  глазом?  Ревность?  Зависть?
Сведение счетов? И к черту полетело прежнее? Ладно,  не  будем  сейчас  об
этом, Чернецов. Ложитесь спать. Я пройдусь по постам.
   Он стал надевать шинель.
   Потом капитан шел по берегу,  по  намокшим  листьям;  над  водой  полз,
слоями переваливался тяжелый туман, влага его оседала на шинель,  касалась
лица. Пустынная купальня, как одинокая баржа без огней,  плыла  в  кипящей
белой мгле, а в ледяной выси над лесами стояла далекая  холодная  луна,  и
зубчатые вершины сосен на том берегу словно дымились.
   "Туман, вот уже и осенний туман!" -  думал  Мельниченко.  Он  почему-то
чувствовал особенно сейчас,  в  этой  октябрьской  сырости  ночи,  в  этой
отъединенности от всех, что многое становилось совершенно ясным  и  теперь
казалось неслучайным. Но ничто не успокаивало и не оправдывало  того,  что
уже совершилось, а, наоборот,  обострялось  ощущение  неудовлетворенности,
какого-то горького разочарования в простом и святом, как вера.
   А весь  лес  был  полон  трепетного  дрожания  огоньков,  мерцавших  из
палаток.  Прихваченные  холодком,  листья  осыпались  с  деревьев,  легкий
печальный их шорох напоминал о метельной зиме.
   Озябший часовой на берегу так преувеличенно грозно  окликнул  капитана,
что на вершине полуоблетевшей березы сонно завозилась ворона, и сбитый  ее
движением сухой лист спланировал на  погон  Мельниченко.  Он  снял  его  с
плеча. Лист покружился,  достиг  мутной  воды.  Его  подхватило  течением,
унесло во тьму.
20
   К середине октября по всему чувствуется, что красное лето прошло.
   По утрам уже не слышен веселый шум воды, хлещущей в  асфальт;  дворники
не поливают улицы в ожидании раннего зноя, когда лед и вафельное мороженое
тают в киосках на солнцепеке. Туманные рассветы свежи, сыроваты, и  первые
троллейбусы, мелькая мимо озябших от росы  тополей,  тускло  отражаются  в
мокром асфальте, холодно  розовеют  стеклами,  встречая  позднюю  зарю  на
кольце. Мостовые усыпаны сухими листьями; возле ворот их сметают в кучи  и
сжигают во дворах.  Пахнет  дымком.  Вдоль  трамвайных  линий  на  стволах
деревьев прибиты дощечки: "Берегись юза! Листопад".
   И в эту пору октября  далеко  слышен  на  улицах  звон  трамвая.  Город
ограблен осенью, оголился и не задерживает звуков; воздух чист и студен, и
каждый звук звенит, как стеклянный.
   Давно на всех углах продают пахучие крупные антоновки.
   Октябрь  непостоянен.  В  день  он,  словно  фокусник,  меняет   краски
несколько раз. Утром город  туманный,  влажный  и  белый;  днем,  когда  с
последней силой разгорается нежаркое солнце, - золотистый и ясный, так что
улицы видны из конца в конец, точно в бинокль.
   Вечерами над крышами пылают накаленные  малиновые  закаты,  мешаясь  со
светом первых фонарей и ранним светом трамваев.  А  ночью  ветреные  силы,
вестники наступающих холодов, гуляют по выси вызвездившего неба,  воровски
шарят по садам, ломают и разрушают в них все.
   После таких ночей, на рассвете, в унылой пустоте садов  кричат  синицы,
деревья везде беспомощно редкие, поблекшие; ветер с шумом  срывает  с  них
последние листья, и крыши ближних сараев густо засыпаны листвой на вершок.
На клумбах цветы обломаны. За ночь вьюны  увяли,  стали  совсем  сухими  и
висят на нитях по стеклянным террасам, где уже не пьют чай.
   И только клены стоят по всему городу дерзко и гордо багряные,  они  еще
не уронили ни одного листочка.
   В один из таких дней Валя вернулась из института и в  передней,  снимая
пальто, сразу же увидела на вешалке плащ брата, подумала: "Вася приехал".
   Но комната была пуста; пахло одеколоном.  Возле  дивана  стоял  кожаный
чемодан, на стуле лежала потертая планшетка с картой под целлулоидом.
   Кот Разнесчастный -  так  прозван  он  был  за  грустное  выпрашивающее
мяуканье на кухне в часы, когда тетя  Глаша  готовила  обед,  -  сидел  на
подоконнике и с неохотой, вроде бы между прочим, лапой ловил осеннюю муху,
сонно жужжащую на стекле; и Валя, засмеявшись, погладила его.
   - Разнесчастный, лентяй, когда приехал братень?
   В ответ кот зевнул, спрыгнул  с  подоконника  и  затем,  пудно,  хрипло
мяукая,  стал  так  тереться  о  Валину  ногу,  будто  подхалимством  этим
напоминал, что время обеда наступило.
   Стукнула дверь, в передней послышались шаркающие шаги - это тетя  Глаша
вернулась после дежурства. Валя в сопровождении  Разнесчастного  вышла  ей
навстречу.
   - Тетя Глаша, можете кричать "ура!" и в воздух чепчики бросать  -  Вася
приехал! Плащ и чемодан дома.
   - Вижу, вижу, - сказала тетя Глаша, разматывая  платок.  -  Давеча,  на
рассвете, мимо госпиталя машины с ихними пушками проехали. Сразу подумала:
вернулись из лагерей. Тяжела военная жизнь, с машины на машину, с места на
место... Устала я сегодня...  -  ворчливо  заключила  она.  -  Устала  как
собака. Обед разогрела бы, руки не подымаются...
   Валя успокоила ее:
   - Сейчас сделаем. Можете не объяснять.
   Обедали на кухне; то и дело  отгоняя  полотенцем  невыносимо  стонущего
возле ног кота, тетя Глаша говорила:
   - Нет, налила ему в блюдце - не желает. На стол  норовит...  Четвертого
дня  майора  ихнего  в  пятую  палату  привезли.  Этого  важного,  знаешь?
Градусникова... Термометрова... Фамилия какая-то такая больничная. Сердце.
Поволновался шибко, говорят. У военных все так: то, се, туда,  сюда.  Одни
волнения. Да отстань ты, пес шелудивый!..
   Она подтащила кота к  блюдцу  под  столом,  однако  тот  усиленно  стал
упираться всеми четырьмя лапами и, ткнувшись усатой своей  мордой  в  суп,
фыркнул и обиженно заорал на всю кухню протяжным скандальным голосом. Валя
усмехнулась, тетя Глаша продолжала:
   - А когда этот важный майор, значит, очнулся, то начал: почему  подушки
не мягкие, одеяла колючие, почему жарко в палате?  А  вентиляция  как  раз
открыта. Чуть не сцепилась с ним, не наговорила всякого, а самою  в  дрожь
прямо бросило; вроде ребенок какой...
   - Короче говоря - капризный больной?
   - Что? - спросила тетя Глаша и вытерла красное лицо передником. -  Нет,
надо уходить из госпиталя. Портится у меня характер.
   После обеда Валя  ушла  к  себе  с  решением  позвонить  в  училище,  в
канцелярию  первого  дивизиона,  где  могли  ее  соединить  с  братом,   и
одновременно она с ожиданием думала: если вернулся  весь  дивизион,  то  и
Алексей должен быть в городе и должен  позвонить  ей  сегодня  же...  Тетя
Глаша зазвенела посудой на кухне, включила радио, заведя дома привычку  не
пропускать ни одной передачи для домашних хозяек, даже о том,  "что  такое
дождь". Валя набирала номер дивизиона, а радио гремело в двух местах -  на
кухне  и  в  комнате  брата,  -  звучала  песенка  об  отвергнутой   любви
девушки-доярки с потухшими задорными звездочками в глазах, о неприступном,
бравом парне-гармонисте - просто невыносимо было слушать эту назойливую  и
несносную чепуху!
   В дверь поскребли, потом, надавив на нее, не без ехидства поглядывая на
Валю, в комнату втиснулся Разнесчастный; он  стал  облизываться  так,  что
языком доставал до глаз; глаза же его при  этом  со  злорадным  торжеством
сияли: что-то выклянчил на кухне. Телефон в дивизионе не отвечал, а в  это
время, задрав хвост, видимо, хвастаясь  своей  победой,  кот  прошелся  по
комнате, и Валя положила трубку, села на диван, сказала, похлопав себя  по
коленям:
   - Ах ты обжора, господи! Ну прыгай на  колени,  дурак  ты  мой  глупый,
усатище-тараканище! Ложись и мурлыкай. И будем  ждать  телефонный  звонок.
Нам должны сегодня позвонить, ты понял это?
   Уже темнело  в  комнате,  стекла  полиловели;  мурлыкал  Разнесчастный,
согревая Валины ноги; тетя Глаша по-прежнему возилась на кухне;  по  радио
же теперь передавали сентиментальный дуэт из какой-то оперетты, и  сладкий
мужской голос доказывал за стеной:
   Любовь такая
   Глупость большая...
   - Возмутительно! - сказала  Валя  и  засмеялась.  -  Должно  быть,  все
работники радио перевлюблялись до оглупения. Чепуху передают! Тетя  Глаша,
- крикнула она, - включите что-нибудь другое! Ну Москву, что ли!
   - А разве не правится? - отозвалась тетя Глаша. - Хорошо ведь поют. Про
любовь. С чувством.
   - Про ерунду поют, - возразила Валя. - Патокой залили совершенно.
   - А ты не особенно-то критикуй...
   Но голос влюбленного оборвался на полуслове, тишина  затопила  комнаты:
тетя Глаша все же выключила радио.
   Внезапно затрещал резкий  звонок.  Валя,  даже  вздрогнув,  вскочила  с
дивана, сначала подумала, что зазвонил телефон, но ошиблась - звонок был в
передней: это пришла Майя, и, оглядев ее с головы  до  ног,  Валя  сказала
чуточку удивленным голосом:
   - Почему не была в институте? Что с тобой? Раздевайся, пожалуйста. И не
смотри на плащ брата такими глазами - училище в городе.
   - Да? - почему-то испуганно выговорила Майя. - Они приехали?..
   На ней было теплое пальто, голова повязана  белым  пуховым  платком:  в
последнее время она  часто  простуживалась  -  лицо  поблекло,  осунулось,
отчего особенно увеличились темные глаза, движения стали медлительными, не
такими, как прежде; теперь она  остерегалась  сквозняков,  на  лекциях  не
снимала платка, как будто зябко ей было, и порой, задерживая отсутствующий
взгляд на окне, подолгу смотрела куда-то с выражением непонятной тоскливой
болезненности.
   Майя и сейчас не сняла платка,  присела  на  диван,  ласково  погладила
дремлющего кота, как-то грустно полуулыбнулась.
   - Бедный, наверно, всю ночь ловил мышей и теперь спит?
   - Угадала! Он мышей боится как огня. Увидит мышь, молнией  взлетает  на
шкаф и орет оттуда гадким голосом. А потом целый день  ходит  по  комнате,
вспоминает и ворчит, потрясенный. Отъявленный трус.
   Майя потянула платок на грудь, спросила:
   - Что нового в институте?
   - Не  было  последней  лекции.  По  поводу  твоего  гриппа  Стрельников
объявил, что в мире существует три жесточайших парадокса: когда заболевает
медик, когда почтальон носит себе телеграммы, когда ночной сторож  умирает
днем. Не знаю, насколько  это  остроумно.  Пришлось  пощупать  его  пульс,
поставить диагноз: неизлечимая потребность острить.
   - Как легко  с  тобой,  -  неожиданно  проговорила  Майя  и,  вздохнув,
откинулась на диване. - И очень уютно  у  тебя,  -  прибавила  она,  опять
поправив платок на груди.
   Ее темнеющие  глаза  казались  странно  большими  на  похудевшем  лице,
незнакомый мягкий и вместе тревожный отблеск улавливался в них, точно  она
прислушивалась к своему негромкому голосу, к своим движениям, - и Валя  не
без внимания поглядела на нее.
   - Ты действительно как-то изменилась. Одни глаза остались.
   - Да? - Майя поднялась, осторожной, плавной походкой подошла к зеркалу,
провела пальцами по щекам, по шее, сказала совсем  робко:  -  Да,  да,  ты
права. Я изменилась...
   - Просто ты какая-то необычная стала. С тобой все в порядке?
   - Что? - Майя отшатнулась от зеркала, вдруг лицо  ее  некрасиво,  жалко
перекосилось, и, подойдя к дивану, она нашла Валину руку, прижала к  своей
щеке, еле слышно проговорила:
   - Ты не ошиблась... Понимаешь, я давно  хотела  тебе  сказать...  и  не
могла, пойми, не могла! Валя... у меня будет, наверно... ребенок.
   - Это каким образом? - Валя подняла брови. - Ты вышла замуж?
   - Нет, то есть официально - нет... Мы должны через  год...  -  покачала
головой Майя и тотчас заговорила порывистым  шепотом:  -  Валюшка,  милая,
посоветуй. Что мне делать? Это значит на год-два оставить институт.  Борис
еще не кончил училища... Дома мне ужасно стыдно,  места  не  нахожу,  мама
одна знает... И... и очень страшно. И, понимаешь, иногда мне  хочется  так
сделать, чтобы ребенка не было... Валюшка, милая, посоветуй,  что  же  мне
делать?
   Она опустилась на диван, несдерживаемые слезы навернулись, заблестели в
ее глазах, и, отвернувшись, она из рукава достала  носовой  платок,  стала
размазывать их, вытирать на щеках.
   -  Ты  говоришь  глупости!  -  не  совсем  уверенно  сказала   Валя   и
нахмурилась. - И ничего страшного. О чем ты говоришь?.. Если бы у меня был
ребенок... - Она прикусила губу. - Нет, я бы не испугалась все-таки!
   В кухне что-то со звоном упало возле двери, и  опять  стало  тихо  там.
Майя виновато улыбнулась влажными глазами, комкая в руке платок:
   - Ты говоришь так, словно сама испытала...
   - Нет, нет, Майка! - не дала ей договорить Валя  с  необъяснимой  самой
себе  страстностью.  -  Я  не  испытала,  но  нельзя,  нельзя!  Низко   же
отказываться от своего ребенка. Если уж это  случилось...  Ты  говоришь  -
страшно! А помнишь, как мы по  два  эшелона  раненых  принимали  в  сутки?
Засыпали прямо в перевязочной; казалось, вот-вот упадешь и не встанешь  от
усталости. Разве ты забыла? А как с продуктами, с дровами было тяжело,  ты
помнишь? Ведь теперь войны нет. Первый год посидит твоя мама с малышом,  а
потом станет легче. А какой малыш может быть - прелесть!  Будет  улыбаться
тебе, морщить нос и чихать, потом лепетать начнет.  Представляешь?  Ужасно
хорошо!
   - "Мама  посидит",  -  повторила  Майя  с  тоской.  -  Пойми,  как  это
недобросовестно...
   - Неверно, неверно! - послышался  вскрикивающий  голос  тети  Глаши  из
кухни, и показалось - она всхлипнула  за  дверью.  -  Неверно,  совершенно
неверно, милая, хорошая!..
   И, говоря это, в комнату своей переваливающейся  походкой  вплыла  тетя
Глаша, часто моргая красными веками, и, точно не зная в первую минуту, что
делать, всплеснула руками, ударила ладонями себя по бедрам.
   Майя каким-то загнанным, рыскающим взглядом смотрела на нее,  на  Валю,
потом, съежась, встала с дивана, прошептала невнятно:
   - Вы все слышали? Все?..
   - Все я  слышала,  все,  стенка  виновата!  -  заголосила  тетя  Глаша,
приближаясь к Майе, шаркая  шлепанцами.  -  Голубчик,  милая...  Ишь  чего
выдумала - себя калечить! Роди, хорошая! И не раздумывай даже!.. После всю
жизнь жалеть будешь! Да не вернешь!
   - Легко сказать! - Майя жалко ткнулась носом ей в грудь и заплакала,  а
тетя Глаша гладила обеими руками по вздрагивающей ее спине и говорила  при
этом по-деревенски, по-бабьи - успокаивающим, певучим речитативом:
   - Ничего, голубчик мой милый, ничего. В молодости все, что  трудно,  то
легко, а что легко, то частенько и невмоготу...
   И тоже заплакала.
   Когда они вышли из дому  в  восьмом  часу  вечера,  город  уже  зажегся
огнями,  листья,  срываемые  ветром,  летели  в  свете  фонарей,   усыпали
мостовую, тротуары. Из далекого парка доносились звуки духового  оркестра,
и странно было, что люди танцуют осенью.
   - Ну вот и все, - сказала Майя  на  трамвайной  остановке  и  задумчиво
взглянула на светящиеся окна на той  стороне  улицы.  -  Спасибо,  Валюша,
больше меня не провожай. Я доеду... А то, что я тебе сказала,  ты  забудь,
пожалуйста. Я сама  виновата...  И  я  как-нибудь  сама  справлюсь.  -  И,
закутываясь в платок, спросила с наигранной успокоенностью: - Алексей  еще
тебе не звонил?
   - Нет. А Борис?
   - Он звонил, когда я к тебе собиралась, Валя. Сказал, что ему не  дадут
сегодня увольнительную и он не сможет прийти. А я, Валюта,  даже  рада.  Я
почему-то сейчас боюсь с ним встречаться. Мне надо как-то вести себя...
   - Ты только не занимайся самоедством, Майка. Вот что помни.  И  приходи
завтра.
   Они простились.  Фонари  тускло  горели  среди  ветвей  старых  кленов,
скользили, покачивались на  тротуаре  тени,  листья  вкрадчиво  шуршали  о
заборы, и где-то в осеннем небе текли над городом  неясные  звуки:  не  то
шумел ветер в антеннах, не  то  из  степи  долетали  отголоски  паровозных
гудков.
   "Что случилось? - думала Валя, идя по улице под это гудение в  небе.  -
Почему все-таки не позвонил Алексей?"
   Она взбежала по лестнице, открыла дверь своим  ключом,  в  передней  же
услышав голоса из-за  двери,  не  раздеваясь,  пробежала  в  комнату  -  и
увидела: за столом под абажуром сидел брат с белыми выгоревшими  волосами,
без кителя, в свежей сорочке; он ужинал вместе с тетей Глашей.
   - А, сестренка!  -  воскликнул  Василий  Николаевич,  вставая,  и  она,
запыхавшись, обняла его за бронзовую от загара шею.
   - Как я рада, что ты приехал! - заговорила она задохнувшимся голосом. -
Загорел! Как грузчик! Точно с моря вернулся!
   - Солнце, лес и река. - Василий Николаевич подмигнул. - Ну, раздевайся.
Ох, черт побери! Ведь ты, по-моему, похорошела, сестра!
   Она села на стул, не сняв пальто, спросила, не сдержавшись:
   - Слушай... скажи, пожалуйста, с Дмитриевым все хорошо?
   - Вот как? -  проговорил  Василий  Николаевич  и  несколько  озадаченно
прикрыл двумя пальцами губы, вглядываясь в сестру. - Тебя не  чересчур  ли
интересует Дмитриев? А? И сразу с места в карьер? А я тебя  не  видел  все
лето.
   - Пожалуйста, извини, - сказала Валя. - Я просто так спросила.
21
   Два дня училище устраивалось на зимних квартирах.
   Летом здесь был ремонт, в классах еще пахло свежей краской, обновленные
доски отсвечивали черным глянцем;  коридоры  учебного  корпуса  с  недавно
выкрашенными полами, тщательно натертый паркет в батареях - все  выглядело
по-праздничному.
   Начинался новый  учебный  год,  шли  первые  его  дни,  и  едва  только
выкраивались свободные минуты, Алексей поднимался  на  четвертый  этаж,  в
таинственную тишину библиотеки, и садился  под  уютной  лампой  за  столик
читальни, где разговаривали только  шепотом,  где  даже  суровые  старшины